*
2
*****
Я понял это и удивился своему самочувствию. Так хорошо давно я не чувствовал себя. По телу разливалась приятная усталость и была в нем какая-то не передаваемая словами благодать. Словно я только что вернулся из леса, за грибами ходил. Нагулялся, надышался — и вот блаженствую, растянувшись на кровати...
Покой на душе необыкновенный, и так хорошо, так хорошо, что даже глаза не хочется открывать...
А на дворе уже день. Не открывая глаз, я знаю об этом… Догадываюсь по диким воплям и крикам, врывающимся в мою комнату. Пьяницы там, в нашем дворе, кучкуются. Впечатлениями о жизни и милиции делятся...
Жаль, что таблеток хватило так ненадолго. Всего на один визит к Соли… на одну прогулку по ксюшиному острову.
Жаль, что кончился прекрасный сон… Странный сон. Все было как наяву...
Неужели этот бред я держал в голове? Иначе с чего бы приснилось такое.
Но, насколько мне память не изменяет, я никогда ни о чем таком не помышлял. Да и собой в мыслях, до болезни, я не был занят. Я всецело был поглощён трудовым подвигом и уповал только на него.
А сны обычно — сумбурны, и вспоминаются с трудом, и то, что он так хорошо отложился в памяти, меня тоже смущает...
Так что же это было?.. Последний шаг навстречу смерти, и Соли должна была помочь мне сделать его?
Судя по сценарию сновидения, такая догадка очень близка к истине.
Она сама хотела убить меня или же была, как и я, невольной участницей спектакля, но в отличие от меня даже не знала об этом, а была всего лишь случайно выбрана неизвестным сценаристом снов из того хлама, который есть у меня в мозгах?
И задавать вопрос: почему именно она? — так же бессмысленно, как если бы у самого себя спросить: почему именно этот сон мне снился… если я остался жив?
У здорового человека секс отнимает много сил. Жуже того, китайцы утверждают, что во время такого действа силы мужчины перетекают в партнёршу.
А если их, этих сил, совсем уже нет, и перетекать нечему? И немощный надрывается-надрывается… Ведь каждому охота, тем более во сне, когда ум неотягчают моральные и материальные ценности...
Пыхтит и надрывается, и расплачивается за несказанное блаженство жизнью. Это бывает не только в снах, это случается и в реальной жизни, а, чтобы в реальной жизни это не случалось, не надо стимулировакть себя химией.
Солнце, воздух и вода нам полезны для всего, и для секса тоже. И таинственный сценарист снов, до которого ещё не может добраться никакая наука, но который спрятан в каждом из нас, прекрасно понимает, что ничего этого, полезного для здоровья и секса, у меня нет.
Если наблюдательная супруга Ефима Афанасьевича права, то выходит, Соли пожалела меня. Могла убить «любовью» и не убила… Исчезла… А сон остался...
Но почему она не стерла все эти видения из моей памяти, как мы стираем ненужные записи в магнитофоне?
Зачем ей потребовалось, чтобы я помнил этот сон весь, до мельчайших деталей?..
« -И пиши от своего имени, не прячься за третье лицо!
— Ну, хорошо. Будь по-твоему»...
Ей? Или есть кто-то третий… кукловод?
Мои размышления обрывает слабый шорох.
Слева от себя я услышал шуршание газеты. Скосил глаза и увидел Ефима Афанасьевича. До моей болезни мы лишь кивали небрежно друг другу при случайных встречах. А как-то год назад я выполз во двор на костылях, и сосед подошел ко мне… С тех пор почти каждый божий день он — рядом со мной. У моей кровати.
— Что интересного пишут?
Меня совсем не интересуют газеты.
Я не только перед обедом не читаю советских газет, как это советовал один булгаковский персонаж другому, но и после обеда. Я органически не перевариваю плюроплюйство.
Я не за демократов и не за коммунистов.
У меня на все есть свое мнение, и моё мнение не совпадает с тем, которое восторжествовало в нынешней прессе.
Но надо как-то было привлечь внимание соседа к себе. Он тоже знает, что меня совсем не интересуют борзописцы, поэтому мой вопрос оставляет без внимания. Он неторопливо кладет газету на телевизор и с восхищением говорит:
— Ну ты и спал сегодня!
— Храпел?
— Сопел… то ли от удовольствия, то ли там, во сне, какими-то вороватыми делами занимался… от напряжения, значит.
