31-33 / Галеотто / Макар Авдеев
 

31-33

0.00
 
31-33

31

 

 

Я перестал здороваться с родителями.

 

Однажды вечером папа вернулся с работы и, как обычно, протянул мне руку для рукопожатия. Я отказался пожимать её и сказал, что отныне свожу всё общение с ним и с мамой только к формальным вопросам. Так как мне ещё нет восемнадцати лет, и я не могу сам зарабатывать, то пока буду продолжать жить с ними, и, конечно, нам неизбежно придётся обсуждать какие-то бытовые и организационные моменты. Но свыше этого я общаться с родителями не собираюсь. Когда стану совершеннолетним, я от них съеду, и то, как и на что жить, будет уже моя проблема. Говорить «привет», «пока» или «спасибо» я не должен. Папа очень расстроился и сказал что-то вроде: «Как же ты дальше жить-то будешь…» Я и сам не знал ответа на этот вопрос. Но знал, что так, как сейчас, дальше жить невозможно. Когда я здоровался с родителями или поддерживал с ними формальные светские разговоры, то чувствовал, что лгу себе.

 

Отец спросил, может ли он тогда забрать компьютер, который они с мамой подарили, гаджеты, отключить интернет и сделать всё такое прочее, чем меня обычно стращали. Я только пожал плечами — забирай, мол. Мне было уже всё равно. Когда писал тексты в серию, то очень боялся, что родители заберут компьютер, и я опоздаю к дедлайну. А теперь-то чего бояться. Лучшая моя книга, как я считал, уже написана.

 

Отец был настолько шокирован, что даже не стал ничего забирать. Видимо, почувствовал, что бессмысленно. Мне было тяжело его расстраивать. Меня воспитывали так, чтобы угождать людям. Но я сильно разозлился на родителей. Хватит лицемерить.

 

С того дня я не говорил им ни слова. Ужинал, вставал из-за стола — и молчал. Раньше я всегда говорил спасибо. Этому меня научили ещё в детстве. Однажды меня наказали — поставили в угол за то, что не понравилась каша, которую приготовил папа, и понравились мамины бутерброды, и я, вставая из-за стола, сказал: «Спасибо маме за бутерброды, а папе не спасибо за кашу». С тех пор я после каждого приёма пищи благодарил родителей, понравилось, не понравилось, не имело значения. Бабушке Люде можно было не говорить спасибо, а родителям обязательно. И вот теперь я вдруг перестал. Мама приезжала с работы и кричала снизу: «Сынок, привет!», а ответом ей была тишина.

 

Конечно, через несколько дней мама не выдержала и попрекнула меня, что, дескать, я кушаю то, что они с папой дают, и даже не соблюдаю формальные правила приличия. Это было правдой. Тогда я на какое-то время совсем перестал есть дома. Несколько дней голодал и сидел на воде, потом стал покупать еду в магазине рядом со школой, всякие там сэндвичи, «Сникерсы», «Колу» (благо, деньги на карманные расходы мне по-прежнему продолжали давать), заезжал покушать к бабушке. Говорил ей спасибо. Бабушка очень вкусно готовила.

 

Жила она, правда, тоже на деньги родителей, потому что пенсии, которую бабушка получала от государства, хватало только на лекарства. Зато она не попрекала куском хлеба, или хотя бы попрекала за дело. Да и её упрёки почему-то не так задевали. Чтобы было проще, я для себя решил так: с того момента, как родители дают бабушке деньги, они становятся бабушкиными, а значит, кормила она меня как бы за свой счёт.

 

Я стал сам ездить в школу. Это вышло случайно. Всё началось с того, что папа неправильно меня услышал. Я говорил что-то насчёт того, что хочу после школы завтра поехать куда-то. Он угрюмо переспросил: «Что? Хочешь сам поехать в школу?» Я обрадовался и подхватил: «Ну, и это тоже, конечно!»

 

Зимой рано утром я выходил из дома и шёл на ближайшую автобусную остановку практически наощупь. До первого фонаря было топать шагов сто. Когда я проходил мимо старой заброшенной собачевни, из темноты на меня с любопытством смотрели полузабытые детские страхи. Снег под ногами громко хрустел с таким звуком, словно лопалась пузырчатая плёнка. Когда где-то вдалеке раздавался приглушённый собачий лай, я невольно оглядывался. Луна скалилась в зловещей ухмылке. Собачевня была по правую сторону от дороги, а по левую стоял лес, тихий, высокий, несущий скрытую угрозу. Серый забор воинской части, потрескавшийся от времени, с колючей проволокой поверху. Забор был примерно в высоту человеческого роста. Между ним и дорогой тянулся кювет пару метров в ширину. Во дворе части жил сторожевой пёс, я слышал, как металлическая цепь волочится по земле. Иногда, когда я проходил, пёс лаял, а иногда было тихо — может быть, спал.

 

В 6:30 автобус выезжал с Шаморы, и в это же время я старался выйти из дома. В 6:50, а желательно в 6:45, мне нужно было стоять на остановке. Следующий автобус шёл только через полчаса. Но если бы я поехал на нём, то неизбежно опоздал бы в школу. Ехал я до конечной, до площади Семёновской. Ровным счётом 20 остановок. Но от Семёновской нужно было ещё где-то полчаса добираться до школы (обычно я преодолевал этот участок пути пешком).

 

Автобус нередко наполнялся битком, многие люди ехали на работу. Приходилось мариноваться стоя. Один раз меня прижало сзади к тестообразной пышнотелой женщине. Мой пах оказался буквально вдавлен в её ягодицы, каждая размером с батут. Пришлось проявить чудеса самоконтроля, чтобы не позволить начаться эрекции. А то, чего доброго, дама могла неправильно понять. Пышные женщины меня не интересовали. Впрочем, как и непышные. Мне было вполне достаточно себя.

 

Когда двери открывались, и человек с мороза попадал в салон, в котором работала печка, то, так как он скорее всего был в тёплой одежде, ему скоро становилось жарко. А учитывая большое количество людей, в автобусе витал специфический запашок. Шубы, пальто, зимние куртки занимали свободное пространство, из-за них становилось ещё тесней. На полу из-за слякоти творилось свинство. Но мне всё перечисленное казалось незначительными издержками. В минуты дороги от школы до дома и обратно я был почти счастлив и считал эту часть дня чуть ли не лучшей. Уж точно лучше, чем уроки. Другие пассажиры обычно меня не смущали. Тогда как ехать с отцом в машине сорок минут было пыткой. Наверное, я любил толпу, потому что в ней как бы можно было раствориться, затеряться, на время стать никем.

