Разумеется, в кабинете его не было. И в гостиной Круга — тоже. И в столовой. Я последовательно обошёл все площадки, где он предпочитал тренироваться (точнее, играть с особо отличившимися молодыми Рыцарями в любимую игру «Успей отскочить от Мейджиса») — но и там его не нашёл. В парке, где он частенько гулял, созерцая клумбы с самыми стойкими сортами арилий, фиалок и роз, он также не отыскался.
Конечно, это не просто так. Он специально послал Кера за мной — а теперь где-то сидит и наслаждается, представляя, как я бегаю по Замку и ищу, предвкушая превращение трёх знаков в шесть, десять, а почему сразу и не год? Или два с половиной — именно столько времени я провёл на дорогах, наивно веря, что первое Посвящение мне уже не потребуется.
Дурак. Что бы Вил ни говорил в утешение, полным дураком я и получаюсь. Чего я ждал, после нашей беседы, пощёчины и моего оскорбления ему в лицо, за которое он не успел дать сдачи? Мейджис без платы не прощает.
Вот если бы он сам разобрался со мной в эллине — может, да, и простил бы. То, что от меня бы после него осталось.
Где бы я сейчас отсиживался в радостном ожидании, будь я Мейджисом?
В месте, где найти его я в принципе могу, иначе неинтересно. Если потом он не сможет поглядеть на меня как на идиота и сказать: как же ты-то мог не додуматься, вот дела, было же очевидно, — никакого удовольствия от победы.
И если прикинуть, место такое я знаю… но по доброй воле туда никогда не пошёл бы — и он это понимает отлично. А значит, именно там и ждёт. Что я не приду. А он потом с чистейшей совестью и лёгким сердцем сможет заявить: я за тобой посылал, чтобы изменить решение, но ты же занимался кучей других, куда более важных дел, а коли так, то кто же тебе виноват, что ждал я тебя ждал, а в итоге решение изменил, но извини, в другую сторону. Надо было приходить на зов Лорда Трона пошустрее.
Я глубоко вдохнул — как перед дверью трактира, из чьих окон слышится шумное и не особо пристойное веселье, при котором явно не присутствуют женщины, а раз так, то и менестрелям туда соваться не стоит, но сунуться надо, вокруг уже ночь, дальше идти нельзя, а кушать-то хочется. Вдохнул снова. И снова. В трактирах мне помогало.
Но там я мог и подраться в случае чего… а ещё там был Хет, но даже когда он сбегал на охоту, чем занимался часто, у нас оставалась Альвин, прекрасная надменная сьерина, леди с Вершины — даже в латаных, заляпанных грязью тряпках… А тут я один.
Как всегда.
Я медленно шёл по усыпанным палыми листьями песчаным дорожкам; листья нежно шуршали, когда я поддевал и раскидывал их носком сапога… Я так давно не заходил сюда. Больше восьми лет назад. Именно тогда я пришёл в эту часть сада в последний раз — и остался один окончательно, найдя в любимой маминой беседке тело отца.
Когда-то, в детстве, я бегал сюда потихоньку на них смотреть: я понимал, что, наверное, так поступать не очень хорошо, и если меня тут заметят, то папа не порадуется, и захочу я или нет, но мне от него попадёт. Но они двое были такие красивые и уютные здесь, в беседке у озера, мама и отец, полулежащие на мягком ложе; иногда они тут целовались или просто о чём-то болтали, смеялись, читали книжки, а потом целовались снова… а я лежал в арилиях и любовался. Тогда я не чувствовал, что один: пусть они двое не знали обо мне, затаившемся между арилий, но я был совсем близко, был частью их, частью семьи. И пусть толком не понимал, зачем они так смешно соприкасаются ртами, будто хотят друг друга укусить, но им точно не больно, разве бы папа сделал маме больно, и она же вон как ласково его обнимает, а он её, — я и в шесть лет догадывался, что им всё это приятно. И мне было приятно тоже. Это мои папа и мама, они вместе и любят друг друга. И любят меня — конечно, они оба любят меня, как же иначе?
А потом был пожар. Огненное чудище с дымом из пасти, от которого я прятался в шкафу, потом провалился в кошмар — в костёр, где дым клубился повсюду, огонь вздымался к лицу, кусал руки и щёки, а вокруг были те, кого я считал братьями, но они не спасали меня… А после я узнал, что мама умерла. Мне никто не говорил, как именно. Я сам ловил обрывки фраз — привычка таиться и подслушивать именно тогда прочно во мне укоренилась… Отец ни разу мне не сказал, что она умерла, спасая меня. Но однажды он сказал это Мейджису. Она не выбежала из горящего дома сразу, потому что разыскивала меня, звала и слышала мои крики, но когда отыскала на чердаке и вытянула из закрытого шкафа наружу, убегать по лестнице вниз было поздно. Она прыгнула в окно. Уже теряя от дыма сознание, нарочно пыталась упасть так, чтоб защитить меня от удара, оказаться между землёй и мною. У неё получилось.