— Не напрягался я ни от удовольствия, ни в вороватых делах.
— О, я конечно верю, что ты еще не совсем испорчен.
— Так вот и умру ни тем и ни сем.
— Чего ты в голову берёшь!
— Как же иначе? У меня уже нет времени, чтобы совсем испортится...
У моего соседа большая круглая голова. И сам он круглый и небольшого роста. Он мне чем-то Санчо-Панса напоминает. А вместе — мы похожи на великолепную пару Сервантеса. Внешне, конечно. Наш внутренний мир заметно отличается от внутреннего мира книжных героев… Да мы и не герои. И внешнее сходство с ними дается нам с большой натяжкой.
Худоба и измученное тело — вот в все, чем я могу сравниться с Дон-Кихотом. А он был жулик и прохиндей, и с женщинами любил побаловаться, и не платил не только за их услуги, но и за постой на постоялых дворах.
А вот благодаря международным знатокам литературы роман Сервантеса признан самым лучшим романом, когда-либо сотворенным человеком, и всё только потому, что эти разноязычные ценители не знают испанского, в подлиннике, естественно, роман не могли прочитать, а читали только на своих языках его сентиментальные переводы.
Автор замышлял роман как пародию на странствующих рыцарей. Пародия не получилась, получилась гениальная сказка...
А мы слишком уж современные люди и пока реально существуем, и уж в сказочные герои точно не годимся.
Круглое крупное лицо Ефима Афанасьевича — это еще не Санчо-Панса, и оно у него иногда бывает очень странным и несовсем выразительным. Не всегда поймешь по его лицу, улыбается он или плакать собрался. Чтобы тут не ошибиться, надо знать, какое у него настроение.
Сегодня, похоже, у него прекрасное настроение.
Щутит он! Весело шутит:
— Я все-таки верю, что мы ещё поживём и ты не совсем испорченный не умрешь в прекрасном эротическом сне. Хотя вот наука наша, в газете пишут, не знает, зачем людям снятся сны. Учёные вообще не знают, почему они снятся. Слышь, смех один: сначала не знают, а потом начинают доказывать, что снам верить нелязя.
С чего он вдруг про сны заговорил? Что-то было такое у меня, что любому человеку, даже если он без всякого специального образования, выдаёт суть твоих сновидений.
Я в науке работал. Знаю ее изнутри. И не так уж она безобидна, как думает Ефим Афанасьевич. Но не просто повару объяснить, как умеют ученые морочить голову неученым да и друг другу только ради того, чтобы защитить диссертацию, а там пусть потомки разбираются.
Современная наука, замешенная о мечтах на богатстве, рассуждает бесхитростно: после нас хоть трава не расти. И не растет трава. А если и растет, то ядовитая, смертельно опасная для людей, особенно там, где прошелся полосой Чернобыль. Сколько их таких смертельно опасных для всего живого полос в стране? Даже науке неизвестно.
Не залезая в ученые дебри, говорю соседу самое что ни на есть житейское о всей науке:
— Каждый зарабатывает хлеб, как умеет. Ты лучше скажи, сам-то веришь снам?
— Вещим — верю!
Теперь я улыбаюсь. Сказано хитро и по-детски наивно.
— Откуда ты можешь знать, вещий сон или нет?
— Это — совсем просто. Сбылся — значит, вещий!
Шутит, конечно. Он же и представления не имеет, что мне снилось. Хорошее у мужика настроение.
А впрочем… какие тут могут быть шутки. Если сон сбылся, то он, действительно, вещий, как бы ученые не морочили нам голову.
И я снова мысленно возвращаюсь к своему сну. Я по своему опыту знаю, что у меня бывают вещие сны… И в душе тлеет слабый огонек надежды. Настолько слабый, что о нем и говорить-то вслух стыдно. Вот если бы жива была Ксюша… Она смогла бы поставить меня на ноги. Думаю, смогла бы… А Соли… это даже не призрак… даже не галлюцинация, а всего лишь сон. Напрасно она раздражалась, когда я встречу с ней во сне называл сном. А у нас действительно были сны наяву...
Тлеет слабый огонек… И надо дать ему разгореться или погаснуть.
Рядом с кроватью на стуле стоит стакан молока. Это мой завтрак. И скудный он такой не потому, что мне большего не полагается, а потому, что аппетита у меня ни на что уже нет.