 

По дороге я слушал музыку. Настоящим испытанием на ловкость было, стоя в автобусе посреди кучи-малы народу, достать из кармана и распутать наушники. И никому случайно не заехать по голове своим портфелем. (А то ведь и сдачи дать могут!)

 

Слушал я в среднем по два альбома в день: один по пути туда, другой на обратной дороге. Группы я заглатывал сразу дискографиями, а не цедил отдельными песнями. Я пытался вникнуть, понять, что же такого в той или иной музыке, что цепляет людей, почему она стала популярной. Почему одни песни становятся хитами, а другие нет. Я думал, что если пойму, то, возможно, это как-то поможет мне в литературе. Пускай иногда внешний шум: гудки автомобилей, тарахтение автобусного двигателя, гомон людей мешали расслышать отдельные партии, уловить мелкие нюансы, а иногда и вовсе перекрывали всю музыку.

 

Слушать музыку в наушниках по дороге в школу я начал, ещё когда меня возил отец. У него в машине постоянно играло чудовищное радио «Ретро FM». Там по миллион раз крутили по кругу одни и те же песни. Каждое утро слушать про остров невезения, где живут несчастные люди-дикари, или про то, как зимой цветы сирени расцвели, как будто в мае, было невыносимо. У той же «Машины времени» имелось множество прекрасных композиций. Но они неизменно ставили одну-единственную песню про то, что не стоит прогибаться под изменчивый мир. И эти шлягеры, сами по себе, может, и неплохие, до такой степени приедались, что я начинал их ненавидеть. Поэтому, хотя раньше я надевал наушники только в своей комнате, в итоге переборол стеснение и стал ездить в них в школу. Привычка у меня и сохранилась до сих пор.

 

Я заходил в автобус, включал, например, альбом «From Genesis to Revelation» и переносился в другой мир.

 

Некоторые вещи, которые мне полюбились, я слушал больше одного раза. Скажем, тот же альбом «На Солнце» группы «АукцЫон» переслушивал раз пятьдесят.

 

Я изменил своё отношение к Чаре. Если раньше я запросто мог отвесить ей пинка по морде, конечно, не в полную силу, но всё равно ощутимого, и полагал это игрой, а Чара пыталась увернуться и схватить мой ботинок зубами (что почти никогда не удавалось), то теперь стал задумываться, а что, если ей не нравится. А что, если Чара терпит лишь потому, что любит меня и потому, что привыкла к такому обращению с самого детства? Мне было бы неприятно, если бы меня били. Так почему я думаю, что собака, пускай даже крупной породы, воспринимает это не так, а по-другому, и ей нравятся подобные игры? Я считаю, что она более «толстокожая», что ли? Ведь я же человек, больше и сильнее её, а значит, игра заведомо нечестна.

 

Сама мысль о том, что я могу делать кому-то плохо, была мне неприятна, и я долго старательно гнал её прочь, ставил психологические защиты. Но пришло время впустить эту мысль в сознание и как следует обдумать. В одной книжке я прочитал, что нужно подавать милостыню потому, что для ангела, который смотрит на меня с неба, моя душа, молящая о спасении, тоже навроде нищего, который просит подаяние. Идея о том, что всё в мире взаимосвязано, пускай не всегда очевидным образом, крепко засела в голове. С одной стороны, я не видел, где прямая связь между прогулками с Чарой и тем, что я не могу быть вместе с Полиной. Но мне не давала покоя каверзная мыслишка. Червячок сомнения. А вдруг на квантовом, или кармическом, или ещё каком-то уровне это связано? Одно следует из другого? Может быть, когда в условной небесной канцелярии принимали решение, сложится ли у нас всё удачно с Полиной или нет, то учитывали даже такие, казалось бы, посторонние мелочи, как моё отношение к собаке? Или я уже гоню?

 

Короче, я запретил себе любое рукоприкладство по отношению к Чаре, как в качестве игры, так и в качестве наказания. Думаю, роль тут сыграла не только и не столько Полина и фраза из книги, сколько то, что я просто повзрослел. Мне был очень понятен в этом смысле герой из «Заводного апельсина» Бёрджесса. В конце книги он выходит на улицу и понимает, что ему больше не хочется чинить ультра-насилие, но не потому, что боится наказания, а потому, что вырос.

 

Серьёзно пересмотреть свои взгляды пришлось и по отношению к бабушке. Понятно, что ни о каких съёмках речи больше не шло. Она не хотела. Да и мне всё-таки уже было семнадцать лет, а не десять. Если я хотел снимать фильмы — следовало идти на режиссёрский факультет, а не продолжать лепить куличики в песочнице. Но, пускай я смирился с тем, что писательницы и актрисы из бабушки не выйдет, какое-то время я всё равно пытался духовно и культурно «обогащать», развивать её, «тянуть» наверх. Я приезжал и читал ей вслух книги: например, «Прощай, оружие!» Хемингуэя. Но терпения моего хватило ненадолго. В конце концов я понял, что если со стороны самого человека нет инициативы, стремления, то всё бессмысленно. И я сдался, опустил руки. Признал, что проиграл. Столько времени нянчился с ребёнком, который был вовсе и не ребёнок, а наоборот, старик, чья жизнь закончилась, и который поставил на себе крест. Бабушка так мне и говорила: «Оставь меня в покое. Эти книги не по моим мозгам. Дай мне спокойно доживать свою жизнь». Мертворождённый ребёнок. И я оставил её в покое, как она и просила. Проблема была в том, что я потратил на неё огромное количество энергии, и сейчас бы переключиться на что-то другое — на друзей, на любовь, творчество, на свою жизнь, но поздно, сил-то уже не осталось.

 

Ещё раньше я часто шутил пошлые, абсурдные или чёрные шутки, чтобы посмотреть на бабушкину реакцию.

 

Теперь я начал догадываться, что шутка — это когда смешно другому человеку, а не когда смешно тебе.

 

То есть если бабушке смешно, что кто-то пукнул или у кого-то заурчало в животе, то нужно шутить об этом.

 

Даже если мне сам факт пускания газов не кажется забавным.