Папа не говорил всё это, а бросал так, словно слова были застрявшими в горле костями, и он отчаянно, сквозь боль, их выплёвывал. Мейджис сидел рядом, обхватив себя руками, словно от холода, и вид у него был такой, что потом уже и он снился мне в тех огненных кошмарах: бледный до серости, с застывшими, совершенно неживыми, широко распахнутыми глазами. Я мог бы усомниться, что он живой человек, а не пыльное мраморное изваяние, неведомо почему усаженное на диван возле отца, если бы не ощущение ужаса, исходящее от него — я ощутил такое впервые, но узнал сразу, будто нечто знакомое с детства… я замер в своём укрытии за дверью кладовой и не дышал, и мне казалось, он не дышит тоже — если не считать дыханием тягучее, липкое, ледяное чувство ужаса, ползущее прямиком ко мне, как тот едкий дым, который должен был убить меня — а вместо этого отравил и убил маму.
Почему я не вспоминал это столь отчётливо прежде? Наверно, память закрылась сама, чтобы уберечь меня от безумия, другого ответа я не находил. Впервые тот день и тот кошмар вспомнились мне, когда появилась Альвин. Я потом не раз думал: странно, что во время обычного разговора с девушкой лесным летним днём, а не годом раньше, в степи, под страшным жаром не только обычного, но и дальнего солнца, где и без этих воспоминаний я был близок то ли к смерти, то ли к помешательству. А потом Вил признался, что сам не знал, куда меня затащил и как оттуда выбираться… Как я тогда сумел сдержаться, ничего ему не сделать и не сказать то, что навсегда разделило бы нас, не понимаю.
Вил. Его имя было якорем, опорой, за которую я ухватился — и снова смог дышать. Глубоко. Медленно. И ещё раз.
Та беседка у озера была совсем рядом. И я не мог к ней идти. Прислонился к дереву и стоял, бездумно вороша ногой яркие разноцветные листья. После маминой смерти я приходил сюда каждый день: смотреть на отца. Потихоньку, из укрытия в кустах, как и прежде. Но теперь он просто сидел там, часами, неподвижно, не делая ничего — глядел на воду, а может, в никуда, судя по тому, каким пустым и далёким казался его взгляд. И я понимал совершенно отчётливо, что только из доброты он не винит меня в её смерти — в которой, конечно, я виноват. Он очень хороший и добрый, а ещё, наверное, он хочет сделать то, чего хотела бы мама, и раз она спасла меня, то и он промолчит: не упрекнёт, не выгонит, не запретит подходить к нему и зваться его сыном, хотя я всё это заслужил. Я убил её. Всё равно что убил. Лучше бы умер я.
Отец должен думать так же. Спрашивать себя всякий раз, как я попадаюсь на глаза: почему я жив, а она умерла?
И я старался не попадаться. Не из страха, нет, я совсем не боялся его, я даже хотел, чтобы однажды он не вытерпел и сказал, что на моей совести гибель мамы и он ненавидит меня. Если бы он меня ударил, пусть много раз, было бы ещё лучше. Я бы получил искупление. Мог бы искренне врать себе, что я за свою вину заплатил, не всю цену, но хоть половинку…
А он даже не хмурился. Правда, и общество своё не навязывал, и когда я стал держаться подальше, он не мешал. Но по-прежнему каждый день тренировал, и ни разу я не ощутил злобы, ярости, боли, требующей также причинить боль; нет. Он не особо меня щадил, но так было всегда: дышать, танцевать и любить нельзя понарошку. Но если бы он пожелал наказать меня, наказывать постоянно — он мог легко. Кто бы заметил? И кто бы решился влезать между Лордом Трона и его сыном, одновременно и учеником?
Однако он не наказывал, не прогонял, не сердился. Наоборот, хвалил. Даже слишком, потому что на уроках я не мог сосредоточиться, и это я тоже понял — вспомнил — только сейчас: каким пустым и ненужным мне тогда всё казалось. Новые знания, похвалы и упрёки учителей, даже сражения с отцом, а уж с ребятами тем более. Зачем? Если однажды приходит огонь, и всё, что по-настоящему ценно, сгорает.
Но почему — она? Это же я прятался в шкафу. Огонь должен был взять меня.
