Я был готов все свести к шутке и все продолжить всерьез…
Теперь все зависело от бабы Глаши… И только один бог знал, как мне не хотелось шутить.
**************
14
*******************
Институт начался с сельхозработ.
Нашу группу высадили в глухой деревне, где-то километров семьдесят севернее Тихвина.
Молчаливые избы, черные и мрачные, как старухи на похоронах, встретили нас настороженно. Для деревенских мы были из другой касты. Они называли нас не иначе, как городскими, мы их — не иначе, как колхозниками. И те, и другие вкладывали в эти слова свои понятия, понятные обеим сторонам и обидные для тех, к кому они относились.
Нас разбили на пары и расселили по избам.
Из всей нашей группы я знал одну Люську Горелову и с ней охотно пошел бы на постой, но пока что разнополых студентов селят раздельно, и мне пришлось довольствоваться компанией Генки Перышкина. До этого я знать-то его не знал и впервые более-менее рассмотрел, когда мы оказались на нарах, специально сколоченных для постояльцев.
Щуплый, невзрачный, с острой мордочкой пронырливого зверька и цепким взглядом нагловатых глаз, он не располагал к себе, но и брезгливости или неприязни у меня сначала тоже не вызвал. Этого нам вполне хватило, чтобы не стать друзьями, но и не враждовать.
Я лишь сказал ему:
— Фамилия у тебя птичья.
Он не заметил иронии в моих словах и энергечно поправил:
— Больше воровская!
Я не стал спорить. А про себя окрестил его «Пташкой». В воровской профессии кличка — не последнее дело. И стоило только этому прозвищу сорваться с моих губ при ребятах, как все тут же забыли настоящее имя сокурсника с неопределённой фамилией.
Я порадовался удаче. Не всякое прозвище так с ходу прилипает к человеку, а только то, которое соответствует его сути...
А так в деревне больше нечему было радоваться. Картошка в поле, картошка на столе, и никаких развлечений. Старая, унылая деревня. Скучные, без времени состарившиеся студенты. Деревенские не рвали меха гармоней, а у нас никто не трынкал на гитаре. И никому не хотелось голосить ни в качестве солиста, ни в общей массе горластого хора. О прогулках при луне никто даже не помышлял. Колхозная молодежь гуляла в городе, а импотенцию студентов оправдывал дождь. Мы только и успевали, что на поле намокнуть, а в избах обсохнуть.
Запасной одежды ни у кого не было, и спать нам приходилось, как колхозникам, от рассвета до рассвета. К такому режиму привыкнуть надо, и, отоспавшись за неделю-другую, я стал просыпаться по ночам.
Однажды я проснулся, едва успев уснуть. Меня разбудило сильное сопение. Сопела вся изба. Громко — хозяева за перегородкой, тише — Пташка на соседних со мной нарах.
Не двигаясь, я скосил в его сторону глаза.
Осенняя ночь особенно темна в деревенском доме, и темнота в нем стоит такая, что даже белое становится черным. Неудивительно поэтому, что рыжий Пташка в ней ничем не отличался от собственной тени. Тень была слабой, едва различимой, и я ее больше угадывал, нежели видел. Она припала головой к слабо светящейся щели в перегородке, сопела и ерзала на коленях по собственным нарам.
С моей-то тогдашней вневузовской образованностью нетрудно было догадаться, что происходит в чужой спальне и чем занимается Генка.
— Перегородку обвалишь, — хихикнул я негромко.
Он заметался на нарах. Но на них не спрячешься, и ему ничего не оставалось, как забиться под одеяло.
— Ты чего, чего… все видел? — испуганно заскулил он.
— Что в темноте можно увидеть, — спокойно ответил я, вставая. — А вот там при свете, видать, есть на что посмотреть.
Я нагнулся к щели.
Под черной иконой коптила лампадка, и в ее призрачном свете слились и отчаянно сопели два голых тела. И тело женщины было прекраснее, чем у художников Ренессанса.
Но если музейные холсты не вызывали никаких сексуальных порывов, то эта живая картина сильно возбудила меня. Наверное, мое дыхание сбилось, потому что Пташка насмешливо шепнул:
— Берет за душу! Может, разрядишься?
Я с презрением посмотрел на него.
— За групповой онанизм как и групповое преступление дают больше. Тебе с воровской фамилией это следовало бы знать.