 

Сначала я перестал несмешно шутить. Потом перестал громко смеяться. Потом громко разговаривать. Сначала они пришли за коммунистами. Я молчал. Потом они пришли за… Нет, иногда я, конечно, нёс непонятную околесицу вроде этой, но уже старался не позволять себе оскорбительных выпадов в сторону бабушки. Хотя временами меня, конечно, всё равно заносило. Временами я взрывался, и случались скандалы. Но я старался. Честно старался всё делать, как она хочет.

 

Только выяснилось, что нам и говорить-то особо было не о чем. Когда закончилось совместное «творчество», делать стало нечего. Я приезжал к ней. Она ставила еду на стол. Я не позволял себе ничего такого экстраординарного. Она рассказывала о том, как сходила утром в магазин, о том, что её обсчитала продавщица, о том, что печенье раньше стоило 20 рублей, а теперь 23 рубля, про своих соседей-скотов, которые курят на лестничной клетке, о том, что она делала вчера и позавчера, о том, что у неё болит нога и о том, что случайно купила жёлтую туалетную бумагу, а потом оказалось, что от неё красится вода в унитазе, и поэтому больше бабушка не покупает жёлтую, а покупает обычную, белую. Я по всегдашней привычке внимательно слушал (я вообще был благодарным слушателем), и мозг очень быстро уставал от информации, по большей части бесполезной и неинтересной для меня, уставал и молил о пощаде.

 

Бабушка много смотрела телевизор. И конечно, мы часто спорили про политику. Она была не согласна со всем, что я говорил.

 

И в какой-то момент я поймал себя на мысли, а почему она должна меня слушать. Слушать можно человека, с которым есть эмоциональный контакт. А если человек приносит лишь слёзы и несчастье, то и всё, что он говорит, будет вызывать отторжение, даже если это правда. Как я выглядел со стороны — кричащий, топающий ногами, капризный домашний тиран, уверяющий, что президент — вовсе не президент, а узурпатор, а «предатели» и «бандеровцы» на самом деле не предатели и бандеровцы?

 

Я понял, что для меня было в порядке вещей повышать голос на бабушку, потому что я считал её кем-то вроде человека низшего сорта. Только на том основании, что она не занималась творчеством, как я, не писала книги, не стремилась к высоким материям. Но бабушка оказалась права, когда говорила, что вдвойне неправ тот, кто первый начал кричать, перешёл на оскорбления в споре, даже если изначально неправ был другой человек. Для меня вдруг исчезли понятия «выше» — «ниже», и я увидел горизонтальную плоскость, где остались только «ближе» и «дальше». Я понял, что все люди одинаковы в чём-то первоначальном. И что бабушка такая не потому, что она хуже, просто сфера её интересов (на горизонтальной плоскости) лежит очень далеко от моей. Так же и с политическими убеждениями. Кто-то ближе к консервативному эгрегору, кто-то к либеральному, никто не становится хуже или лучше только на основании своих взглядов, все разные, и это хорошо. Разнообразие нужно поощрять, а не бороться с ним.

 

Раньше я постоянно предлагал бабушке что-то приготовить вместе, выискивал в газетах, в интернете какие-то заковыристые рецепты. Она, скажем так, не горела энтузиазмом, потому что готовка обычно выливалась в полный хаос. Бабушка всё время стремилась найти какую-то причину, чтобы отказаться, увильнуть — то не хватает ингредиентов, то нет настроения. Или предлагала перенести на следующий раз, а потом забывала. Наконец я смирился и перестал проявлять инициативу. В детстве я очень любил готовить, а теперь мне стало неинтересно, я устал. Устал что-то требовать, устал поднимать кого-то с места. Раз ей так будет лучше, пусть бабушка делает всё для меня сама, готовит и убирает. Даже когда я хотел помыть посуду, она говорила: «Не надо, я сама». Я не так мыл, не так вытирал, не тем полотенцем. Я просто расслабился. Пусть она делает, что хочет. Тем более, что готовить, убирать, хлопотать по дому у бабушки действительно получалось намного лучше, чем у меня.

 

Я стал веганом. То-то удивились родители! Раньше я ел очень много мяса, мог за день схомячить три колбасные нарезки. И в какой-то момент, видимо, так объелся, что меня стало слегка подташнивать от него. А когда воображение рисовало в красках, как я беру в рот и начинаю жевать кусок от трупа, мёртвую плоть убитого существа, которое тоже дышало, ело травку, радовалось жизни, меня мутило уже не на шутку.

 

Ещё я месяц наводил «генеральную уборку» у себя в комнате. В ней стало слишком много вещей, и я почувствовал, что весь этот хлам психологически на меня давит. Раньше я с большим трудом что-то выкидывал. В ящиках пылились кучи буклетов, привезённых из путешествий, открыток с поздравлениями на день рождения, безделушек, картонных коробочек, не говоря уже про тонны исписанной бумаги. Я не только писал стихи и прозу. Я с детства рисовал комиксы, фильмы (да, фильмы тоже умудрялся рисовать), уровни для компьютерных игр. Что касается комиксов, то, когда я накалякал их тысячи страниц, у меня под конец даже начало получаться что-то более-менее неплохое. И всё это я выбросил. Дело в том, что подходило время определяться с будущей профессией. И нужно было выбирать между литературой, музыкой, кино и всем остальным, чем мне хотелось заниматься, что-то одно. Сергей правильно говорил, не распыляться. Если я хотел добиться выдающихся успехов хотя бы в одной из этих областей. И я выбрал литературу. Просто потому, что занимался ей достаточно долго. И понимал, что, чтобы как следует научиться играть на гитаре, понадобится минимум десять лет. Примерно столько, сколько я писал. А с гитарой мои навыки были на нулевом уровне. Раз я выбрал литературу, то решил, что нужно уничтожить все «лишние», как мне казалось, бумаги. На тот случай, если стану известным писателем, чтобы потомки не тратили время, изучая эти «документы», а потратили его на что-то более важное, например, прочитали хорошие книги (не обязательно мои). Цену ВРЕМЕНИ и то, что его стоит тратить только на ВАЖНОЕ я теперь знал, как никто другой. На выброс получилось больше десяти огромных чёрных мешков для мусора. Их было так много, что пришлось выбрасывать с интервалами, и всё растянулось на месяц. За неделю машина могла увозить, кажется, не больше трёх мешков. Один пакет порвался, когда я тащил его на своём горбу к мусорке за воротами. Пришлось собирать бумажки со снега и ловить их по ветру.