Я пробирался к беседке, едва заканчивались уроки и тренировки, просто потому, что иначе не мог. Это место было единственным, где память о маме оставалась солнечной, полной их любви, радости, смеха. Ходить к останкам сгоревшего дома я пробовал, но там пахло болью, бедой, а ещё отчего-то гневом. И предательством. Я этого толком не понимал, но чувства были знакомы, боль и гнев я уже успел испытать, а предательство… до видения в огне я знал лишь слово, не осознавая смысла: просто ругательство, случайно подхваченное из беседы старших. Но в том кошмаре, в костре, связанным и беспомощным глядя на тех, кому должен доверять, — и вместо стремления спасти видя полное согласие с тем, что со мною творится, — я ощутил предательство на вкус, и вкус этот отдавал тухлятиной и пеплом. Я даже не мог кому-то рассказать — мне не полагалось и знать-то настолько грязное слово, и тем более, произносить: что бы подумали люди о том, чему меня учит отец, и не сам ли Лорд Трона позволяет себе ругаться в присутствии сына, если тот повторяет подобную мерзость вслух.
Нет. Я и так стал причиной его горя, его одиночества. Ещё вдобавок и опозорить его манерами хуже, чем у бродяг из-за Черты, день-деньской шляющихся без дела, запивая дрёму аритой… Нет. Пусть хотя бы что-то плохое обо мне останется для Ордена — и отца — секретом. Даже если это всего лишь знание самого грубого тефрианского ругательства.
Я с привычной осторожностью прополз в траве на своё место между кустов, но устроиться поудобнее не успел: что-то в беседке было не так. Отец сидел спиной ко мне, лица я не видел, но сама поза казалась странной: его голова наклонилась, словно он что-то разглядывал на полу, а тело почти лежало, опираясь на резную спинку скамейки. Если он там заснул, то куда удобнее прислониться головой к живой зелёной стене беседки: стебли и листья у вьюнков толстые, опирайся на них спокойно и спи себе… Если бы не уверенность, что он вправду задремал на солнышке и меня не услышит, я бы не решился вылезти из своего убежища и тихонечко подойти. Сам не знаю, чего я хотел. Увидеть его лицо во сне? Убедиться, что он сейчас в мире, где они с мамой сидят в беседке вдвоём — и счастливы. Ведь мама, конечно, попала в мир Света и ждёт его там, а значит, она наверняка может ему присниться, она теперь может вообще всё… только не вернуться.
А если он вдруг проснётся, то я смогу, наконец, с ним поговорить. О маме. О пожаре. Как я жалею, что не умер вместо мамы, и если он думает, что мне всё равно — нет, ни капельки, я просто не знаю, какими словами говорить о ней, да и зачем говорить, время-то развернуть назад я не умею, но знал бы способ — обязательно бы развернул и всё переменил… но если он меня больше не любит, то пусть я не буду его сыном, ничего, я не обижусь. Переселюсь к ребятам насовсем, всё равно ученики с родителями редко живут, а потом буду уже взрослый и справлюсь сам. Если он захочет, могу и поменять имя. И не буду лезть ему на глаза, а если меня кто-то при нём назовёт, то не Крис-Таленом, и он сможет не вспоминать снова, что у него есть сын, который убил маму.
Я приблизился сбоку и сзади, крадучись, всё-таки совсем не уверенный, что поступаю правильно. Первое, что заметил, была его рука, свободно свесившаяся со скамьи. Лица я не видел, оно было склонено и скрыто волосами. А в следующий миг я понял, что красная ткань, которой покрыта скамейка, — на самом деле не ткань, и густая тёмная краснота покрывает пальцы этой руки, безвольно висящей вдоль тела… и рукав, и переднюю часть его рубашки, пыльно-неживого синего цвета траура… и я уже видел нож. Точнее, рукоять — само лезвие глубоко вошло в горло, и стекающая из-под него кровь блестела глянцевой багряной чернотой, как леденцы из жжёного сахара.
Я лежал в комнате на кровати, обняв подушку и вжавшись в неё лицом. Я не плакал, хотя мне хотелось. Не мог. Не было слёз, не было жгучего горя, как когда я узнал о маме; не было ничего. Пустота. Тёмная, синяя, пыльная пустота цвета прощальных одежд, холодного пыльного мира без жизни и радости.
Тишина.
Я знал, что там, снаружи, шума очень даже много, он начался сразу, едва я влетел в кого-то то ли с криком, то ли с шёпотом, то ли молча потянул туда — не знаю, в какой момент мне стало казаться, что у меня нет больше слов, они закончились, как и вообще все звуки, и это хорошо, потому что говорить теперь не о чем и не нужно. А лучше бы кончился и воздух. И я мог бы просто тихонько заснуть.