Конечно, он не мог видеть в темноте, как я смотрю на него, но уже тогда я почувствовал неприязнь к нему. Она только обозначилась в моей душе, и еще не было необходимости выплескивать ее наружу.
Я лег на свои нары. Залез под одеяло. Только вот успокоиться никак не мог. Никак не спадало возбуждение, и скорее оно было нервным, чем сексуальным.
В голове, как кровь в висках, гулко стучало: «Господи, да если ее вытряхнуть из дерьма и приодеть или вообще голой вместе с Мурлин Мурло пустить во Вьетнам, то неизвестно еще кого из них двоих предпочтет «тихий американец»… А мы ее бабой Глашей кличем и относимся к ней не иначе, как к бабе Глаше. Господи, да за что же ей такая несправедливость!»
Следующим вечером мы с Генкой, не сговариваясь, улеглись раньше хозяев. Но спать и не думали. Ни на наших экранах, ни в наших театрах тогда еще не демонстрировали совокупление человеческих существ, а посмотреть, как это другие делают, страшно хотелось.
Но хозяева как назло не ложились. А по времени им давно пора было пройти через все фазы полового сношения. Они сидели на кухне за большим, грубо сколоченным столом, и, похоже, вообще не думали о том, к чему мы мысленно призывали их.
Я уже стал подремывать. Еще бы немного и сон сморил меня, как вдруг они перешли на шепот. Пока они кричали, разговаривая друг с другом, словно не за столом сидели, а находились на разных берегах реки, я их не слушал и старался не слышать, а тут сразу насторожился, и сон как рукой сняло.
— Пора уже! — тихо сказал Авдотий Кривой Бок.
Сказывалось тлетворное влияние на нас фильмов про индейцев. Эту длинную кличку мы хоть и придумали сами, но размеры ее позаимствовали у американских аборигенов. Этот же наш абориген и хозяин избы был прозван нами так потому, что вечно ходил под мухой, а нажравшись, здорово кособочил.
— Еще, может, и не спят, — беспокойно прошептала баба Глаша.
— Главное, чтобы куры спали! А трутни городские чего нас должны волновать.
Авдотий Кривой Бок смачно сплюнул и шумно встал.
Я замер в приятном ожидании...
Но меня ожидало разочарование. Они одели фуфайки и вышли из избы.
Пташка вскочил на ноги.
— Кончай разлеживаться, — надтреснутым от волнения голосом зашептал он. — Пойдем за ними смртреть.
— Ты думаешь, им в избе негде?...
— Они на дело пошли, — припал он к окну. — Если нам удастся их выследить, нас с тобой сама баба Глаша будет обслуживать и кормить будет только заказными блюдами.
Не знаю, что он вкладывал в слово «обслуживать», но я вложил в него свой смысл. Пташкина авантюра показалась мне заманчивой, и через несколько секунд мы были на улице.
— Вправо они пошли, — сказал Пташка.
И мы заскользили по размытой дождем, раздавленной машинами глиняной дороге.
На лицо, как из сита, падали мелкие кпли, тяжелая глина налипала на сапоги, темень казалась непроглядной, а нас куда-то среди ночи черт нес. Вот уж воистину, охота пуще неволи. А охота у нас была, и у каждого своя, и для каждого из нас весь ее смысл определяло одно единственное слово «обслуживать».
Метров через сто я зацепился взглядом за две темные фигуры, и уже не выпускал их из поля зрения. Баба Глаша и её спутник не спеша свернули в березовую рощу. На противоположном ее краю стояла небольшая птицеферма. Вот почему Кривой Бок сказал, главное, что куры спят!
Прячась за редкие кусты ивняка, прижимаясь к стволам деревьев, мы «довели» своих хозяев до фермы. Воровать кур — дело для них было привычное. Они даже по сторонам не посмотрели. Кривой Бок вынул раму и залез в окно...
Тревожно и глухо заквокали куры.
Я представил, как он сейчас там отворачивает им поочередно головы, и мне все это стало страшно противно. Я дальше смотреть не стал, побрел назад.
Пташка побежал рядом и, захлебываясь от восторга, шептал:
— Ну и удача. Ну, держись баба Глаша — кормилица наша! А то у меня эта картошка уже поперек горла стоит! Теперь курятинкой побалуемся!..