 

В детстве меня заставляли делать генеральную уборку в качестве наказания. А теперь я «наказывал» себя сам, впрочем, это не осознавалось как наказание, скорее, как очищение, освобождение от груза прошлого. Мне позарез нужно было свободное пространство. Я в своём познании настолько преисполнился, что, подобно Иващуку из сериала «Карпов», мечтал оставить у себя в комнате только матрас и ноутбук. Минимум вещей. Идиллия.

 

 

32

 

 

Светлана Николаевна, ласточка моя! Хрупкая, почти что юная пятидесятилетняя блондинка, вылитая Дюймовочка с осиной талией и пластикой, как у балерины, ни намёка на вульгарность. О, как я обожал слушать тебя, и не только слушать, но и глядеть на тебя, на твои губы, накрашенные яркой алой помадой, на твой двойной подбородок, на твои ноги, величественные, как мраморные колонны.

 

Раз в неделю по расписанию стоял классный час. На нём мы беседовали об очень важных и интересных событиях, связанных с историей и культурой нашей страны. Например, если на этой неделе был день рождения Лермонтова, кто-то из ребят готовил презентацию о Лермонтове и ещё раз подробно рассказывал всю его подноготную, которую нам и так рассказывали на уроках литературы, посвящённых творчеству данного автора. Докладчик вдохновенно и увлекательно докладывал, иногда подглядывая в листок с распечаткой «Википедии», но я всё равно принципиально ничего не запоминал. Такая уж я сволочь. А если был день именинника, 14 февраля или 8 марта, весь класс ждали увлекательнейшие конкурсы и шарады. На 23 февраля и 9 мая кто-нибудь из группы поддержки Светланы Николаевны обязательно готовил презентацию о том, как советские воины героически боролись с немецкими оккупантами, куда же без этого.

 

Смешно представить, но мне буквально пришлось отстаивать своё право не ходить на классные часы. Раз, другой прогулял — Дюймовочка позвонила маме. Мама деликатно, но настоятельно попросила меня уступить требованиям классного руководителя. Но я продолжал настаивать на том, что посещение классных часов не является обязательным, и пресловутые сорок минут — это моё личное время, и никто не имеет права отнимать его или диктовать, как им распоряжаться. Я стоял на своём, и в итоге меня оставили в покое. Я был один такой, из «отказников», все остальные ходили как миленькие.

 

Или вот ещё что — сочинения. Одним из ключевых заданий на ЕГЭ являлось сочинение. В качестве цели декларировалось развитие творческого начала. Впрочем, работу нужно было писать строго по схеме: вступление, формулировка проблемы, один-два аргумента из жизни, два-три аргумента из литературы, туда-сюда, выводы, то есть заключительная часть. Вроде бы ничего такого. В литературе тоже есть план — первый-второй-третий акты, кульминация, то-сё. Только я-то всегда думал, что схема это что-то вспомогательное, на что нужно опираться, а цель состоит в чём-то другом, в раскрытии того самого творческого начала, работе воображения (оксюморон). У Светланы Николаевны же, да и, подозреваю, не только у неё, важность схемы была возведена в абсолют, в ранг священной коровы. Много разговоров было о композиции, о грамматике, стилистике, и едва ли — о творчестве, вдохновении, индивидуальности, самовыражении, образности, таланте, изяществе формы и мысли, красоте… Так, о чём это я? Я написал одно сочинение, второе, третье, четвёртое, показал своё владение структурой, но Светлана Николаевна требовала от нас писать их десятками. Я сказал, что больше писать не буду, потому что если шлёпать их, как оладьи, то навык написания сочинений дойдёт у меня до автоматизма, и я не смогу написать действительно хорошую работу, когда понадобится, а напишу сто десятую копию. Во всяком случае, на тот момент я был в этом уверен. Конечно, возможно, что я совсем чуть-чуть, слегка лукавил, и роль тут играла ещё и банальная лень. После нескольких написанных фантастических романов мне было скучно страдать такой хренью. Это как если бы олимпийского чемпиона по плаванию заставили плескаться с первогодками в лягушатнике. Моя упёртость негативным образом сказалась на успеваемости по русскому и оценках в четверти, но я остался непреклонен.

 

Со Светланой Николаевной у меня было связано много странных и неловких моментов. Например, однажды она нашла в интернете мою страницу на сайте «Стихи.ру», на перемене подошла ко мне и во всеуслышание объявила, что она моя фанатка. Потом, на уроке литературы, как бы случайно вспомнила о том, что недавно имела удовольствие читать стихи одного молодого поэта, в которых присутствовала ненормативная лексика.

 

А когда по программе проходили футуристов и Велимира Хлебникова, прямо сказала: «Таким у нас будет Костюк!», чем изрядно смутила меня. (Как она догадалась?!)

 

Один раз я был дежурным по классу и после уроков задержался, чтобы полить цветы и протереть пыль с подоконников, и напоследок Светлана Николаевна попросила меня ещё отнести журнал в учительскую. Я подошёл к её столу, чтобы забрать журнал. В классе кроме нас двоих никого не осталось. На мне были надеты новые кеды, которые купили родители. «“Adidas”? Настоящие?» — спросила Светлана Николаевна и потрогала мою обутую ногу своей ногой, которую специально для этого вынула из туфли. Видимо, пыталась наощупь определить. Её босая ступня была размером с мою ногу в кроссовке. Или, вернее сказать, она была не совсем босая, а в колготках телесного цвета. Мгновение — и ступня спряталась обратно в туфлю.

 

Интересно, хотела ли Светлана Николаевна меня? Рассматривала ли в качестве мужчины, партнёра? Всё-таки мне уже почти исполнилось восемнадцать лет. Представляла ли в своих сексуальных фантазиях? Если да, то с какой частотой и интенсивностью? В каких позах?

 

…Ещё я всё-таки решил помириться с Сергеем.

 

Если честно, я переживал за него. После того, как он в красках расписывал своё бедственное материальное положение и проблемы со здоровьем, я боялся, что с ним может случиться непоправимое. Поэтому прочитал те сообщения, которые не прочитал тогда, летом, и написал что-то нейтральное (в стиле «привет, как дела»).