Но спать не получалось тоже. Вообще ничего. «Ничего» меня окутало всего, с головой, душой и желаниями, и проглотило — и я ощущал, как оно неторопливо, со вкусом, обстоятельно меня переваривает. А мне всё равно. Нет смысла бояться. И горевать. И звать. Ничего. Ничегошеньки…
Но тишина всё-таки прорывалась сквозь пелену моего ничто, как-то в него вклинивалась — и причиняла боль. Отчасти я этому даже радовался — хоть какое-то чувство. Но боли было и без того так много, что ещё и этой я мог попросту не пережить. И самое страшное, что тело-то моё оставалось живым, ничего ему не делалось, а вот душа — умирала. Тишина хватала её острыми игольчатыми зубами и по лоскуточку рвала, а я не мог и крикнуть — ни на неё, чтоб отпугнуть, ни от боли; звуков-то у меня не осталось. Приходилось лежать неподвижно, терпеть и ждать.
Кого-то. Кого угодно, кто догадается, что со мной делает зубастая тишина, голодное ничто, тускло-синий цвет, припорошённый пылью, по которому ползут и ползут багряные густые потёки… и я один, один, один. Без защиты.
Рассудком я понимал, что всем им не до меня. Что сейчас их внимание, жалость и горе полностью отданы отцу — да разве мне и хотелось жалости, она для слабых, она унижает… но часть меня осознавала совершенно ясно, что на всё это мне плевать. Пусть видят слабым, пусть догадаются, только бы пришли.
Я виноват, виноват, виноват. Из-за меня погибла мама, а он убил себя от тоски о ней — и значит, тоже из-за меня.
Я один не потому, что они забыли. Не потому, что им некогда, но потом они вспомнят. Я попросту это заслужил, потому что убил двоих людей, которые меня любили, и потому больше меня не полюбит никто, никогда. О тех, кто способен против воли разрушать самое дорогое, нельзя заботиться, к ним нельзя приближаться, их опасно любить.
Снаружи произошло какое-то изменение: там явно звучал голос, и я знал его, вот только не мог разобрать сквозь кокон хищной пустоты пыльно-синего цвета. Но это было у моей двери, и голос был мне знаком, и значит… кто-то всё-таки пришёл ко мне? Кто — неважно. Я лежал, не дыша, вцепившись в подушку, и ждал. И в этот миг понимал как никогда ясно: тот, кто войдёт сюда сейчас, станет моим лучшим другом, больше друга, моей жизнью, смыслом, дыханием, всем. Я буду слушать его, сражаться за него, умру за него, сделаю всё, что он — или она — захочет.
Ведь если тебя спасают от такого, ты просто не имеешь права в ответ всего себя не отдать. И удержаться не сможешь. В сказках спасённый предлагает вечную верность спасителю, и мне всегда казалось это естественным, как мокнуть под дождём, как различать сладость мёда и горечь неситы, как смеяться, когда рад, как дышать.
Секунды разбухли, растянулись и превратились в часы. И сердце моё билось редко и тяжело, и это было страшно и волшебно: ждать, как твоя судьба открывает дверь, входит… и я не утерплю и брошусь навстречу, и хорошо, если не к ногам, на колени, а ещё бы суметь не заплакать — от облегчения, что пыльная синяя пустота не станет моей навсегда, не заберёт меня или я сам ею не пропитаюсь, и даже это горе, от которого остро, и сухо, и отчаянно, — оно утихнет понемножку. Если только я смогу в кого-то уткнуться сейчас, с кем-то поделиться.
Даже моей виной. Даже пожаром.
Но там, за дверью, было тихо, как в последние мгновения возле беседки, и одиноко — тоже как тогда. И никто не вошёл. Мне почудилось, вот и всё. И голос, и чьё-то желание приблизиться, побыть рядом, защитить меня. Вместе со мной помолчать. И со мною остаться. Нет. Конечно, нет. Я был прав, они все будут стоять в стороне, смотреть издали, опасаться. Если любовь ко мне убила маму и самого Лорда Трона, то другим уж и вовсе незачем рисковать.
Я сумел оторваться от подушки, разнять сцепленные руки — они затекли и болели, так сильно я их сжимал, — перевернулся на спину и стал смотреть в потолок. Комнату недавно покрасили в молочно-белый с лёгкой примесью шоколада — вкусный цвет, папа угадал, что мне понравится… но теперь он стал сплошным сине-серым.
Не знаю, сколько я там лежал — час, два, до вечера; ночью, в законном царстве тишины, моя собственная присмирела и уползла на время, и я выбрался в кухню, взял какой-то еды — различать вкус я надолго разучился — и поспешно вернулся назад. В плотный сгусток пустоты, в пыльное синее убежище, разделённое всё-таки на двоих: я и моё одиночество. За это время что-то переменилось… наверное, я. Серый стал отблёскивать сталью. Пустота подёрнулась холодом. И мне было хорошо. Не как прежде, конечно, но прежний я умер, и его было не жалко; и всё хорошее из тех времён ушло тоже, но хорошо мне стало одному. Я не перестал винить себя, а остальных — не начал, но ко мне пришло ясное, спокойное понимание, что ведь им-то меня обвинять не в чем. Я не творил зла специально. Я не мог ничего изменить. И стена тишины между мной и другими, она просто была. Как две памятные плиты на замковом кладбище, как обгоревший остов нашего дома, как пустая комната отца. И мне надо не биться в эту стену лбом, поскольку больно, безнадёжно и лишено смысла, а принять её как данность и жить с нею.
