— Любопытствуешь, значит? — тихо спросила старуха. — Много вас, таких, любопытствующих. Приходили. Помню, девчушкой совсем была, дитятей, меня батюшка не больно-то пускал смотреть, но уж что я видела, так это их лица — занавесь отведут и смотрят туда, в окно, на площадь. Жадно смотрят, страстно. Того и гляди — оближутся. А один, помню, и облизывался. Бегал у него по губам такой сухонький язычок, — тут старуха беззвучно рассмеялась. — Но ничего. Его тоже потом на площадь вывели, уж он просил, уж он каялся, на коленях ползал, а всё казнили, голубчика… — её опять сотрясли мелкие судороги беззвучного смеха. После старуха добавила без тени улыбки в ровном голосе: — А нечего облизываться.
Конечно, тётушка Олески оказалась дома. Сухо и строго, после положенного ожидания, важный старик, чьи глаза и волосы выцвели до совершенной прозрачности, проводил Щегла и Олеску в сумрачные покои, где в огромной и пустой комнате, в одиноком кресле угадывалась маленькая, сухая старуха. Олеска тут же кинулась к ней, обняла, села рядом, положила голову на старческие колени, укутанные тёплым покрывалом. Старуха выпростала жёлтую руку из-под шерстяной накидки и осторожно погладила голову племянницы, проведя ладонью по тёмным и блестящим, почти чёрным волосам. В её черепашьих чертах в это мгновение можно было уловить что-то человеческое. Но когда она подняла глаза на Щегла и строго спросила: «Кого ты ко мне привела?», ни по взгляду, ни по звучанию неожиданно громкого голоса нельзя было узнать в этом существе, хоть что-то родственное людской породе, одним пустынным бесам она могла приходиться роднёй. Не человек — крохотный и сморщенный божок из тех, дальних стран, которые лежат за цветущими и благословенными городами обратного берега, спалённых солнцем, пустынных и диких стран. Крохотное и злобное существо, которому следует раз в новолуние приносить в жертву молодого козлёнка, иначе оно рассердится и поднимет песчаную бурю, и та не уляжется раньше, чем все мужчины нерадивого племени умрут, и тела их останутся не погребёнными по обычаям и обрядам, но песок занесёт их и иссушит, пустыня поглотит ослушников. Нет, всё было не так — просто строгая старуха жила в собственном доме по своим правилам. Просто у Щегла разыгралось воображение от больших, пустых и сумеречных комнат, где всё было убрано под белые простыни, дабы сберечь, где огромные окна были наглухо завешены тяжёлыми складчатыми занавесями.
Олеска представила Щегла дальним родственником, беженцем из Получья, и это походило на правду: теперь в любой харчевне Кузни, где подают самое кислое вино и самые сомнительные обеды, можно было найти таких беглецов из тех, кто ждал до последнего, а после бросили всё, оставив дело и должность, дом и нажитое, побросав в дорожный сундук первое, что попалось под руку и велев вознице гнать лошадей, проскочили под самым носом Велебора — и дальше, по ущелью, в Кузню. Олеска объясняла, и видно было, что тётка не верит ей, но кивнула, и отпустила племянницу, и Олеска ушла, оставив Щегла наедине со старухой. По резкому звону колокольчика, который болезненно напомнил переходы крысьей норы, показался всё тот же важный старик, слуга с выцветшими добела и тончайшего пуха волосами. Старуха велела ему подать гостю кресло и принести завтрак. Именно завтрак, несмотря на то, что солнце уже низко склонилось над городом, обещая пламенный закат, и долгие вечерние сумерки. Слуга торжественно снял одну из простыней, чтобы обнаружить под ней кресло с изящно изогнутыми ножками и резными подлокотниками. После он вышел, унося простынь, затем вернулся и поставил кресло напротив тётушкиного. Всё это проделывалось чрезвычайно медленно.
— Мы будем сидеть у окна, — пояснила старуха, и слуга поклонился, и передвинул пустое кресло к окну. Старуха поднялась со своего престола, рукой она придерживала накидку на плечах, покрывало с колен упало на пол; слуга, поспешно просеменил, поднял покрывало и переставил её кресло.
— Что? — изумилась старуха. — Ты не подашь мне руку?
Взгляд старухи сверлил пространство, где не было живых, но только клубились сумерки и пыль, висели на петлях тяжёлые двери и закрытая простынёй лежанка игриво выставила из-под белого края тонкие, гнутые ножки. Только через мгновение Щегол понял, что эти слова обращены к нему. Он осторожно, стараясь не разбудить боль в боку, подошёл к старухе, предложил ей опереться о локоть. С неожиданной силой та вцепилась в руку, и не отпускала, пока не рухнула на подушки своего престола. Щегол думал было отойти, но она остановила его взглядом, и, чуть поколебавшись, он взял оставленное слугой на подлокотнике покрывало, расправил и укрыл не терпящие сквозняков ноги. Кажется, она осталась довольна.