Сколько я еще протяну на такой «диете». Да и куда дальше тянуть. Может быть, зря Соли исчезла и не довела дело до конца… ну не в вульгарном смысле, а до того конца, у которого есть своё короткое, как выстрел, название — смерть.
Я улыбаюсь своей мысли. Черт возьми, сколько у одного слова может быть оттенков и смысла. А перед глазами — поле, увиденное во сне. Как хочется, хотя бы перед смертью прогуляться по траве… Чтобы ничто не болело. Чтобы каждый шаг был в радость. Чтобы все это было наяву, и никто ничем не давил бы на твою психику.
Эта мысль повторяется во мне, и кажется — других желаний у меня нет.
Вот возьму и сниму бумагу со стакана. Протяну руку, не страшась боли. Не думая, что она тут же острыми зубами вонзится в меня. А она вонзится… Она защищает тело. Она стоит на страже умирающего тела. Она кричит о помощи. Она не понимает того, что я уже знаю… Она требует от меня, чтобы я хоть как-то помог своему телу. Я и сам бы рад, потому и уповаю на чудо.
Я медленно тянусь рукой к стакану и напряженно жду, когда боль закричит о том, что мне нельзя этого делать. Когда болью, когда пронзив болью все тело, она прикажет мне лежать и не двигаться.
Но первым испуганно кричит Ефим Афанасьевич:
— Ты подожди! Я подам все, что надо. Ты уж не шевелись.
Ишь ты, благодетель нашелся. Как в унисон вместе с моей болью работает.
Мгновение я прислушиваюсь к себе. Как ни странно, но страхи мои на этот раз, кажется, напрасны. Ах, если бы это не казалось. Если бы это длилось и длилось… если бы таблетки вот так же работали всегда, всю мою оставшуюся жизнь.
Сосед уже около кровати. С тревогой всматривается в меня.
— Что тебе подать?
Я молчу.
Не вступаю в дискуссию — энергию берегу.
А в душе горит, горит огонек надежды. Слабый, как у затухающей свечи. Малейшее дуновение ветерка… малейший сбой в дыхании и он погаснет.
Моя нянечка внимательно следит за моей рукой, полагая, что я хочу что-то показать ему.
Я и покажу! И такое, чего он совсем не ожидает увидеть.
Я почему-то уверен, что именно это сейчас покажу ему.
Я сжимаю и разжимаю пальцы вытянутой руки. И сам смотрю на них с удивлением. Словно только сейчас заметил, какие они тонкие, бледные, как просвечиваются насквозь на фоне освещенного солнцем окна. Но ведь не больно, и это — главное.
— Нет, уж ты подожди.
Еле слышно говорю, боюсь разбудить задремавшую боль. Боюсь вспугнуть ее. Страшно задуть собственным дыханием слабый огонек свечи… И кто знает, с каким остервенением вцепится она в меня спросонья.
— Нет, уж ты подожди, — бормочу я. — Нет уж ты не шевелись… Тут что-то не того...
— А что — не того?
В глазах моей сиделки тревога меняется на испуг.
Конечно, он ничего уже хорошего не ждет. А я не спешу с ответом. Не тороплюсь успокоить его. Я еще сам не знаю, что думать, и уж тем более, что сказать.
Руку веду вправо, вверх, вниз… Она, как магнит, притягивает взгляд. И мой. И его. Смотрим как завороженные. Глаз с нее не сводим. И ничегошеньки-то он не смыслит в происходящем. Да и я мало что понимаю...
Ну что, дед, позабавимся! Умирать так с музыкой!
Он видит веселый блеск в моих глазах. И тогда я хлопаю в ладоши. Сначала несмело, а потом веселей и веселей!
— Слышь, сосед, кажись, ничего не болит...
Он растерянно улыбается. Он не может в толк взять, с чего я веселюсь. Он уверен, что без химии здесь не обошлось, и переводит взгляд на таблетки.
Милый старик, он давно уже похоронил меня… А я поднимаю голову. В самом что ни на есть прямом смысле. И переносном тоже! Пока осторожно… Сейчас или никогда! Я почему-то уверен, что это будет сейчас или этого никогда не будет, и химия здесь совсем ни причем… Не знаю, откуда у меня такая убежденность, но она есть.
Он видит, с каким трудом я сопротивляюсь болезни, почти со страхом смотрит на мой вспотевший лоб и просит:
— Я все сделаю. И по маленькому, и по большому. Ты уж лежи… И за чем надо, я схожу...