Тем более, стены — штука полезная. Они прячут. А мне и прежде нравилось прятаться. Кто спрятан, тот не виден — и защищён. От недоверия. От страха. От упрёков, которых не заслужил. От поддельной дружбы тех, кто друзьями не был и уже стать не мог, потому что в комнату тогда не вошёл никто. Ну и ладно. Мне никто и не нужен.
«По-твоему, это дорогая цена за то, чтобы быть защищённым?»
Да, Аль. Теперь — да. Но теперь по-другому всё. Стены нет, но я нашёл свою защиту.
Даже если её пришлось испытывать на прочность в эллине.
Я оттолкнулся от дерева и пошёл к беседке.
Мейджис Сатсел, Лорд Трона, избранный волей и доверием Рыцарей Замка Эврил. Они с отцом выросли вместе, и значит, ему было сейчас почти сорок — на самом деле, совсем немного по меркам жителей Тефриана. Но и мальчишкой его бы никто не назвал — как принято у Вэй, считающих, что к сорока годам едва наступает взрослость. При чём тут внезапно Вэй, я и сам не понимал, а впрочем, они постоянно крутились в моих мыслях последние дни: и запретные умения Вила, и сумасбродная партия шэн, и Призыв, и выглянувший из-под маски истинный облик Хета… и моя собственная сила Чар. И легендарная — уничтоженная — Книга секретов Вэй, которая на самом деле, целая и кажется, настоящая, хранилась у моего отца. Человека, чьей истинной сути я совершенно не знал.
А Мейджис был его другом. Не просто другом, особенным, ближе которого нет… эт’серен. Путь Света, сияющая честь. Одна душа на двоих. Я ловил слухи об этом с детства: уж если кто и достиг серен в нашей Тени, то конечно, Феннел Крис-Тален. А значит, и его лучший друг. Болтать о столь сокровенном и глубоком союзе в открытую было неприлично, как обсуждать чьи-то способы предаваться любви; о подобном думают, грезят, строят догадки, но прямо не говорят. Но знали-то многие — недаром именно его после смерти отца сразу и без споров выбрали Лордом Трона. Что заодно он сам себя выберет и воспитывать меня, я не ожидал. Внутренний Круг детьми не занимается, у них хватает взрослых забот… но я и не удивился. И сперва был настолько счастлив, насколько вообще способен был ощущать подобие счастья тогда. Я не сводил с него глаз, украдкой, используя всё умение прятаться и скрывать, чтобы он не заметил, как я высматриваю в его облике отраженье отца. Боялся, что он огорчится, если заметит: вдруг решит, что я не хочу ему доверять. Но будь и так, я сам бы себя высмеял: весь Замок считает его достойным, а один девятилетний умник сомневается… Нет, я не сомневался. Он просто был другой, совсем на отца не похожий. И я не мог угадать, как надо вести себя, чтобы нам вместе было легко, как прежде с отцом, и мы бы могли подружиться.
Постичь эту премудрость — как стать другом Мейджиса — я не сумел до сих пор. И жалеть было поздновато.
И всё-таки я жалел. Он восхищал многих: сильный, яркий, решительный. Воин, с кем мало кто мог сравниться. Он вёл себя так уверенно, что за ним поневоле хотелось тянуться, его слова и поступки считать абсолютно верными. Я и считал — до истории с Вилом в эллине.
Забавно, что когда он наказывал меня так, что я почти терял сознание, а потом долго валялся, где оставили, даже не пытаясь вставать, — я не считал, что он поступает неправильно. В конюшне я сам его по глупости попросил, а раз так, то и винил не его, а себя. И в годовщину папиной смерти нарвался снова сам, вызвав его и притащив взрослое оружие. Что настрого запрещено, поскольку мелкие детишки, не успев отточить боевые навыки и попросту не справясь с весом стального меча, могут покалечить и себя, и противника. Сию истину он мне очень наглядно и доказал. И кто был виноват, кроме меня?
Но Вила я ему в итоге простить так и не смог. И тем двоим, что вместе с ним в этом действе участвовали. И если на то пошло, то и всему Замку — всем относительно взрослым людям, которые стояли молча, как бараны, и смотрели, не делая ни единой попытки помешать. Хотя точно так же вёл себя и я сам… но я-то ведь пошёл за это в эллин, правда?