Слуга вкатил столик на маленьких, тускло поблёскивающих колёсиках. На столике был приготовлен завтрак на двоих — варёные яйца в подставках на длинной ножке, горячий хлеб, мёд, молоко. Старик наклонил чайник и осторожно, опасаясь закапать белую скатерть разлил по чашкам взвар сложного травяного сбора, чей состав Щегол и не пытался угадать.
Тогда-то старуха и спросила: «Любопытствуешь, значит?..» И рассказала, что бывает с теми, кому слишком нравится смотреть на казни. А после велела слуге поднять занавеси, и одна за другой, сминаясь продуманными складками, те медленно поплыли вверх, открывая большое, трёхстворное окно со сложным и изящным переплётом. Свет пролился в комнату, и видно было, как пляшут пылинки в солнечных лучах. А там внизу, на площади уже собирался народ, даже сквозь стёкла было слышно, как шумят, кричат и толкутся около подмостков, видно было, как по улицам, которые выходили на площадь, текли ручейки народа и впадали в неё, как впадают реки в озеро. Мужчины шагали чинно и вели под руку празднично убранных женщин, несколько отцов, из тех, что были заботливей и крепче телом, уже усадили сыновей себе на шею, и те глядели вперёд, обозревая всю площадь, как аисты из своих гнёзд. Мальчишки облепили раскидистый дуб у края площади, как стайка серых воробьёв, кто-то влез на крышу дома, чьи окна глядели через площадь на окна тёткиного дома под парусом.
— Пока смотреть нечего, — отрезала старуха. — Чернь одна собралась. Ты знаешь ли, кого собираются казнить?
— Знаю, — ответил Щегол. — Дивку Раджевича.
— Вон как, вон как… Едва примчался из Получья, а уже и знаешь. Значит, сплетник, каких поискать. Знавала я таких, все уже на том свете, но до чего ж люди были пустые.
Щегла задели её слова:
— Весь город говорит о предстоящей казни, как не знать?
— Я и говорю — сплетник! — грозно прикрикнула она. — Кто делом занят с утра и до ночи, тот не будет слушать, о чём там весь город болтает. Вот супруг мой, покойник, забывал какой месяц на дворе, когда над картами работал. Что это ты, спросит бывало, комнаты цветами перестала убирать? Так хорошо было, так славно, а и не помнит, что зима на дворе, какие уж там цветы! Нет, сплетник, сплетник, и не отпирайся. Смотри вон — малиновки скачут.
И правда — скакали, в два ряда, стройно, ровно, как на подбор. Слаженной рысью стражники въезжали на площадь, позади них, под охраной ещё шестерых всадников, волочилась и жестоко скрипела несмазанными осями повозка с клеткой в кузове. Глаз Щегла привык уже видеть в клетках диковинных птиц или мелких зверей, ими торговали на пёстрых и шумных базарах городов обратного берега, но тут в клетке был человек. Но всё же было в его виде нечто, придававшее сходство с пёстрой птицей, помимо самой клетки. Он был одет дорого и даже роскошно: ноги были обуты в высокие сапоги, чёрная куртка расшита серебром и жемчугом, воротник украшали белые кружева, голова убрана красной бархатной шапочкой с птичьим пером, а через плечо брошен плащ с меховой оторочкой, на чьём белом полотнище был вышит — стало видно чуть погодя, когда Раджевич повернулся — ярко-красный петух.
— Вон как вырядили! И правильно, а то как не привезут — бродяга бродягой, а присмотришься к лицу-то, понимаешь — важный гусь.
Стекло было чуть мутноватым, неровным и не позволяло разглядеть всего. Щегол хотел видеть лицо Дивки, понять, сильно ли он избит, и узнать, что выражают его черты? Страх? Покорность? Презрение, смирение, гордость? Но лицо невозможно было различить, а толпа уже обступила повозку и кричала, и называла его имя, других же слов было не разобрать, но сам Дивка держался прямо и смирял толпу благодушным движением руки — будто не преступника везут на казнь, а законного наследника восходить на престол.
— Скажи, у вас в Получье на помощниках по улицам ездят? — спросила старуха, и Щегол растерялся, не зная, что сказать, но она не ждала ответа: — И у вас ездят. Завели обычай, никогда такого не было! С чего вдруг взяли? Нечего.
Щегол только тут понял, о чём она — за повозкой семенил, раскачиваясь на трёх коленчатых ногах помощник, его ездок вряд ли мог быть кем-нибудь другим, кроме Цветлана. Конная стража оттеснила толпу от подмостков, встали редким, разомкнутым кольцом. Ключарь отворил клетку, двое стражников вывели Раджевича на мостки, с козел спрыгнул молодцевато держащийся старик, и взял с повозки длинный свёрток и небольшой ларец и поднялся следом за стражниками и Раджевичем.
— Палач, — назидательно сказала старуха. — Очень знающий человек, не раз бывал на моих приёмах. Всегда приглашаю, но редко приходит, стервец, зато уж шлёт слугу с поклонами и подарками, знает чем угодить. И я о его здоровье велела справляться от моего имени. А к празднику — гуся слать. Кто знает, кто там на площади следующим, э? Нет, пусть уж не пригодится знакомство, — сказала старуха, и снова мелкий, вовсе беззвучный смех затряс её тщедушное тело.