За всю дорогу я не обронил ни слова. И только когда сел на нары, не стал стаскивать сапоги, а задумчиво глядя в темноте на Пташкин силуэт, спросил:
— И как ты думаешь взять бабу Глашу за горло?
— А как?! Раз ворует, пусть и с постояльцами делится.
— На мешковине и курах отпечатки пальцев не остаются. Тебе с криминальной фамилией следовало бы это знать. Даже если здесь найдут мешок с птицей, его с большим успехом свалят на тебя и меня… А не лучше ли самим… в лесу спрячем… А вечерами — костер, вертел… Представляешь, какая романтика!
— Хрен с ней, с романтикой, — радостно воскликнул Пташка, — а идея стоящая, прямо-таки воняет жареной курятиной.
Мы быстро обмозговали детали дела и затаились...
Хозяева вошли домой тихо, неслышно разделись и вскоре оба захрапели. Содеянное, видать, их не только не беспокоило, а наоборот, вносило определенный комфорт в их скудное деревенское существование...
И теперь уже мы с Пташкой, стараясь не зацепить впотьмах что-нибудь звенящее и грохочущее, выбрались тихонько из избы и пошли к курятнику. На пару выставили окно, а вот лезть в него никому из нас не хотелось. Каждый понимал, что в случае чего больше дадут тому, кто забрался на ферму, а не тому, кто стоял на стреме.
Да, в общем-то, я и не собирался здорово отнекиваться. Просто для забавы на нервах Пташки поиграл.
— Ладно, — наконец, сказал я. — Моя идея, я и полезу!
Даже темная непроглядная ночь, даже густая темнота не перекрасила белых кур в черный цвет. Они заполняли все пространство курятника от пола до потолка. Да, Кривой Бок, заглядывая изредка по ночам на такую ферму, мог безбедно существовать… Я зажег спичку. Ближайшая курица сказала добродушно «ко-ко» и повернулась на шестке ко мне хвостом. Остальные никак не отреагировали на свет.
Пока спичка горела, я разобрался в нехитром устройстве курятника. Когда она погасла, постоял немного, дал глазам опять привыкнуть к темноте — и сильным ударом ноги выбил нижний шесток из-под кур. Они посыпались на пол и уже на полу отчаянно закричали, разлетаясь в разные стороны: «Ки-ки-ки-ки!» На верхнем шестке их подруги тревожно завертелись. И тогда, не теряя времени, я тем же способом сбил и верхний шесток. И пошел, пошел крушить полусгнившие от куриного помета жерди.
Поднялся невообразимый куриный гвалт. Летающие куры, потерянные ими перья, их отчаянные «ки-ки-ки-ки!» заполнили ферму, переполнили ее и выплеснулись наружу.
Я вылетел в окно с несколькими птицами одновременно. Пташки на стреме не было. Я выходил из рощи, когда он двинулся из темноты навстречу мне. Нет, он совсем не чувствовал себя виноватым, и походка у него была не как у пристыженной или провинившейся собаки.
— Ты никак бегом решил заняться? — хмуро спросил я, когда мы сблизились.
— Место для костра искал, — без всякого смущения ответил он. — А ты чего без кур?
— Чтобы кур воровать, надо их повадки знать! — наставительно заметил я ему и пошел вперед к своим нарам.
Рассвет еще занимался, когда бригадир постучал в окно и крикнул:
— Студенты, на работу! А ты, Глафира, подойти сюда!
Баба Глаша прямо с постели прошлепала к окну.
— Чего тебе? — сердито спросила она.
— Курятник сегодня обворовали, слышала?
— Когда же слышать-то, я только проснулась, — не задумываясь и все также сердито ответила она.
— Ну так слышь и своему скажи, чтоб ночью кур шел охранять!
— Сегодня банный день, — подал голос из постели Кривой Бок, — как же я пойду!
— Слышь, бригадир, Авдотий говорит, сегодня день банный, как же он пойдет? — довела до бригадира протест своего мужа баба Глаша.
— Как миленький! — вспылил тот. — Как обычно после бани ходит — на рогах!
Больно уж интересный был разговор, я не удержался и пошел к окну.
Баба Глаша стояла в одной рубашке, прильнув к стеклу. Смятая рубашка почти полностью оголяла широкий зад и сильные ноги. Да, свет коптилки меня не обманул. И утром, в утреннем полумраке, все эти прелести выглядели не хуже, чем на картинах великих мастеров прошлого.