 

Ответа не последовало. Моя тревога усилилась.

 

Спустя несколько дней я перевёл ему деньги, отложенные с карманных расходов, довольно приличную сумму. В банке было не по себе. И пока ждал очереди, и пока общался с сотрудницей. В прошлые разы я делал переводы, когда родители уезжали на Мальдивы, а теперь они были в городе. И в любой момент в зал могли зайти мать или отец, они регулярно заезжали сюда по делам. Это было довольно популярное место, скажем так. И как бы я объяснил, почему не нахожусь в школе и кому отправляю деньги? Ещё боялся, что со стороны сотрудницы будут какие-то вопросы, всё-таки я делал перевод в Украину, уже не первый раз, на вид мне было меньше восемнадцати, она могла что-то заподозрить. Но слава богу, всё обошлось.

 

Если бы автор таких книг умер от голода, как бы я потом дальше всю жизнь жил с осознанием того, что у меня были материальные ресурсы, чтобы помочь, но я не помог? И как бы это выглядело в глазах будущих поколений?

 

Я написал Сергею, что перевёл деньги. Он ответил через некоторое время, поблагодарил и сказал: «Не зря в Дороге повстречались…» Он казался усталым и немногословным. Потом Сергей признался, что месяц после нашей ссоры «пролежал пластом» в депрессии.

 

Накануне Нового года мы созванивались по «Скайпу», и он сообщил мне новость. Оказалось, что третью книгу, которую я ему отправлял, он давно отредактировал и отправил в издательство. Получилась настоящая книга — что-то на уровне самого первого романа цикла, даже лучше. Причём в какой-то момент Сергей почти опустил руки, сдался и решил, что не сможет довести этот текст до состояния, пригодного к публикации. И вдруг его осенило, и он понял, ЧТО нужно добавить. Только в последние две-три недели работы Сергею стало ясно, что получится настоящая книга, ему удалось подобрать те самые слова, которые начал подбирать я. Но Сергей также выразил сомнение, что книга выстрелит. Он сказал, что она будет воспринята, как продолжение цикла, хотя с остальными частями никак не связана, и Сергей даже предлагал редактору выпустить её как-то отдельно, вне серии, но тот не проявил особого энтузиазма.

 

Сергей сказал, что тысяч 50 из моих 450 килобайт с пробелами пришлось вообще выкинуть, потому что они не подлежали никакой редактуре. К сожалению, выяснилось, что лучшая, как мне казалось, сцена в книге, в которой один из главных героев и несколько второстепенных персонажей закидывались кокаином, а потом герой делал куннилингус проститутке, тоже была «забракована». Сергей высказал мнение, мол, то, что я полагал эту сцену лучшей, только лишний раз подчёркивает, что я не осознавал, ЧТО творил…

 

 

33

 

 

Четвёртую книгу я писал уже по-другому. Например, ещё в третьей в некоторых сценах присутствовала излишняя жестокость, без которой объективно текст вполне мог обойтись, и которая нужна была только для того, чтобы заигрывать с юной аудиторией, дескать, смотрите, у нас всё по-взрослому, без дураков. Если хотите завладеть симпатиями подростков, убедительно делайте вид, что принимаете их за взрослых. А где-то я не мог удержаться от искушения полюбоваться эстетикой оружия, насилия, крови. Многие (хотя не все) экшен-сцены напоминали скорее компьютерную игру, тир, где крутой неубиваемый герой гасит пачками врагов. Теперь я повзрослел. И начал подозревать, что вот это легкомысленное отношение к войне, к массовому убийству людей, которое культивировалось в неокрепших умах и душах «боевой фантастикой», отчасти и привело в итоге к событиям, которые, например, происходили на Донбассе. И что я как бы тоже приложил к этому руку, своим творчеством романтизируя насилие, формируя детское, несерьёзное восприятие темы. Пусть даже вклад был минимальный, но меня всё равно одолевали угрызения совести. Четвёртая книга стала своеобразным искуплением. Я постарался больше не играться, а создать максимально реалистичное, насколько было возможно в рамках данной серии, изображение войны. Где-то в середине книги второстепенному персонажу в бою отрывало руку, и дальше он продолжал путь уже одноруким. Сергей сделал этот момент ещё более жестким, добавив реплику главного героя, обращённую к пострадавшему напарнику: «Будешь ныть — вторую оторву!». А в концовке все погибали. Никаких счастливых финалов. Книга получилась не самой лучшей из того, что я писал в серию, но она далась мне тяжелее всех, хотя занимала меньше всего объёма (350 тысяч). Я физически чуть не умер, пока писал. Тут ещё сказывалась общая усталость на фоне всех жизненных обстоятельств, а также усталость от данного сеттинга и в целом от боевой фантастики. Состояние, похожее на вдохновение, когда текст идёт «сам», приходило, может, пару раз за всё время работы, остальное вымучивалось, выдавливалось по капле, вытягивалось клещами.

 

Постепенно я начал здороваться с родителями. Дело в том, что каждый раз, когда мы сталкивались с ними на кухне или в коридоре, они первые говорили «сынок, привет» или «доброе утро», и молчать в ответ было дико неудобно, я выдержал всего несколько раз, а потом сдался. Не то, чтобы моё отношение к родителям изменилось в лучшую сторону, просто я был воспитанным человеком. И я всё ещё категорически возражал, чтобы мама называла меня «зайчик», «медвежонок», «котик» или «дружочек». Со скрипом был согласен на уменьшительно-ласкательные формы Макарка и Макарушка, образованные от моего имени. Мама печально сказала, что теперь понимает Таисию Егоровну, моего детского врача, которая года два назад посоветовала ей наслаждаться, пока есть время, потому что «ещё пару лет — и он даже не даст себя обнять». (У Таисии Егоровны самой был сын взрослого возраста.)

 

Я рассказал маме про Сергея Поплавского и про то, что написал с ним в соавторстве три книги, и они даже были опубликованы, правда, без второго имени на обложке. На удивление, мама поверила и отнеслась к новой для неё информации нормально. Я сказал, что мне какое-то время нужно сидеть дома и не ходить в школу, чтобы дописать последнюю книгу, потому что серию могут вот-вот закрыть, и тогда роман не успеет выйти. Мама пошла навстречу. Я поневоле задумался — а может, и раньше так можно было? Может, я напрасно столько усилий и времени тратил на борьбу, и надо было сразу всё выложить родителям как есть?