Ах, ты моя самозванная сиделка! Я в поле хочу. Я хочу на Ильмень. И еще я хочу хоть перед смертью по-человечески в сартир сходить. Я не слишком много хочу. Мои желания настолько простые, что они даже могут сбыться… Только вот сил уже ни на что не осталось. Я опускаю голову на подушку. Руки кладу на живот. Устал… Ужасно устал. Глаза сами закрываются. Нет, я не собираюсь умирать. Я даже нахожу в себе силы шепнуть соседу:
— Кажется, ничего не болит.
Горячая волна прошлась по телу, но не потушила в душе огонек надежды. Наоборот, он еще ярче разгорелся. Только слезы вот по щекам потекли. Боже, до чего я ослаб, раз плачу.
Я не церковный человек, и далёк от веры в божественное происхождение человека. И дело совсем не в том, что я вырос, учился и жил в «империи зла», — дело в моём нынешнем положении. В том состоянии, в котором я находился уже более двух лет, невольно приходишь к мысли, что если бы Он был на самом деле, разве позволил бы Он кому бы то ни было, чему бы то ни было так измываться над человеком, которого сам создал и поставил выше всех и всего на земле. И я как неверующий меньше всего верю, что болезни от бога и ниспосланы им нам за какие-то наши прогрешения.
Я больше всего верю, что мы, как последние беспризорники, предоставлены сами себе, и судьба, неподотчётная никому, играет каждым из нас, как ей вздумается.
Все соврменные науки и мой недуг наводят на такие размышления...
— Ты не расстраивайся,… Ну, что ты… Это, наверное, от того, что ты много таблеток съел, — лепечет мой благодетель и сам наверняка понимает, что говорит глупость.
Таблетки у меня обезболивающие и успокаивающие, и расстроить они никак не могут. Напрасно он шарит взглядом по пузырькам и упаковкам.
Ну да ладно, прибережем юмор до лучших дней. Тем более, что мне действительно легче. Не столько от его слов, сколько от его сопереживания...
Если бы он знал все… ну, хотя бы только то, что снилось мне… Вдруг и в самом деле сон в руку, и лучшие дни в моей жизни еще будут.
Только бы боль ушла, не кусала бы. А я бы уж постарался рассчитаться. Мемуары можно и в постели писать. Рука у меня на научных отчетах набита. Быстренько настрочу все что надо. Бывало год в лаборатории ничего не делаем, а в декабре мобилизуемся и такое за недельку выдадим, что потом сами себе удивляемся и радуемся, что наши отчеты никто не читал и читать не собирается. То же самое будет и с мемуарами.
В общем, я способный к сочинительству...
Я стер слезы со щек тыльной стороной ладони. Хватит расслабляться.
— А все-таки я встану, Ефим Афанасьевич, и пойду. Что ты на это скажешь?
Он прячет глаза.
— Конечно, пойдешь… Но пока лежи. Пока тебе лучше лежать.
Взгляд его бегает, хочет за что-то зацепиться и не может. Как спешит сосед с ответом, как торопливо говорит, словно боится, что я его остановлю, уличу во лжи.
Но мне приятна такая ложь. Даже не знаю, как бы я отреагировал, скажи он правду, ту, которую выстрадал сам и в которую уже безоговорочно поверил… Не знаю… Но моя реакция наверняка бы была крайне отрицательной, и это уж точно.
Люди любят обманываться и должны уметь лгать. В жизни бывают обстоятельства, когда лгать просто необходимо. И ради себя, и ради других.
Я хорошо знаю, что на уме сопереживателя, и полностью оправдываю его и его ложь. Он разговаривает со мной как с безнадежно больным. Он понимает, что я безнадежно больной и что он должен мне лгать, отвечая на такие мои провокационные вопросы...
Да, не надо ставить человека в неудобное положение… И больше не буду… Полежу немного. Помолчу и подожду храбриться. Вдруг в самом деле таблетки ввели меня в заблуждение, и Соли — всего лишь приятный обман.
И все же как сладок обман. Я уже мечтаю о том, как выйду во двор без чужой помощи и не обращая внимания на пьяниц. И страх не будет сжимать мое сердце, когда какой-нибудь алкоголик врежется в меня сбоку. Здоровому падать — одно удовольствие. Сам на ноги вскочишь, сам отряхнешься и сам же плюнешь на мерзавца, который только что лежал с тобой рядом и теперь вот, несмотря на все свои усилия, встать не может. И теперь вот мне, больному, как и ему бедолаге, без чужой помощи даже с кровати не подняться.