Я встал рядом с хозяйкой и, поскольку в избах окна низкие, тоже согнулся, и поскольку в избах окна узкие, то, чтобы выглянуть на улицу, я должен был прижаться к ней плечом, ну и заодно, как бы нечаянно, положил руку на ее задницу, на одну из горячих упругих ягодиц.
Баба Глаша только делала вид, что не причастна к ограблению птичника, и внешне выглядела спокойной, а так-то на самом деле была напугана до смерти, и ей, конечно, не до моей руки было. Кривой Бок тоже от страха в постели шевельнуться боялся.
Одного меня это известие не напугало. Круша все подряд на ферме я все же рассчитывал, что какие бы в этой деревне не жили дурни, но и они должны сообразить, что ферму с курями на ночь оставлять без присмотра нельзя.
— Слышь, бригадир, а, может, там хорек побаловался?
Баба Глаша явно пыталась оставить своего супруга дома.
— Какой хорек! Там все шестки переломаны!
— Свои шестки ломать не будут! — убежденно воскликнула хозяйка. — Тогда это наверняка студенты напакостили!
— Ах, баба Глаша, какая же ты все-таки паскудная баба… и я сильнее сжал ее ягодицу.
Теперь она почувствовала мою руку. Повернулась ко мне и грубо спросила:
— Ты чего?
— Чего, чего? — тупо глядя на нее, словно мое сознание еще находилось в заторможенном состоянии после сна, проворчал я.
Она покосилась на свою задницу, и тогда я вяло пробормотал:
— А, это-то… Это по рассеянности, — и, не убирая руку, крикнул бригадиру сквозь стекло. — Вора надо искать среди тех, кто кур ест! А студенты одной картошкой у вас питаются!
Только после этого, даже не удостоив бабу Глашу взглядом, пошел на свои нары.
В деревне накрапывал дождь, а картофельное поле он прямо-таки нещадно поливал. Наша группа в полном составе перешла на другое поле, где летом колосились какие-то злаковые, а сейчас стояли скирды соломы, и спряталась от дождя и бригадира в этой соломе.
Сначала у нас был общий разговор о ночном ограблении курятника, но вскоре он всем надоел, и на ребят напало уныние.
Рядом со мной лежала Люська. С обеих сторон еще валялись студенты обоего пола. Но ни мы их ни они нас не волновали. У каждого были свои заботы… Каждому было о чем подумать… Не знаю, о чем думала Люська, а мой ум смущала баба Глаша… Глафира.
Размышляя на тему этой деревенской фантазии, я чувствовал рядом Люську, ее ровное, спокойное дыхание. И черт взял и повернул во мне выключатель, и переключил те же самые фантазии с бабы Глаши на Люську...
Я поднялся на локтях… Она лежала на спине… Я посмотрел в ее лицо.
Длинные черные ресницы опущены… сомкнуты… Но я еще с детства знал, что она так все равно видит… Милое, по-детски милое лицо. Чистое и светлое, как у самого ангела… Нет уж, слишком чиста была Люська, чтобы я мог запросто положить свою руку на ее ягодицы или еще куда-то с теми же самыми мыслями, которые одолевали меня, когда я сжимал своей пятерней задницу бабы Глаши. Нет, нет, нет! Для паскудных дел Люська никак не подходила. На нее разве что только молиться… Вот если бы с нее иконы писали… Жаль, что теперь у нас вообще иконы не пишут, и натурщицы для этого дела не нужны.
Я выбросил руки вперед и упал лицом в солому.
— Ты что-то хотел спросить? — тихо сказала Люська.
Интересно, о чем она хотела, чтобы я ее спросил… и хотела ли?
— Не спросить, а сказать, но передумал.
— А о чём всё-таки думал? Поделиться нельзя?
— Отчего же, глупостью — можно… если ты в ней недостаток испытываешь. Я вспомнил твой сон, где тебе рекомендовалось подальше от меня держаться… ну вот так не валяться рядом со мной, чтоб нечаянно не забеременеть.
— Дурак! — беззлобно сказала она.