 

Отец вообще испарился, и некоторое время я не ощущал его присутствия в своей жизни, только иногда слышал его шаги на лестнице или внизу. Потом, правда, он попросил меня поколоть дрова. За воротами валили деревья, и после того, как свалили, распилили на чурбаны бензопилой, теперь то, что распилено, надо было порубить топором. Что ж делать, пришлось рубить.

 

В школе, справедливости ради, делать было совершенно нечего, безумие, которое там творилось, достигло апофеоза. На уроках китайского мы просто сидели. То есть даже не нужно было имитировать никакую деятельность. К одиннадцатому классу стало ясно, что переводчиков с китайского и специалистов по восточной культуре из нас не выйдет, и учительница разрешила нам просто ничего не делать. Ясное дело, почти вся группа стояла на голове, а я читал книжку, пытаясь как-то рационально использовать это время. За два месяца я так прочитал «Осень патриарха», причём читал её в основном в школе, на китайском. Я понял, что скорочтение — не для меня. Мой нормальный темп — где-то в среднем одна книга в два месяца.

 

А на математике как-то раз, когда все писали самостоятельную работу, я сидел на задней парте и трудился над описанием местности для своей книги. Со стороны было не видно, что я там пишу на вырванном тетрадном листе, а подходить и заглядывать через плечо, как это могло быть раньше, в младших классах, учительница теперь бы не стала, меня для неё как бы не существовало, ну и слава богу. Мне было всё равно, что я не сдам работу и получу двойку. Трояк в четверти и так поставят, а выше тройки при всём старании не светит.

 

Когда звенел звонок, если нас сразу не отпускали, я вставал и уходил, чем приводил некоторых учителей в тихое бешенство. Вначале было сложно сломать психологический барьер. Вдвойне сложнее из-за того, что я был один, белая ворона. Но я знал, что если остался бы, то мне стало бы совсем невыносимо тошно. Уж лучше победить страх. Я считал, что урок не должен длиться дольше того времени, которое положено по расписанию, перемены и так слишком короткие. Тем более, учителя часто опаздывают, говорят не по теме урока, а потом задерживают нас и крадут время на отдых. Я надеялся, что мой пример как бы вдохновит остальных тоже вставать и покидать класс, но нет. Все сидели и молчали в тряпочку. Я не понимал, почему.

 

…Впрочем, нет, не совсем так, многие делали то же самое, что и я: уходили сразу после звонка, даже если учитель ещё не отпускал, демонстративно ели чипсы и пили «Колу», слушали музыку в наушниках на задней парте, пререкались с преподавателями, — но только по отношению к тем учителям, которых считали слабыми. А с теми, которые имели репутацию строгих, они себе такого не позволяли, и иногда даже осуждающе смотрели на меня, если я позволял.

 

Я принял решение, что, если, например, прихожу в школу и вдруг чувствую желание сегодня не ходить на уроки, а пойти погулять, сходить в книжный магазин — так и поступать. Бродить по городу, слушать музыку в наушниках, дышать свежим весенним воздухом, любоваться небом, похожим на голубую гофрированную бумагу. Как правило, я чувствовал вину и тревогу, но пересиливал себя и всё равно шёл. Я думал — а вдруг именно сегодня, если пойду гулять, случится так, что судьба сведёт меня с девушкой мечты? С той самой Единственной, которую я ищу, с которой пока не знаком, но чей смутный образ всегда присутствовал в подсознании… А если не пойду, струшу — то так никогда и не встречу её?

 

В результате под конец одиннадцатого класса Светлана Николаевна сказала, что школа не может допустить меня до ЕГЭ — слишком много пропусков без уважительной причины. Диму Ветрова, кстати, незадолго до окончания школы отчислили как раз из-за систематических прогулов. Дима, в каком-то смысле, меня «спас». Дело в том, что он был единственным человеком, который прогуливал больше, чем я. Если бы Димы не существовало в природе, тогда, вероятно, отчислили бы меня.

 

На помощь пришла Таисия Егоровна. Мама объяснила ей ситуацию как есть, что я писал книгу, и из-за этого у меня получилось много прогулов к концу года. Пока мама говорила, я сидел рядом и с умным видом всё подтверждал. Таисия Егоровна вошла в положение, поохала, поахала и выписала справки на нужные числа, как будто бы я болел. Вообще она и весь её вид, её лицо, когда она слушала, всё создавало впечатление человека, способного на эмпатию. Она была женщиной высокой, солидной, почти огромной, и этим, своей внушительной комплекцией, слегка даже напоминала Светлану Николаевну, не к ночи будь помянута.

 

Отношение родителей к школе и учителям тоже со временем изменилось. Если раньше в конфликтах они обыкновенно принимали сторону «системы», то теперь мне удалось заронить зерно сомнения, причём во многом этому помогли сами учителя. Например, у папы как-то раз состоялся разговор по телефону с учительницей биологии, примерно такой:

 

— Значит, так, дорогой товарищ…

 

— Я вам не «дорогой товарищ».

 

— …

 

— А к Макару вы тоже так обращаетесь, «дорогой товарищ»?

 

В другой раз ему посреди рабочего дня позвонила завуч и закатила истерику из-за того, что я был замечен ею стоящим в коридоре во время урока. А отец терпеть не мог истерик и громких сцен, не только от посторонних людей, а вообще, но от посторонних тем более. После длинного экзальтированного монолога завуча он только спокойно спросил: «Что вы от меня хотите?» «Приезжайте, заберите его, или позвоните, скажите, чтобы он не стоял в коридоре». «Я не могу сейчас его забрать, я на работе. Указывать, что делать, я ему тоже не могу, мой сын взрослый человек. Если стоит в коридоре, значит, ему это нужно зачем-то». Такой ответ привёл женщину в замешательство. Больше она папе не звонила. Вечером за столом отец, рассказывая о данном инциденте, подвёл итог: «Эта дура там полчаса орала в трубку. Так хотелось её послать на три буквы, еле сдержался».