Я скосил глаза на Ефима Афанасьевича. Сосед сидит в кресле возле телевизора и через открытую дверь балкона смотрит во двор. Нет у него желания прогуляться по двору, и мысли такой он даже не держит. То, о чем я мечтаю, для него слишком доступно и ничуть не тревожит его воображение. У него другие заботы.
Во дворе, наверное, Ванечка гуляет, вот и смотрит дед на внука. И если за меня он спокоен относительно, потому что знает, что я обречен на смерть, то вот за Ванечку душа у деда болит. Не уверен он в будущем внука, пока не знает, на что его обрекла наша система. Хотя, конечно, догадывается, и все-таки надеется на лучшее. Мы все хотим, чтобы дети были лучше нас и жили лучше нас.
Только вот человека создают обстоятельства… А обстоятельства таковы, что на долю Ванечки выпало детство провести в пьяном дворе. Тут у нас с утра до вечера новгородская пьянь кучкуется. Тут у нас ей раздолье. С одной стороны — магазин, где бутылочным пивом торгуют, с другой стороны — кафе «Ивушка», где это пиво «на вынос» продают. «Не в спальном районе мы живем.» И сидят пьяницы с банками, с бутылками и флаконами в песочницах и на скамейках, в тени тополей и просто на солнце. Плюют и харкают в тень и на солнце, в детские песочницы и рядом со скамейками. Ну а кто уже налился — пожалуйте в подъезд. Наиболее наглые так те уже и в подъезды по нужде не ходят. У всех на виду пурят прямо в кусты акаций, под тополя. Самоутверждаются, и всю эту мерзость в нашей жизни утверждают...
Болит душа у деда, и есть от чего. Наш двор — это весь мир маленького человека.
А меня тянет во двор. Без костылей хочу прогуляться по нему. Так уж устроены люди. Разное у них на уме, а цель у всех одна, прожить жизнь хорошо, чтоб она были счастливой и сытной. И в какие бы одежды не рядили человека, как бы высоко его не возносили, это — наипервейшая задача каждого из нас, и вся наша деятельность направлена на решение именно этой наипервейшей задачи. Человеку нужно не просто выжить, а еще и жить хорошо...
— Слышь, Федор Павлович, — прерывает мои размышления Ефим Афанасьевич, — когда я смотрю на наш двор, то мне кажется, что человек — ошибка природы.
Вот тебе и сентенция… Так об одном и том же мы думаем или все-таки у нас разное на уме!?
— Вот в газете пишут, — он тычет в газету пальцем, — что у свиньи мозг человеческий… а она человеком не стала… А человек наоборот — со своим человеческим мозгом в свинью превратился.
— Ты хоть думай, что мелешь, — кисло улыбаюсь я. — Человек решил на ноги встать, а ты так его отчихвостил, что теперь хоть руки на себя накладывай.
— Да я не про нас, — улыбается он в ответ виновато. — Я про этих вот скотов, что хрюкают и визжат с перепоя в нашем дворе.
— Пусть пьяные дебаты разводят, — примирительно говорю я. — Небось знаешь, что у трезвого на уме — то у пьяного на языке. Так ближе к истине будем.
А сам думаю о том, что у меня ничего не болит. А сам уже почти верю в это. А когда ничего не болит, хочешь — не хочешь, а начинаешь строить свои планы, и тут уж не до каких-то там дворовых пьяниц.
Никакая боль не искажает сиюминутные сладкие мечты, а уж разговорившимся алкоголикам тем более не по силам это! И я вдруг осознаю, что крики во дворе, врывающиеся в мой лазарет, меня не раздражают… Так с чего бы это, всё-таки?
Хуже того, я совсем не хочу втягиваться в пустой разговор о нашем предназначении. У природы всё продумано за нас, а мне надо беречь силы. Мне надо набираться сил.
И я тяну руку к стакану с молоком...
На этот раз Ефим Афанасьевич не шелохнулся, только настороженно наблюдает за мной. Но на помощь готов придти в любую секунду. Постараюсь обойтись без его помощи. Насколько позволяют слабые силы, сжимаю стакан… Мало сил, рука, как у алкоголика, дрожит. Бог ты мой, сравнения-то какие мерзкие… Неужели в этом — вся наша жизнь?!