Я опять поднялся на локти и посмотрел в ее лицо. В нем ничто не изменилось, и даже ушки Люськины от смущения не порозовели… Неужели она так равнодушна ко мне, что вот эта моя пошлятина ее ничуть не смутила… А, может быть, наоборот, она уже в своих мыслях перешагнула все барьеры и не боится забеременеть… от меня… Упаси, Боже, от такого счастья!
Я вскочил на ноги и пошел напрямую через поля и кустарники в лес. Нет, Люська! Если ты и создана для любви, то только для романтической, чистой и светлой, а совсем не такой, какая занимает мой ум! И Архирееха знает свое дело, она правильно велела тебе держаться от меня подальше, и ты уж, милая, будь любезна, сохраняй дистанцию!
Не знаю, что может быть прекраснее осеннего леса в золотую пору осени, даже если он и мокнет под моросящим дождем, все равно очарование в нем — несказанное.
Я шел наугад, мысли постепенно угомонились, и я шел не спеша, не думая о времени и вообще ни о чем не думая. Случайно вышел на задворки деревни. У наших хозяев топилась баня. Она была в полсотне метров от меня, и я решил заглянуть в нее, посмотреть, как это моются по-деревенски, и можно ли городскому смыть в деревенской бане грязь сельской жизни...
Я открыл дверь и шагнул внутрь темного помещения. Вместе со мной в темноту ввалились белые клубы тумана. Да, уже было не жарко… Я поспешно закрыл дверь и остановился у порога, давая глазам время привыкнуть к темноте. В ноздри бил густой пьянящий аромат распаренного березового листа, соснового дерева и жаркий, влажный воздух. Смежив веки, я с удовольствием вдыхал все это… А когда открыл глаза, увидел голую бабу Глашу… Развалившись на полке, она с удивлением и тревогой воззрилась на меня, держа над собой в застывшей руке веник.
Мгновенно память воскресила маленький эпизод из давно забытого детства… Другую парилку, другую женщину на полке… Как тогда все поплыло… поплыло… Но на этот раз я не упал в обморок, хоть и вскочил петушок на шесток, и сердце начало бешено вырываться из груди.
— Ты чего? — растерянно спросила баба Глаша, забыв прикрыть свою наготу веником.
Ее замешательство, ее растерянность показались мне забавными, и это мгновенно успокоило меня. Сердце сбавило обороты, и всеми моими чувствами уже правил только азарт охотника.
— Я думал тут никого нет, — стараясь выглядеть наиболее смущенным, виновато пролепетал я, — а тут Галатея распаренная и в готовом виде...
Чего, чего? — переспросила она, ударив себя веником по бедрам.
Скорее всего она это сделала машинально, все еще находясь в страшном смятении, потому что веник снова повис в воздухе, открывая моему взору все ее прелести.
— Галатея… это древние греки так вас звали… Это все равно, что Глафира… баба Глаша. У них, что ни женщина, то произведение искусства, а у нас, что ни баба, то колхозница. Подход у нас разный к женщинам, нежели он был у древних греков, — пояс
нил я и сделал шаг в ее сторону.
До нее оставалось совсем немного. Очень тесные эти деревенские бани. Но она остановила меня бесхитростным вопросом:
— А ты, студент, случайно не бабник?
— О, Галатея! — обиженно воскликнул я. — Откуда такие мысли?! Я ведь и хочу-то только помочь вам попарить эти ваши прелести, только помочь...
— А ну, студент, вали отсюда! — и она выдала двухэтажный мат, который я знал еще до приезда в эту деревню.
— О, Галатея, — простонал я жалостливо и грустно. — Зачем так грубо, когда у меня, кроме нежности, ничего к вам нет… Я ведь только из уважения, только, чтоб уважить...
— Проваливай, проваливай, грек несчастный, — уже более мягким, беззлобным голосом сказала она. — А то мой застанет тебя здесь — не до бани обоим будет! Он у меня — топорных лел мастер, а студенту, как никому, нужна голова.
— Разумные слова! — я поклонился ей. — Я ухожу, но оставляю в сердце и нежность, и уважение к вам. Ах, если бы и ваше сердце было не камень!..
Оказавшись по другую сторону порога, я сначала наглотался свежего воздуха, отдышался, и только после этого пошел к избе.
На крыльце сидел Авдотий Кривой Бок. Зажав в коленях безголовую курицу, он ловко выдергивал из нее перья. Я остановился напротив куриного вора.