И сейчас я медленно шагал к беседке, говоря себе: ты — менестрель. А он — тот, от кого ты хочешь чего-то добиться. А значит, повторять сцену вашей радостной встречи — последнее, что тебе следует делать, если ты не законченный идиот.
Он был там, внутри. Стоял вполоборота ко мне, глядя на облетевшие деревья и клумбы с редкими всплесками цвета, и зябко обнимал себя руками, совсем как тогда, слушая папин рассказ о том, как мама погибла из-за меня. Прямой, словно на торжественном параде, натянувшийся, как струна. И миг я боролся с желанием подбежать к нему, коснуться плеча — сделать что-то, принятое между близкими, членами семьи, друзьями, готовыми разделить твою боль, потому что они ощущают её тоже. Ведь он был эт’серен отца. Любил его, их Тени Чар слились воедино, а когда отец умер, то и душа второго, наверное, умерла… И впервые я подумал, что он имеет полное право ненавидеть меня — виновного в гибели его эт’серен.
Разве я сам не чувствую нечто подобное к нему, едва не убившему Вила? А ведь мы с Вилом не серен… конечно…
Что-то острое кольнуло меня в сердце — эта беседка, это место, где я невольно застыл, не в силах сделать ещё шаг, видя как наяву свесившуюся руку отца, багряный тусклый блеск, выступающую из его горла рукоять кинжала.
Я сделал глубокий вдох и подошёл к нему.
— Милорд.
— Ты не особенно торопился.
— Простите, милорд, мне очень жаль.
Он посмотрел на меня с интересом. А я напоминал себе, что я менестрель, это моё выступление, мой трактир, где я должен не вылететь с порога, а заработать хороший ужин и остаться на ночь, и желательно не в конюшне, а в постели.
— Жаль, что заставил ждать? Или что вёл себя как бездельник-бродяга, понятия не имеющий о вежливости?
— Я сожалею, милорд.
«И в самом деле, сожалею. Какой был смысл с ним спорить, и тем более — дерзить ему? Разве он бы извинился?»
— Это радует. — Он помолчал. Я на всякий случай склонил голову. Очень почтительно. — Я размышлял о нашей беседе. О твоём Посвящении. Полагаю, я был к тебе слишком строг. Меня шокировал твой, э-э… новый облик. Смею надеяться, мою резкость можно понять. Рыцарь, который выглядит и поступает так, словно честь Ордена для него пустой звук, вряд ли достоин Посвящения.
— Да, милорд.
«Говори столь очевидные вещи и далее, я соглашусь с каждым словом. Только не трогай Вила и мой путь менестреля — и мы отлично поладим».
— К тому же, у тебя есть друзья, которые пытались меня переубедить. А просьбы близких заслуживают внимания.
— Да, милорд.
Я медлил лишь миг перед тем, как опуститься на колено. Наши взгляды встретились — я снизу вверх, он пристально и цепко, глаза в глаза.
— Прошу вас, милорд. Для меня это важно. Я ведь готов. Я помню всё, что требуется. Проверьте.
— Не сомневаюсь.
Его брови выразительно поднялись:
— Удивительная уступчивость. Впрочем, ты всегда умел удивлять. Скажи мне правду: ты искренне жалеешь о том, что делал на Пути?
Это было оскорбление столь же явное, как пощёчина. Даже не раз, а дважды подчеркнуть, что Рыцарь может сказать что-либо, кроме правды, — я имел полное право возмутиться, бросить вызов (и тотчас же в том раскаяться), на весь Замок негодовать...
— Да, милорд. Очень.
«Жалею, что вначале несколько раз ударил Вила. Что не сразу снял белый плащ. Что ушёл от них и влез в эллин».
Если считать, что Путь мой продолжается, — жалел я почти обо всём, что успел сказать моим братьям, начиная с него. Не потому, что сказанного не думал, а потому, что в словах моих совершенно не было смысла. А платить приходилось Вилу.
Как всегда. Я поступаю опрометчиво, а достаётся другим. Нет в мире Сумрака справедливости.
Но что мне делать, если он намекнёт на необходимость платы за мою дерзость… если ему не хватило эллина…
Ты менестрель, он твоя публика, развлеки его. Сумей ему понравиться. Будь тем, кто делит путь с Королём Минелы.
— Милорд, — я понизил голос до шёпота и добавил ноток покорности: — Умоляю.