Стараясь не расплескать молоко, я несу стакан к губам.
Вот и весь мой завтрак,
Для умирающего много. Для здорового — почти ничего.
Я ставлю пустой стакан на место. Разочарованно смотрю на него. И на пальцы своих рук. Дрожат мелкой дрожью. А у алкоголика, как только он опохмелится, они дрожать перестают.
Тьфу ты! Дались мне эти алкоголики. О себе надо думать. Говорят, когда до смерти остается один шаг, многие его делают довольно-таки бодро, чувствуя себя почти здоровыми. Возможно, это лишь шутка природы, а, может быть, организм мобилизует все силы, чтобы спасти себя, и не выдерживает… Не выдерживает такой нагрузки, надрывается… А тут всего стакан молока… Ну чем он может помочь организму...
— Ефим Афанасьевич, а как твоя супруга… кроме снов, что об этих несчастных говорит, о тех, которые находятся в полусознании… в бредовом состоянии… ну, в полшаге от смерти?
— Все на бога уповают.
— Ну, это те, которые по несчастью пострадали: на производстве иди в быту. А те, которые сами себя отравили, разве не говорят, что чёрт их надоумил?
— Когда человеку лихо, каким бы он не был агностиком, он первым делом вспоминает бога. А там — тежелые. Там, по сути, лечение сводится к эфтаназии. Помогают безнадёжным без особых физических страданий уйти из жизни. Но я уточню, раз тебя это заинтересовало.
Хватит сомневаться. Хватит душу бередить. Будь что будет, а пока хорошо — надо надеяться на лучшее и лежать, набираться сил. Я должен быть послушным больным, не разочаровывать свою сиделку. Хорошо бы еще уснуть. И я пытаюсь это сделать. Но дикий вопль врывается в квартиру.
— Эй, падла вонючая! Иди сюда!
Ефим Афанасьевич, который после нашего короткого диспута о токсикологических смертниках, притих и чуть было уже не задремал, вздрогнул и, щуря подслеповатые глаза, пристально посмотрел во двор.
Зря тревожится. К нему это приглашение никакого отношения не имеет.
Это какой-то алкаш собутыльника в наш двор приглашает. А там и без него всякого дерьма навалом. А почему без него, а не без нее? Пьяница от пьяницы ничем не отличается. Слова эти бесполые, и на слух не угадаешь, бабу кличут или мужика.., Но как бы там ни было, а oт моего приятного предсонного состояния ничего не осталось.
А тут еще звонок… Вот и наберись сил, когда черт кого-то несет. А, может быть, и никого не несет. Просто какой-нибудь пьяница ошибся квартирой… Или ребятишки развлекаются. Но топота на лестнице, обычного для таких случаев, не слышно.
Ефим Афанасьевич открыл. Слышу голос Ванечки. На сердце сразу полегчало. Это у нас, наверное, самый желанный гость.
Вдвоем они входят в комнату.
Ванечка на ходу теребит деда:
— Ну, открой, открой рот!
Ребенок капризничает, а мне одно удовольствие смотреть на это, и я не понимаю, почему дед упрямится.
— Открой рот, — уже я говорю ему, — раз внук требует.
— Чего открывать-то, — смущается он. — Сам знаешь, хвастать мне нечем.
— Меньше сладкого надо было есть, когда поваром работал, — смеюсь я. — А в ребенке, может быть, зуд стоматолога проснулся. На плохих зубах только и учиться.
Он тяжело опустился в кресло. Старательно и широко открыл рот. Так широко, что мне даже вспомнились детские стишки про бегемота.
Но я от комментариев воздержался.
А Ванечка, встав на цыпочки, внимательно обследовал зубы деда. Закончив осмотр, удовлетворенно сказал:
— Плохие зубки! — И протянул деду сушку. — На, подержи!
Тот, еще не соображая что к чему, машинально взял золотистое хлебное колечко, а довольный внук, не теряя времени на объяснения, убежал на улицу. Только дверь входная хлопнула.
Дед некоторое время тупо смотрел на сушку и вдруг счастливо заулыбался.
— Ишь, какой смышленный. Ты понял, зачем он зубы-то осматривал?
— Убедиться хотел, сможешь ты сгрызть этот сухарь или нет.