Как бы нам наша наука не морочила голову о формировании личности, а преступником надо родиться. Надо, чтобы гены у способного на преступление инди-видума были преступными. И не надо быть хитроумным хиромантом, чтобы по каким-то там запутанным сплетениям линий на ладонях, определять криминальное прошлое и будущее подобного типа. У жулика оно написано на его физиономии, а физиономия Авдотия вряд ли могла ввести в заблуждение...
— Руки-то чего дрожат, — сказал я с простоватой улыбкой на лице, — с перепоя или кур воровал?
Он косо глянул на меня, нервно выщипнул один-другой пучок перьев:
— Иди-ка ты, студент, отсюда...
И выдал двухэтажный мат, тот самый, который я только что слышал в бане. Деревня она и есть деревня. Даже язык у них и тот примитивный, удручает однообразием матюгов.
Скучно, страшно скучно на сельхозработах...
И я последовал совету Ефимушки, пошел в избу.
А он мне крикнул в спину:
— Свое едим! Своего петушка зарубил, мать твою ети тебя в душу!
Нет, все-таки, если их разозлить, язык у них становится более сочным, разнообразным, хоть и не всегда понятным.
Но здесь, в данном случае, все было ясно.
— Про своего петушка ты сочиняешь, — усмехнулся я. — Без своего петушка у тебя не только куры нестись перестанут, но и тебя самого баба из дома выгонит.
Он аж приподнялся и забрызгал слюной в мою сторону. Он совсем не понял, что я ему сказал. Я закрыл дверь избы и пошел на нары. Пусть разоряется, это даже забавно. Все какая-то экзотика на этих сельхозработах...
Дожди, нары, полутемная изба, скучные мысли… в общем; я уснул… Проснулся от крика.
В крик кричал Кривой Бок.
— На кой ты… надела нарядное платье! — Дальше многоточие ставить не буду. Фильтрую и очищаю его речь. — А туфли? Сейчас только в говнодавах ходить! Время — осеннее!
— Да я ж по дому… — робко возразила баба Глаша, Глафира.
В избе горел свет, пахло вареной картошкой, тушеной курицей, кислой капустой… Долго я спал, уже вечер… А баба Глаша, Глафира, платье нарядное надела и туфли обула… и в этом есть определенный смысл… И Кривой Бок должен уйти скоро на ферму...
А вот Пташка куда собрался? На нем белая рубашка, неглаженная, но, должно быть, чистая, и брюки, замызганные на картофельном поле, но, похоже, почищенные. Уж не хочет ли он к бабе Глаше под бок подвалить, пока Авдотий с курами спит?..
— Ты куда вырядился?
— А, ты проснулся! — вздрогнул почему-то он и залебезил. — Да вот тут Люська всю группу на день рождения приглашает, говорит, картошка с мясом будет.
— Какая Люська?
— У нас в группе одна Люська. Ты, чего, забыл, что ли, с которой в соломе лежал?
Пятнадцать лет надо было… надо было уехать в другой город, умудриться попасть в институт да еще в одну группу вместе с Гореловой, оказаться вместе с ней в одном колхозе, чтобы здесь, на сельхозработах, узнать когда у нее день рождения… Ничего я не забыл… я просто этого не знал.
— Так пойдешь?
— Нет!
— А чего?
— Понимаешь ли, мой желудок картошку с мясом не переносит, расстраивается.
— Это как так? — ошарашенно вытаращился он на меня.
— А вот так, — спокойно врал я, — без мяса — пожалуйста, а с мясом не принимает.
— Так это же здорово! — Пташка не поленился, нагнулся и даже по плечу меня похлопал, как лучшего друга. — Два человека, а мясо ест только один! Это очень здорово! Я и в общежитии теперь рядом с тобой обоснуюсь!
Я закрыл глаза… Боже, к чему я сказал такую глупость!.. Но ничего уже поправлять не стал… Где-то в душе, глубоко-глубоко, я надеялся, что все еще само собой образуется… Мне почему-то казалось, что Люська не может праздновать свой день рождения без меня, среди чужих… Я ждал, что за мной придут. Это могло бы многое изменить во мне самом и в событиях того дня.
Но Пташка ушел, а за мной никто не приходил… Я подумал, может быть, день рождения отменили… из-за отсутствия мяса и вышел на улицу.