 

Когда мне нужно было получить от школы характеристику для военкомата, и Светлана Николаевна спросила, чем я увлекаюсь, какое у меня хобби, я ответил «вышивание крестиком». Характеристику она написала не то, чтоб прям очень лестную. Помню только, что там было «склонен к конфликтам». Дома папа сказал, что с такой рекомендацией меня отправят прямиком в ВДВ. Они с мамой вначале советовали попробовать подойти к Светлане Николаевне и попросить переделать характеристику (папа, по его словам, когда учился в бурсе, в аналогичных ситуациях поступал так), но я убедил их, что не стоит этого делать.

 

…Зато Сергей, когда я отправил ему фотографию характеристики, похвалил меня и резюмировал: «Наш человек!»

 

Медкомиссия. Военкомат. Чувство неясной тревоги, от которой сосёт под ложечкой. Надо было раздеваться и босиком ступать по ковролину, лежавшему ещё с советских времён. Кабинет, за длинным столом сидят белые халаты (лиц я не вижу из-за плохого зрения). Мертвенно-белый свет, мертвенно-белые халаты, здесь всё мертвенное. Я стою голый. Зябко. Не по себе. Спустить трусы до колен. Мошонка от холода сморщилась, съёжилась, и в первые секунды моё достоинство стало почти незаметным. Но вот уже, в силу каких-то естественных процессов, происходящих в организме без моего участия, стало вновь набухать, возвращаясь к прежним, обычным размерам. И голос пожилой тётки: «Вот, давай, надувай, надувай…» Пожилые тётки в белых халатах, врачихи, чем-то напоминающие поварих из школьной столовой, удостоверившись, что у меня нет микропении, говорят, что всё в порядке, и отпускают, можно надеть трусы и выйти из кабинета, там сидит отец на лавочке и ждёт. Следующий. Часы сидения в очередях, потраченные на созерцание убогих интерьеров и унылых лиц моих ровесников-парней. Раздетые до трусов и носков, все они казались одинаковыми, безликими, как бараны, которых готовят на убо… Впрочем, здесь мне лучше остановиться.

 

Девушка-психиатр задаёт мне деликатный вопрос. У неё на столе лежит «Всадник без головы» Майн Рида с закладкой. Проктолог тычет толстым указательным пальцем в резиновой перчатке мне в попу. Говорю ему спасибо перед тем, как выйти за дверь. Чёртово хорошее воспитание. По зрению меня отправляют на дообследование. В больнице врачиха ахает: зрение минус пять, но глазное дно в таком ужасающем состоянии, как будто бы там все минус двадцать. Для армии я не гожусь, меня отправляют в запас, по крайней мере, пока. Слава богу?

 

…Как-то раз, обычным, ничем не примечательным днём, я был в школе и отправил Сергею какой-то обычный, ничем не примечательный тупой мем (я делал так иногда). Сергей ответил, что сейчас не в подходящем настроении для юмора. У него погиб друг в АТО. Я извинился за то, что оказался некстати со своими шутками, выразил сочувствие и сказал, что мне очень жаль его друга. Сергей ответил: «Вам не за что извиняться».

 

Чтобы как-то поддержать Сергея, я отправил ему песню группы «Би-2», «Держаться за воздух». Музыка и слова показались мне подходящими по настроению к ситуации. «Держаться за воздух, за острые звёзды, огромного неба коснуться рукой… Держаться за воздух, за острые звёзды, и там над землёю дышать им с тобой…» «Спасибо», — ответил Сергей. «За что?» — удивился я. «За песню, как минимум».

 

А ещё, конечно, не в этот же день, а вообще, я в невероятных количествах слал ему свои стихи. Мы договорились, что, если у меня получится то, что в понимании Сергея является настоящей поэзией, он скажет, а если нет, то имеет право молчать. Я слал и слал, а Поплавский всё молчал и молчал, и каждый раз я надеялся, что он что-то скажет, и когда видел, что сообщение прочитано, отмечено белым цветом, а не синим, но ответа не приходило, это становилось для меня трагедией, концом света, но я практически сразу же садился писать что-то новое. Лишь изредка, один раз из ста Сергей отвечал что-то вроде: «ВОТ ЭТО СТИХИ!!!», или менее эмоционально: «Получилось».

 

Как-то, когда мы говорили по «Скайпу», Сергей осторожно высказал предположение, что, возможно, мне стоит лучше уделять время и энергию, которые я трачу на написание стихов, работе над четвёртой книгой. Я заверил его, что моё внимание полностью сосредоточено на книге, а стишки я пописываю так, впроброс, если остаётся свободное время.

 

Тут уж Сергей не выдержал и вскричал:

 

— Десять штук в день?!

 

Вообще, конечно, я врал, стихам я уделял очень много внимания, и иногда мог два-три дня лежать и думать над одной строчкой, доводя себя до полного морального истощения, или пытаться вспомнить какое-нибудь слово, которое забыл, но про которое знал, что оно существует. Когда я наконец врубился, что такое стихотворный размер, ямб, хорей и так далее, то очень расстроился из-за того, что буквально сотни моих стихов оказались ни на что не годны, и соответственно, сотни часов и куча сил потрачены впустую. Я-то думал, что ритм, размер — что-то такое необязательное, главное в стихе — рифма, и тут вдруг увидел, что то самое, что мне казалось второстепенным, есть буквально ВЕЗДЕ, даже у Пушкина, который казался таким простым и понятным, даже в «буря мглою небо кроет» и «я помню чудное мгновенье». Если бы я знал раньше или мне кто-то объяснил бы, возможно, я написал бы гораздо, гораздо больше хороших стихов. У меня были запал, муза, азарт, а теперь ничего из этого практически не осталось, только разочарование. Но самое удивительное, что в некоторых ранних стихах, тех, про которые Сергей, скрепя сердце и скрестив пальцы за спиной, как он сам один раз выразился, сказал «получилось», так вот, в некоторых таких стихах ритм присутствовал сам по себе, я умудрился его выдержать интуитивно, даже в строчках было одинаковое количество слогов (а вот чередование мужских и женских рифм не везде соблюдалось). Сергей вообще очень мало обсуждал со мной технические моменты (типа чередования мужских и женских рифм), аргументируя своё нежелание тем, что я, мол, буду с ним спорить. Поспорить я действительно был не прочь, но в отличие от него считал, что это нормально.