Меж тем палач деловито развернул свёрток, обнаружив длинный двуручный меч, раскрыл ларец, достал и разложил на рогоже орудия своего ремесла.
— Сейчас потомят народ, пока не приедет глашатай, тогда уж, — объявила старуха. — А сейчас смотреть нечего.
Будто в подтверждение своих слов, она серебряной ложкой разбила скорлупу варёного яйца, тупым ножом срезала верхушку и принялась выедать содержимое, прихлёбывая горячего и душистого взвара из большой чашки. Ела она с большим смаком, громко чавкала и втягивала в себя глоток за глотком парящий взвар. Щегол встал и подошёл к самому окну, прижался лбом к стеклу.
— Нечего там смотреть, говорю же! — прикрикнула на него старуха. — Садись и ешь!
Щегол не стал спорить, осторожно сел, памятуя у ребре, отломил кусок хлеба, мокнул в мёд и съел, запивая молоком. С площади доносились гам и крики, но старуха не обращала на них никакого внимания. «Любят потомить народец, тянут, злодеи» — сказала она, раз бросив взгляд в окно, и рассмеялась, отчего едва не расплескала горячий взвар из чашки, которой грела замерзающие пальцы. «Раджевич! Свободу! — доносилось сквозь мутноватое стекло. — Убийцы!» Щегол не выдержал и снова встал, он подошёл к окну так близко, что стекло мигом запотело от его дыхания. Старуха на этот раз не стала ему мешать.
С другого конца площади показалась новая вереница всадников в малиновых куртках, всего шестеро, с ними — вельможного вида толстяк.
— Глашатай, — заговорщицки шепнула старуха — Щегол и не слышал, как она встала рядом. Народ заволновался, но не расступился, чтобы пропустить отряд. Раздавались крики и свист. Стражники пытались что-то говорить, но их не слушали, люди хватали коней под уздцы, один жеребец заржал встал на дыбы, другой как-то неловко рухнул на мостовую.
— Ишь, черти… — прошипела старуха, а Щегол смотрел, не отрываясь. Засвистели нагайки народ отхлынул. Какой-то парень вскинул голову, будто хотел разглядеть Щегла, и лицо его было залито кровью из рассечённого лба. Он потряс кулаком, погрозил, то ли небу, то ли ему, безучастному наблюдателю, и по спине Щегла пробежал холодок. Стражники опомнились от первого смятения и стали наступать на толпу. Конские груди давили людское море, тут и там свистели нагайки, вдруг всё будто замерло на пару мгновений. Щегол не понял сперва, что случилось, почему перестали кричать, давить, наступать, тесниться… Но вот на подмостки взбежали трое стражников — они растеряли уже свой величавый вид, волосы их были взъерошены, одежда растрёпана, они склонились над кем-то, подхватили на руки, подняли тело — безвольно обвисшие руки, согнутые ноги, кровь на лбу — только тогда Щегол понял, палач убит. Кто-то из толпы кинул камень — убит или оглушён, неважно, но казни не будет. Словно очнулись все, зашумели. Задние ряды прихлынули, отступили в испуге передние, стражники с ожесточением стали стегать кнутами, не разбирая уже по кому приходятся удары, ржали кони, кричали люди, началась давка. Раджевича завели обратно в клетку, глашатая давно уже не было видно — то ли затоптали, то ли сбежал, что вернее. Железный помощник быстрыми прыжками стал наступать на толпу, толпа отпрянула, и… побежала. Люди бежали, спотыкались, падали, оставались на мостовой, кони неслись, нагоняя тех бегущих.
— Стыд! — злилась старуха. — С чернью не справились.
Щегол глянул на неё — в иссохших чертах читался неприкрытый гнев. Крики, шум и лязг усиливались, казалось, кто-то гулко бьёт по пустой бочке тяжёлой палкой. Раздался топот — Щегол не сразу поверил, что в доме старухи кто-то может бежать, да ещё так тяжело ступая — в комнату ворвалась растрёпанная, очень толстая краснощёкая баба:
— Матушка! — вскричала она. — Сейчас ворвутся. В двери ломятся, черти лесные...
Она медленно опустилась на колени и зарыдала:
— Конец пришёл, — слышалось сквозь всхлипы. — Сожгут.
— Сожгут так сожгут, — спокойно строго ответила старуха. — Ступай к себе и схоронись. Не дёргайся, смотри. Не тронут.
— Так снасильничают, матушка! Зарежут!
— Не снасильничают. А реветь не будешь, не тронут! — оборвала её стенания старуха. — Ступай! Живо!
Баба поднялась с колен и медленно заковыляла к выходу. Комната осталась пуста, двери приоткрыты.
— И что ты стоишь, олух? — прошипела страха. — Идём скорее. Надеюсь, тебе хватит ума предложить мне руку и захватить вон ту кочергу рядом с поленьями?
Щегол восхищённо кивнул.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.