Непролазная грязь. Непроглядная темень. И как дыра в этом черном мире — желтое окно в избе, где квартировалась Люська. Туда, в эту дыру, устремились мои мысли и споткнулись о что-то в темноте… рассыпались, разлетелись в прах. Во мне что-то напряглось… Боль — не боль, злость — не злость, а что-то натянуло мои нервы до предела. Я сжался, собрался, как зверь перед прыжком, и пошел обратно к своим нарам.
В избе невыносимо воняло махоркой и сивухой.
Увидев меня, Ефимушка Кривой Бок приосанился и так надменно, и так насмешливо, как только это умеют делать пьяные, посмотрел в мою сторону. «Отчего, — подумал я, — он так смотрит? Уж не рассказала ли баба Глаша о моем визите в баню?».
Пройдя к себе, я весь превратился в слух. Я готов был все свести к шутке и все продолжить всерьез… Все теперь зависело от бабы Глаши. И один только бог знал, как мне не хотелось шутить...
— Авдотий, кончай филонить! Тебе давно пора к курям!
Я мгновенно понял, почему она с моим появлением стала торопить его. Да, Галатея, надо рассчитаться с ним и за туфли, и за нарядное платье, и за то, что он тебя в говнодавы засовывает!..
Кривой Бок долго куражился. Еще стаканчик-другой пропустил, и только тогда Галатея вытолкала его в сени, потом на крыльцо и закрыла дверь.
А он еще с улицы кричал ей:
— К утру опохмелиться приду! Лапки куриные от студентов припрячь!
Но вот, кажется, он, наконец-то, ушел… В доме наступила тишина. Галатея вошла в избу, и мы вместе напряженно вслушивались в тишину. И мы оба молили бога об одном… Я не сомневался, что это было так и сказал тихо:
— Если суеверный, то не вернется.
— Пьяному-то оно все равно.
Как дивно прозвучал ее голос. Сколько в нем было горечи, скопившейся в душе, и желания, томительного желания хоть чем-то, хоть как-то украсить воспоминания об этой паскудно прожитой жизни.
Я поднялся с нар, и в этот момент кто-то задергал входную дверь.
Я опустился снова на нары, а Галатея пошла открывать.
В избу ввалился Пташка.
Вовремя он пришел или не вовремя, я не знал. Можно было бы и остановиться… еще можно было. Но нужно ли останавливаться? Этого я тоже не знал. Я был марионеткой, и мной играли два вечных противника, в сознании людей которые воспринимаются, как добро и зло.
Что так быстро? — безрадостно встретил я сокурсника.
— Да, все сметали...
Он долго раздевался, долго укладывался. За это время мы не обмолвились ни единым словом. И уже лежа на нарах, он спросил:
— Как думаешь, Горелова девственница или нет?
Я грустно улыбнулся. Вот они, дни рождения… и глаз уже успел положить.
— Я только в ее тетради заглядывал, а туда не приходилось. А тебе, что, мясо понравилось?
— Да ну, какое там мясо, так себе! Хорошая еда действует как снотворное, а тут чего-то и не спится...
— Спи спокойно. Ты не в ее вкусе.
— Откуда ты все это знаешь?
— Десять лет просидел на парте за ее спиной…
Он ничего не ответил. И потянулись томительные минуты...
Галатея выключила свет в избе. Маленькие окна слились со стенами и растворились в темноте. Только щели между неплотно пригнанными досками в перегородке едва заметно светились. Там, под иконой, горела лампада...
Еще можно было остановиться...
— Птаха! — позвал я тихо.
Похоже, зря он так пренебрежительно отозвался об угощении...
Я осторожно спустил ноги на пол и, ощупывая ими каждую половицу, двинулся к чужой постели...
Разметав волосы по высокой подушке, Галатея задумчиво смотрела на огонек лампады...
Как подступиться к ней? Как начать?..
— Галатея!
Как слабый вздох истосковавшейся души по горячему женскому телу прозвучало ее имя в ночной тишине.
Она не вздрогнула и не шелохнулась, хотя, бесспорно, слышала мой зов.
Игра в любовь… единственная, наверное, игра, где не должно быть проигравших… и не будет, пока женщина хочет быть побежденной. И видит бог, во мне проснулась нежность к этой колхозной бабе, к этой куриной воровке с обветренным и преждевременно состарившимся лицом...
Но телячьи нежности так же нелепы здесь, как и сама их деревенская жизнь. Здесь бабы любят сильные и грубые руки...