— Даже так? — он хмыкнул, изучая меня — и открыто выискивая притворство, которого вообще не должен бы подозревать у Рыцаря. Ах да, я же у нас, оказывается, не посвящён. — Встань. Сыну Ордена не пристало ползать на коленях перед братом, подобно бродяге, клянчащему подачку. Но ты меня убедил. Мда. Мда-а…
«Не пристало, но встать ты мне велел вовсе не сразу. Тебя это радует, ведь так? Потому что это именно я — или тебе и впрямь нужен трон, с которого можно смотреть сверху вниз на всех, кто просит снисхождения и милости?»
Я сам растерялся от этой мысли: слишком едко, слишком обидно. Друг отца быть таким просто не может! Тем более, эт’серен, сияющий, ведь серен означает абсолютную чистоту, признанную и отмеченную самой природой Света… Я не поднялся — так и стоял на колене, склонив голову, в порыве вины едва удерживаясь, чтобы не попросить искупления.
«Он особенный. А ты и впрямь вздорный мальчишка, не видящий разницы меж плохим по сути — и плохим для тебя».
— Встань уже, — раздражённо потребовал он и крепко взял меня за плечо, не оставляя выбора. Я невольно поморщился — и он, конечно, мигом это уловил. — Ради Мерцания, о каком Посвящении завтра ты просил, если до сих пор чувствуешь боль?! Ты едва можешь ходить, а на испытании, припомни, требуется сражаться! Надеюсь, ты обращался к целителям?
Я промолчал. Тут сказать «да» не получилось бы: Вил-то лечил меня, но Мейджис легко мог проверить и убедиться, что этого не делали другие. И получить чудесную возможность обвинить меня во вранье. А тогда прощай Посвящение.
— Ты в своём уме? Если сегодня же не посетишь целителя, я приведу его к тебе сам. И прослежу, чтобы ты не помешал ему сделать с твоей спиной всё, что полагается. Забота твоей даэн — это прекрасно, любовь творит чудеса, но мы живём не в сказке, и ран от кнута сила любви не лечит. Я выразился понятно?
— Абсолютно, — забывшись, пробормотал я. Трясины. — Конечно, милорд.
— Замечательно. Иди и займись своим здоровьем. Что касается Посвящения, то его и впрямь стоит приблизить. Если отбросить твои манеры и эксцентричные выходки на Пути, ты вполне достоин зваться Рыцарем, это понимают все, и я не исключение. Но не завтра, разумеется, ты не в состоянии выдержать бой. Через полтора знака. Более это не обсуждается.
Я мог бы побежать к Вилу бегом, что бы Мейджис ни говорил; сейчас сил мне хватило бы. Но разумным поступком это точно бы не было, поэтому я шёл от беседки неторопливым чинным шагом, стараясь не очень высоко держать голову — не выглядеть слишком счастливым, слишком победителем.
Мерцание, я это сделал. Получилось! Пусть он не уступил полностью, но уменьшить отсрочку вдвое — я и не надеялся на такое. Он мог увеличить срок. Мог — запросто — оставить всё как есть. Вдоволь перед тем наигравшись — для этого ему не обязательно требовался меч, он отлично умел оставлять шрамы словами. Но отчего-то он передумал. И хотя неясное упоминание таинственных «друзей» меня заинтересовало, но всерьёз это принять я не мог: какие у меня тут друзья, да ещё способные вступаться за меня перед Мейджисом. Видимо, Талин или лорд Ситтин обронили: мол, пусть дитятко Крис-Талена поскорее пройдёт Посвящение, чтоб не позорить ещё больше имя отца… Но для Мейджиса это не аргумент, он вообще против оценки детей по заслугам родителей. И если бы я ему в этой беседке сейчас не понравился — ни по чьей просьбе он бы ни дня не уступил.
Ха. Видела бы Аль, а то сколько раз она сердилась, что я не умею смирять нрав, опускать глаза и держаться тихо. Вот — умею! И оно ведь сработало! Неоспоримая польза двух лет на пути менестреля.
Я влетел в комнату, готовый обнять весь мир и петь от счастья, но обнимать оказалось некого: комната пустовала. Я в первый миг даже забыл, что Аль-то может гулять по замку, а вот Вилу отсюда деться некуда. Но не успел я огорчиться, что новость не с кем немедленно разделить, как он бесшумно выскользнул из-за панели, скрытой за рядами книг:
— Ну что?
— Да, — выдохнул я. И почему-то почувствовал боль, хотя до этого вообще о ней не вспоминал. Вил быстро шагнул ко мне, поймал под локоть и подтолкнул к кровати:
— Ложись, отдохни.
Я послушался, но лишь отчасти: отдых не помешал бы, но лежать я сейчас не мог — вообще-то хотелось танца, не с мечом, а пожалуй, настоящего… с Вилом? Это было странно. Смутная картина — его тонкая талия в моих руках, его чёрные глаза с блеском Чар совсем рядом… и стук сердца, один на двоих… я моргнул, отгоняя причудливое видение. Он смотрел внимательно и тревожно, и я вспомнил не сразу: то был взгляд из первых дней. Он не знал меня и боялся.