— Вот именно! Не только лицом, но и умом весь в меня пошел!
— Я тоже умом весь в тебя.
Теперь он смотрит на меня так же тупо, как только что смотрел на сушку. Надо растолковать ему, что я имею в виду.
— Не лицом, конечно, а умом. Ведь я тоже сам дошел до всего, как и ты.
Не оставляя ему времени на комментарии, я продолжаю:
— Сушка-то не первой свежести. Ее и с хорошими зубами есть нельзя. Наверняка пьяницы обронили.
— Наверняка. А у тебя не найдется замены?
— Посмотри на кухне.
Вот он долгожданный миг!
Я даже не догадывался, как ждал мгновения, когда останусь один. Я это понял лишь после того, как Ефим Афанасьевич ушел на кухню, и непреодолимое желание подняться, попытаться встать на ноги завладело мной...
Я медленно повернулся на бок. Осторожно высунул ноги из под одеяла и начал опускать их на пол. Они еще не коснулись пола, а сильнейшая боль пронзила все тело.
Я готовился к ней. Я ждал ее. И все же не удержался — вскрикнул.
Ефим Афанасьевич мгновенно оказался рядом. Не обошлось без свидетелей. А как хотелось убедиться, что мне снился вещий сон...
В глазах у соседа одновременно — упрек и сочувствие.
Ладно, ладно, дед. Ну, не получилось. Обманулся, но не разочарован. Разве можно разочароваться в снах. Я ведь все время знал, что Соли — не Ксюша… Я это знал...
— Ты что надумал? — сердито ворчит Ефим Афанасьевич.
— Сушку хотел помочь тебе найти. На кухне ты, полагаю, ещё не обвыкся.
— Люди добрые! — возмущенно восклицает моя сиделка. — Он еще шутит. Сам чуть живой, а шутит!
Вот она когда правда прорвалась наружу...
Да, я действительно чуть живой, и, наверное, брыкаться больше нет смысла.
Эх, жаль, пропали мемуары… И деду работы прибавил. Он, бедный, аж упрел, пока укладывал меня в постель. Осторожность соблюдал, и именно она требует большого напряжения сил и внимания...
Да, оба мы старые, и сил у нас у обоих не на многое осталось.
— Слышь, Федор Павлович, — отдышавшись говорит сосед. — Ты тут полежи пока спокойненько… Ну, что тебе стоит… А я на Ильмень сгоняю. Может быть, и щучку поймаю.
Он устал от меня.
И тошно ему тут с больным, тошно. А на Ильмене ветер… Волну гонит, траву колышит на нескошенных заливных лугах. Хорошо на Ильмене у берега… Мне бы по траве прогуляться...
А вот на воду меня не тянет. Воду я не люблю. Потому и моторкой не обзавёлся.
— Сгоняй, — соглашаюсь я тихо. — Щука — дело хорошее, когда аппетит есть.
— И когда она хорошо приготовлена! Не сомневайся, аппетит будет.
Повар он и есть повар. Так во всем и всегда им будет. И прав. Аппетит приходит во время еды, и еда должна быть аппетитной...
Но когда он уходит, я замечаю в его глазах что-то такое от вины.
И еще что-то такое от радости.
Эту затаенную радость я видел в глазах людей много раз… в самое для нее неподходящее время. Сначала она меня шокировала, если никак не была связана со мной, и обижала, если хоть как-то относилась ко мне.
Потом я понял ее и простил… Ну, как можно обижаться на чувство облегчения, которое живые испытывают, уходя от тяжелобольного… обреченного, по их мнению, и сбрасывая таким образом огоромный психологический груз со всоих плеч.
«Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять...»
Я долго смотрю в потолок. Пьяницы во дворе и те поутихли. То ли пиво кончилось, то ли жара их разморила. Думать никто не мешает… только вот в голове — — ни одной подходящей мысли. А все неподходящие замыкаются на Ильмене.
Разбередил меня сон и заставил вспомнить многое из того, что я, казалось, давным-давно забыл...
Слышь, Соли, я многое помню, оказывается. И если бы ты дала мне силу, я много мог бы рассказать о себе. И начал бы с детства… Не для объема, а чтобы быть правильно понятым… Люди почему-то утверждают, что детство — прекраснейшее время в жизни человека. Не смею оспаривать такое суждение, скажу только: кому как, где и когда повезёт...
А тогда время было военное...
********************
Продолжение следует
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.