Я шагнул вперед и выдернул подушку из-под головы Галатеи. И упала голова на простынь, и густые волосы неслышно осели рядом, обрамляя и украшая постыдную голову...
Наши глаза встретились. На лице Галатеи появилась глупая улыбка. Так улыбаются счастливные люди, испытывая неловкость от внезапно свалившегося на них счастья.
— Надо бы лампадку погасить! — жарко прошептала она мне в лицо.
Вспомнила о боге. А нам обоим уже было не до него.
— Да зачем же там в темноте-то плутать!
Только и сказал я...
Мы еще занимались «любовью», если то, что мы делали, называть так, как теперь принято говорить о подобных делах, а Кривой Бок уже ломился в дверь. Галатея при первом же его вопле в одно мгновение превратилась в бабу Глашу. От меня потребовалась и сноровка, и напористость, чтобы не выпустить ее из объятий раньше времени...
И хоть эти объятия, может быть, стали еще сильнее, я уже чувствовал, какую мерзкую картину мы представляем, и мне самому вдруг страшно захотелось задуть лампаду...
Галатея в той самой одной единственной рубахе бросилась открывать, а я ничком сунулся на свои нары. И ругал себя, и проклинал. Какое мне дело в чем ходит баба Глаша и чьих кур ворует Авдотий… На черта я влез в эту грязь?! Разве и без того мало грязи на сельхозработах?!.. И харчи отвратительные, сказал бы Пташка.
Я, может быть, даже заплакал бы, так вот было тошно. Но в избу ворвался Кривой Бок, нещадно поливая страшной смесью цензурных и нецензурных слов бабу Глашу, и целиком переключил мое внимание на себя.
А она за поздно открытую дверь оправдывалась:
— Да задремала я! Кто ж думал, что тебе среди ночи опохмелиться захочется.
Но он и не слушал ее. Извергая потоки брани, гремел стеклом и металлом...
Вот налил в стакан самогонки, и рыщет по кострюлькам и чугункам.
— Где курица!? — наконец, закричал он.
— Где оставлял, там и смотри, я ничего не трогала.
— Смотрю, смотрю да не вижу! Кто сожрал мою курицу? Три лапки на закуску оставлял!
Ух ты, — хмыкнул Пташка, — какая у него курица — трехлапая!
— Студенты съели! Вон они там лежат и посмеиваются!
— Да ты совсем уж рехнулся! — встала на нашу защиту баба Глаша.
— Ничего не рехнулся! Думаешь я забыл, как в прошлом году тут один студент за тобой увивал! Сейчас они курицу съели, а потом и до тебя доберутся! Уматывайте отсюда! — застучал он в нашу перегородку кулаками.
— Уходим, дед, уходим! — крикнул я ему. — Успокойся, а то сдохнешь от жадности и ревности!
— Какой я вам дед!? У меня еще и внуков, может быть, нет! — возмутился он.
— Это хорошо, что у тебя их нет! — спокойно отозвался я, стараясь его злость переключить с бабы Глаши на себя.
……………………….
На улице я спросил у Пташки:
— Кости-то ты куда хоть дел?
— Да никуда не дел! Сжевал. Покамест ты с бабой барахтался-трахался, я хруп-хруп… Курочки молоденькие, косточки мяконькие.
— И не боишься, что заворот кишок будет?
— Накаркаешь.
— Жадный ты, вот что.
— Ты тоже жаден до чужого, но я ж тебя не стращаю дурной болезнью.
На это мне нечего было сказать.
— Ну, ладно… бывай, — обронил я и пошел в ночь.
Ты куда? — удивился он, увидев, что я ухожу из деревни.
— На кудыкину гору! — не оборачиваясь и не останавливаясь, ответил я.
Он догнал меня. Похлюпал по грязи рядом.
— Никак домой намылился?
— Осточертели сельхозработы… и вся эта грязь.
— Но ведь выгонят же из института!
— Отвали! Ты со своей воровской фамилией должен знать, что одному проще выкрутиться.
— Ты хоть ночь-то пережди.
— На крыльце, что ли?.. Дальше крыльца нас с тобой ведь могут и не пустить. Рыльце у обоих, по твоей милости, в пушку.
Он убавил шаг… остановился. И остался в темноте.
*******************************
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.