Но он же не читает мыслей, верно? И эту прелесть в моих фантазиях не увидел?
— Не пугай меня, Энт. Ты сам на себя не похож. Что он сказал тебе?
У меня вырвался нервный короткий смех. Не похож на себя — а на кого тогда я похож? Впервые — на себя настоящего?
— Он разрешил. А я не верил. Но, чёрт, я старался… ты бы оценил.
— Разрешил? Завтра?
Его глаза и впрямь блеснули брызгами золота.
— Нет. Через полтора знака. Но это ведь не три. Знаешь, я так рад… мне даже не по себе. Будто не взаправду.
— А он любит передумывать?
— Не часто. И я не дам повода передумать.
— Полтора знака — это самые холода, — медленно сказал он. — Я, наверное, выбрал бы так же. Для Аль и для тебя.
— А ты? — я порывисто схватил его за руки; он не отнимал их. — Ты с нами останешься?
— Всё так сложно.
Он со вздохом покачал головой.
— Ну, вообще я не отказался бы. Но эти игры в прятки… Тебе надо тренироваться, да? Согласишься, чтоб я лечил?
— Да, — выдохнул я, едва слыша себя: всё стало туманным и сумеречным, несмотря на пронизывающие комнату насквозь лучи редкого сейчас солнца, только сердце колотилось как безумное, да его глаза всё ярче сверкали золотом.
— Ну что ты? — его рука легко выскользнула из моих пальцев, легла мне на висок. Мятным холодом, льдом, искорками огня, чуть щиплющими кожу, всё одновременно. — Энт, ложись. Твой Мейджис умеет выжимать досуха… ты от него и в тот раз пришёл на грани. Надеюсь, сюда он не заявится?
— Нет, — пробормотал я, растворяясь в шёлковой искристой прохладе его ладони, едва заметного касания Чар. — Он никогда сюда не ходил… после папиной смерти… и он не мой.
— Я счастлив.
Он мягко опрокинул меня на подушки. Я привстал и усмехнулся:
— Что не мой? Или что не придёт?
— Да на оба вопроса. И да — насчёт Посвящения. Давай ты ляжешь нормально, и я уже смогу тебя вылечить. Тихонечко.
— Давай ты скажешь, наконец, ясно: я не уйду.
— Ты не уйдёшь, конечно. Тебе не-твой-Мейджис сказал — полтора знака.
— Перестань, — я отчасти смеялся, отчасти почти злился — на его отрешённый покой напоказ, на тревогу, ироничные блики золота в чёрной мгле. — Обещай мне.
— Мы же условились — никаких больше обещаний.
— Тогда я отменю твоё лечение.
— А тогда я всё-таки уйду. Энт, ну хватит. Ты мешаешь. Я пытаюсь незаметно убрать боль, а ты не пускаешь в тишину.
— Я не пущу тебя и из Тени, — я вновь поймал его руки, пытаясь заставить смотреть мне в лицо: — Никуда. Идёт?
Он тихо рассмеялся. А тревога ушла, наконец-то, и я видел только его, чем-то смущённого, но больше без страха, без обычных попыток отгородиться, ускользнуть, надеть очередную маску: теперь он был рядом, всё было просто и легко.
— Это нечестно. Ты не оставляешь выхода.
— Да, — кивнул я. — Хотя нет, вон выход, на дерево с балкона. Эй, не убирай шрамы, мне сегодня надо к целителю.
— Он лучше меня?
— Мейджис велел. Сказал, проверит. Он внезапно очень озабочен моим здоровьем.
— Главное, вовремя. Спохватиться примерно на третьем ударе ему мешала честь Рыцаря?
— Почему на третьем?
— Потому что тогда даже полный идиот, стоя рядом, уже о твоём здоровье всерьёз бы заволновался. Хотя на его месте мне бы хватило и первого. Но ладно, что я понимаю в тонкостях искупления Рыцарей...
— Вил, не надо, — попросил я, приподнимаясь. Он прикусил губу, как всегда, когда нервничал, но взгляд не отвёл.
— Что?
— Ты меня усыпляешь. Я ведь ощущаю. Ты и прежде так делал — сперва болтаешь, потом я сплю, и ты снова не сказал.
— Вроде я сказал вполне ясно, — начал он, и тут дверь распахнулась. Мы вздрогнули, я ощутил, как он почти рванулся — и замер, осознав, что прятаться поздно. В дверном проёме стоял Кер — как всегда, забывший, что в чужие двери принято стучаться, — и глядел огромными непонимающими глазами. На нас двоих, застывших, держась за руки, на моей постели.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.