 

Сергей говорил, что я так задолбал его, что у него уже от одних слов «поэзия», «стихи» возникает рвотный рефлекс. Вместо того, чтобы уделять время собственно разбору моих текстов (хотя и разбор он тоже делал, два или три раза), Сергей сотни раз твердил, что я — не поэт. Если я просил объяснить, что не так с тем или иным конкретным стихотворением, отделывался общими формулировками в духе «всё слишком банально, вторично». И добавлял: «Поэзии невозможно научиться. Это или есть, или нет. Вам не нужно писать стихи, ваше — проза. И слава богу. Даже врагу, и то такого несчастья не пожелаешь — мир оголённой душою чувствовать… Поэзия — это проклятье, люди стараются всю жизнь от него избавиться, а вы, наоборот, хотите заполучить на свою голову…» Но, как ни парадоксально, чем больше Сергей так говорил, тем больше мне хотелось доказать ему, что он ошибается, и я — поэт.

 

К тому же, меня мотивировало то, что как-то Сергей случайно обмолвился, дескать, что-то такое просверкивает во многих моих текстах, но мимолётно. Искра есть. И подчёркивал, что по отдельности попадаются строчки почти гениальные, и он знает авторов, у которых вроде бы и размер, и рифма, всё в порядке, а таких крутых моментов нет в принципе. («Значит, нужно превратить искру в огонь, и сделать так, чтобы тексты состояли ТОЛЬКО из крутых моментов, — рассуждал я. — Всего делов-то!»)

 

Я клятвенно пообещал Сергею, что исправлюсь и смогу осилить нелёгкую ношу поэта. «Надеюсь, что не осилите, — сказал он. — Не хочется потом из петли вынимать».

 

Он поведал мне печальную историю про одну свою знакомую поэтессу по имени Диана. У неё был сын, которому она якобы не уделяла достаточно внимания из-за того, что постоянно писала стихи. «Когда стихи идут — их нужно писать», — загадочно сказал Сергей. В итоге ребёнок повзрослел, обвинил Диану в том, что та проводила с ним мало времени и заявил, что ему не нужна такая мать. Поэтесса не выдержала отречения родного сына и совершила самоубийство.

 

Мне, конечно, было жаль знакомую Сергея, но я был слишком решительно настроен, чтобы десять или даже сто подобных историй заставили меня свернуть с избранной тропы. Я воображал себе, будто упрямство — одно из непременных качеств, которыми должен обладать настоящий поэт.

 

…В другой раз Сергей опять с горькой иронией сказал, что настоящие поэты вешаются и прыгают с крыш. А я незадолго до этого прочитал статью «Бедлам, или что такое настоящая поэзия». Там говорилось, что настоящая поэзия обладает заклинательной силой. И, мол, кто-то процитировал строчку из Шекспира про то, что крысы негодные бойцы, и несколько крыс тут же пало замертво. То, о чём написано в стихах, как бы приравнивается к тому, что происходило на самом деле. И я написал шуточное стихотворение о том, как якобы совершаю самоубийство: вешаюсь и прыгаю с крыши, уверенный, что уж теперь-то Сергей вынужден будет признать меня истинным поэтом. Сергей стихотворение не забраковал, «дал добро», и я даже решил в итоге, что пусть оно будет посвящено ему, ведь его реплика послужила толчком к написанию. Сергей был против, но я настоял. Не забраковал, одобрил, но поэтом признавать меня отказался. Сказал, что вдобавок к повешению и прыжку с крыши нужно ещё непременно застрелиться и утопиться, иначе не проканает.

 

Небо — серый потолок,

Встану на табуретку, завяжу узелок.

Постелю газетку, читая между строк.

В углу розетка, в ней — ток.

Вот вам и смысл, и форма,

Под ногами — пол, над ним потолок,

Такое для поэта — норма,

А для вас урок.

Ноги держат неровно,

Верёвку покрепче затяну,

Конечно, это всё условно,

Опору — прочь я пну,

И буду висеть, задыхаясь,

В светлый рай отправляясь

Уже поэтом.

 

Или вот на крышу забираюсь,

Поближе к краю наклоняюсь,

И вот уже вниз срываюсь

И об землю разбиваюсь

Этого равнодушного, безумного города,

Моего любимого города.

Прощайте! Теперь я поэт!

Надеюсь, возражений больше нет!

 

…Сергей потом даже прочитал данное стихотворение на собрании литературного клуба, который он вёл у себя в Николаеве. Я спросил, объяснял ли Сергей другим участникам предысторию появления стихотворения, и как они отреагировали. Он сказал, что не рассказывал предысторию, но «все всё поняли». «Стихи не нужно объяснять».

 

Сам Поплавский стихов не писал, во всяком случае, очень давно. На вопрос, считает ли себя поэтом, он в разное время давал противоречащие друг другу ответы: «мне было дано, но я отказался», «не знаю», «страдал фигнёй, думая, что поэт». Версии, почему перестал писать стихи, тоже были разные. Один раз он говорил, мол, в какой-то момент понял, что уже написал свои самые лучшие стихотворные тексты, и пора остановиться, потому что дальше неизбежно начнётся вторичность, посредственность. В другой раз сказал, что, мол, решил отказаться от поэтического дара, потому что понял, что это — проклятье, пришёл к знакомому поэту и попросил того взять написанные Сергеем тексты себе. Опубликовать ли под своим именем, или не публиковать — неважно, в любом случае, забрать. Когда я удивился, что тот поэт не отклонил столь странную просьбу (а как же плагиат и всё такое?..), Сергей ответил, что был в ТАКОМ состоянии, что отказать было невозможно. «Какой там нафиг плагиат…»

  • Изыскатели / Ищенко Геннадий Владимирович
  • Белый центон / Книга перемен / анс
  • Пророчица (Брат Краткости) / Мечты и реальность / Крыжовникова Капитолина
  • КАРАСИ / Хорошавин Андрей
  • Река жизни / Katriff
  • Флудилка / Дар дружбы - 2014 - ЗАВЕРШЁННЫЙ КОНКУРС / Микаэла
  • Неидеальное отражение (Triquetra) / Зеркала и отражения / Чепурной Сергей
  • Покатаемся? / Лонгмоб «Однажды в Новый год» / Капелька
  • Сказочные мгновения (Рина Кайола) / Лонгмоб "Истории под новогодней ёлкой" / Капелька
  • НА СТРАСТНОЙ НЕДЕЛЕ / Поэтическая тетрадь / Ботанова Татьяна
  • Ты мой Заир / Белоусова Дарья

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль