— А ну, полезай ко мне! — крикнул я во всю глотку, ибо как иначе перекричать ликующую толпу мужей Осин? Сдаётся мне, однако, что Вёртка всё равно не расслышал меня, но он увидел протянутую руку, крепко схватил её и улыбнулся своей щербатой улыбкой, к которой никак не могли привыкнуть мои глаза и которая хлыстом била прямо по сердцу, так что после удара оставались кровавые полосы. — Полезай ко мне, Вёртка, без тебя мне не справиться бы с тварью...
Это я уже тихо сказал, так что и не слышал никто, и с силой втащил его наверх — накренился и закачался подо мною щит, подобный палубе корабля на зыбких волнах, которые гонит Черномор от одного берега к другому. Я распрямился и обнял Вёрку за плечи, с радостью прощённого я понял, что он ответил мне объятием. Вдвоём, на щите как на палубе корабля, мы плыли по улицам Осин мимо домов, садов, маслин и вишен, мимо ликующих горожан, мимо воинов Осин в красных шерстяных плащах и с обнажёнными мечами, мимо женщин, мимо девушек в венках из луговых цветов, под крики детей и лай псов мы плыли, и волнами служили нам крепкие руки мужей Осин, которые навсегда избавились от твари, чья голова была насажена на шест и раскачивалась перед нами из стороны в сторону, и нёс её Могутка с необычайным трепетом и тщанием, будто она была святыней. А, впрочем, она и была.
Я махал рукой и смеялся, и Вёртка смеялся вместе со мной, мы плыли мимо домов, по улицам Осин, но, чем дольше текла волна людского шествия, тем суровее и торжественней становились лица, и волны, на которых мы качались, перестали подбрасывать нас в восторженном беспорядке то вверх, то вниз, но лишь чуть раскачивались, мерно и ровно, вторя мерным шагам мужей Осин, и вот широкие ворота настежь отворились перед нами, и шествие выплеснулось за городскую стену, и потекло быстрым потоком вниз, под откос, сбежало по дороге, замедлило шаг и с величавой неторопливостью направилось к осиновой роще, светлой и чистой, ясной и прохладной в любую погоду. К роще духов, роще предков, к роще, по которой разрешает гулять Слепой Князь своим подданным, из числа тех, кто не стал пить его пьяного мёда, если только они, разумеется, родом из Осин. Её тропами, вместе с лосями и зайцами, гуляет, наверное, и Грозка.
Я стоял на щите и был выше обыкновенного, и выше даже, чем конный, и потому всё, чтобы было кругом, казалось мне будто бы незнакомым, как если бы у старого сундука, на котором спал ещё в детстве, оказалось вдруг второе дно с выдвижным ящичком, о чём и не помнил уже никто, всё, знакомое сызмальства, представало иным, изменённым, и делалось от этого радостно и страшно. Мне подумалось, что и умершие видят всё иначе, ибо не могут они видеть так, как прежде, потому что нет у них былой плоти, и я представил, как сам окажусь здесь, отпущенный до срока из преисподней глубины пещер Слепого Князя, и подойду к осиновой роще, и всё будет казаться иным, чем прежде, и новым. Я думал так, и мне почудилось, будто я уже не я, но один мой дух, — и Дуван, что прежде ласкал прохладой разгорячённое тело, обратился вдруг суровым холодом осенних ветров, и по моей спине пробежала дрожь, и я чуть не вскрикнул, когда Вёртка спросил шёпотом:
— А что думаешь, Жданка, бродяга тот и впрямь Суховей?
Да кто же знает-то! Один Слепой князь, который всех мертвецов отличает, каким-то своим путём (по запаху ли, ещё по чему, что одним богам ведомо, а от людей сокрыто), — вот он знает, а мне откуда? Вроде Суховей, а вроде и нет. Что ни скажет — его голос, а только другой, так ведь с кем не бывает? Охрип дорогой, да и грудь проломлена. Бородой до глаз зарос, на голове волосы совсем седые, а борода чёрная, кучерявится, говорит — не говорит, а шелестит, а если крикнуть вздумает, то выходит так, будто на два голоса кто, сговорившись, поёт: один тонюсенький, чуть не детский, а другой мужской, хриплый. Одно скажу — что сам видел: показал мне бродяга, задрал рубаху, а под ней багровый след от подковы на груди. Такой не подделаешь, не перепутаешь. Это моя Черноногая (да простит меня Охран, ибо кобыла служила мне верой и правдой, а получила взамен то, о чём и вспомнить грех), это она такой след оставила.
Я, как увидел, обнял старика, расплакался — слёзы сами из глаз брызнули. «Из-за порога Слепого, говорю ему, вернулся, не чаял тебя уже и живым увидеть. Расскажи, говорю, как это тебя Князь отпустил?» А он мне и отвечает, старик этот: «Потому, говорит, и отпустил, что я теперь слуга ему. Погуляю здесь, поживу пока, а после призовёт меня Князь» — говорит, а сам хитро так сощурился, лукаво. «Да какая ж у тебя служба?» — спрашиваю. «Так, говорит, травы для его мёда собираю, а что ещё, то и знать не след». Говорит, сам улыбается, глаза смеются, то ли шутку шутит, то ли и впрямь, да только жутко, а от чего — сам не пойму. И глаза его запали глубоко, блестят из тёмных провалов, как из пещер. Им бы, таким глазам, тосковать, а они смеются. «А что же, спрашиваю, я пещеры той не сыскал, где тебя оставил с тем стариком, у которого волосы на голове, будто птичьи перья, а нос как клюв?», а он мне в ответ — знаю ли, почему не сыскал? Видно, заплутать пришлось, другой дорогой поехал. Вот и весь разговор, вся встреча. Истину говорю, радостно! Хвала Смелу, слава ему, пройдохе и лекарю, спас книжника от смерти, но, истину говорю, лучше бы я не расставался с Суховеем, ибо судьба, которую встретили мы порознь переменила нас так, что теперь и встретились, а будто и не встречались. Будто и впрямь я покойником вхожу в осиновую рощу.
Вёртка напомнил о себе:
— Как думаешь-то, Жданка? — прошептал он.
— А, что и думать. Суховей вернулся, тварь убита, одно слово — праздник! Слава богам!
Я, видно, крикнул невольно, потому что мужи Осин подхватили мой возглас, и ропот, подобный дальнему грому отозвался среди высоких осин, где любой звук отзывался втрое:
— Слава богам! Слава… ава… ава… аа....
Прозрачная рощица всё густела, и не было больше широкой дороги, и мы спешились. Мешались пятна теней и света, пестрели листья, серебристой, земляной зеленью проступали стволы осин, мелькали очертания людей, проносились мимо встревоженные птахи, тихая роща наполнилась звуками, тенями, движением, — мы шли вперёд, пока не вышли к поляне, где стволы пестрели плетёными ленточками, а в ветвях, когда касался их Дуван своим мягким дыханием, позвякивали колокольчики и бубенцы. Мы обступили её, скрываясь среди стволов и зелени листьев, но никто из нас не ступил на узорчатый ковёр её травы. Не наше дело, не мужское, нельзя туда ступать. На поляну вышла Малька — с нами всю дорогу шла, молчаливая, тихая. Могутка склонил свой шест, и мёртвая голова показалась рядом с нею. Дрожь ненависти прошла по моему телу, руки сжались кулаками, стиснулись зубы — верно, страшно было взглянуть на меня, но и мне было страшно — я уже видел это, видел, как выходила Малька на пустую поляну, и как, молчаливые, стояли вкруг неё мужчины и ждали, что она сделает то, что им не под силу. Солнце брызнула красными лучами, будто из вспоротого брюха небесной овцы разлилась по небу горячая кровь, тяжёлый запах ударил мне в ноздри, голова закружилась как в дурмане. Или только кажется? Нет, морока, наваждение, зыбкий воздух зноя, прочь, прочь!..
Малька протянула руки и сняла с шеста мёртвую голову с пустыми и обрубком кости, торчащим из рваной шеи. Она медлила. Малька повернула её так, чтобы заглянуть в звериные глаза. Зачем, зачем ты делаешь это, красавица, зачем видеть твоим тёмным глазам эту белую пелену, пусть лучше встречают они один только мой взгляд, когда кончаются слова, а слова кончаются всегда. Но Малька долго смотрела в бездну тёмных провалов, задёрнутых пеленой смерти, и мне казалось, что наваждение уже не кончится, но вечно будет терзать меня, и что я умер, растерзан зверем, и обречён теперь вечно стоять тут, в роще предков, на краю поляны, куда могут ступать одни только женщины Осин, и не смею ни сбежать, ни ступить вперёд, но должен смотреть, как глядится моя Малька в глаза чудовища, что сгубило её.
Морок отступил вместе с осиновыми стволами, их блёклым серебром, дрожащими листьями и воздухом, который весь был пронизан светом, тенями и тонкими паутинками и птичьим свистом. Мы вышли, и Малька с нами, тихая, молчаливая. Куда она подевала ту страшную голову? Отчего-то я не запомнил или не углядел, да и важно ли? Тварь убита, Суховей вернулся, Грозку не поднять из тьмы, но и он отомщён — праздник!
— Слава богам! — крикнул я, и возглас мой поддержали полторы сотни глоток, ибо и им не по себе было он торжественной тишины и странного священнодейства, внятного одним только женщинам.
Кто-то крикнул:
— Эй, а что там за люди вдали?
— Да где же?
— Да вон, не видишь разве?
— А и верно, ты смотри...
— Да это наши с ярмарки возвращаются, пора бы им уже, долго в этот раз.
— А ну пойдём навстречу!
— А и пойдём!.. А что нет?..
Так и повернули, пошли навстречу далёким ещё путницам, не торопясь побрели, нога за ногу, шутили промеж собой и смеялись — известно же, праздник! Да и хмельные все. Первым неладное Вёртка заметил. Он всегда остроглазым был, вот и сейчас разглядел:
— Что это они, — говорит, — пешими плетутся? Где кони, где возы, телеги? Эх, не к добру это, береги их Охран.
Это я уже стал понимать его речь, а не то всё больше слышал: «Фто это пешими они пфетушться...» — зубы-то выбиты у Вёртки. Я сощурился, пригляделся — нет телег, нет коней. Беда стряслась, не иначе.
— Эй, Могутка! — кликнул я парня. — Могутка, где ты там?
— Здесь, Жданка. Нужен зачем?
Показался, глазами преданными смотрит, лопоухий, вихрастый, длинноносый, но толковый, что говорить. Пойдёт в стражники — настоящим воином будет.
— А ну беги домой, Дюжа ищи, пусть людей поднимет и сюда. И скажи, чтоб верховые все были, понял?
— Как не понять! А ну-как случилось что?
— Да ты беги! Делай, что говорю и не трезвонь раньше времени. Может, и обойдётся, боги милостивы.
Не обошлось. Когда мы порядком отошли уже от города, когда на полпути уже пылили кони, стражники, которых вёл Дюж, мы сошлись с путниками. Все наши, да не все живы. Понурые, в разбитых сандалиях, которые болтались на рваных ремешках, с запылившимися лицами — видно, что долго шли. У женщин, наших весёлых и говорливых жён Осин, и девушек, стройных и гибких как прутья ивы, лица грязны, вместо венков волосы посыпаны пеплом, и грязные, мутные потёки сбегают по лбу, щекам и шее. Волоком тащили носилки — видно, не осталось сил нести, на носилках мертвецы. Встретились, глядим друг на друга, а что сказать?
Тут, меня заприметила, подошла, в ноги рухнула, обняла колени женщина. Обнимает, плачет, и кругом плачь поднялся, а и не пойму, кто это — лицо всё в пепле да в слезах, не разобрать.
— Что же, — говорит, — за мной Князь Слепой по пятам ходит, как же это он меня в поводырицы свои выбрал, ты уж отвадь его, Жданка, ты уж отвадь, раз уж ты к богам ходил и вернулся, то что тебе, прогони старика, хоть и князь, а видеть не могу, зловоние он него страшное, как дыхнёт, так будто труп рядом от жары вздулся и смердит, ты уж отвадь, прогони его, не поводырица я ему, не дочка, не любовница, я мужа своего жена, пусть где хочет будет, а раз нет его, так и я уйду, только прочь прогони Слепого...
И дальше всё так же причитала Полюда, плакала, богов хулила, а мне что ей ответить?
— Ты, — говорю, — прекрати плакать. Дома Мрачка тебя ждёт, заскучал небось. Охран милостив, мужа твоего, брата моего, храброго Грозку, мы отомстили. Убита тварь, сам ей мечом голову рубил и в глаза глядел.
А она руки целует, слёзы текут, сама причитает:
— Отвадь старика, отвадь… Ты к богам ходил, ты можешь, отвадь старика...
Дюж подоспел. Успокоили кое-как Полюду, из стражников один, Шершень, который давно уж на неё полгядывал, перед собой усадил её в седло, да и припустил к Осинам — оно и ладно, а ну как утешится. А у мужчин, как расспросили, так выяснили, что обратным путём на них разбойники напали. Что за люди, кто был — не разобрать, ночь тёмная, лица тряпками обмотаны и пламенники чадят, да только всё забрали, что было, и серебро, и скот, и украшения, и ткани, а что не взяли, то пожгли и попортили. А тех, кто думал перечить, убили. Обычное дело, разбойники. Тут и я стал расспрашивать:
— А ну-ка, расскажи, говорили они что-нибудь? А где дело было помнишь?
— Там-то и там-то было, где дороги сходятся, а холмы поднимаются, а говорили всё про гостеприимство Охрана, забрал их к себе на поглядки Слепой Князь, благочестивцев.
И что-то вспомнился мне живо тот старик с пшеничной бородой и лысым, большим и круглым черепом.
— Дюж, а ведь знаю я, кого нам навестить следует. Собирай людей, выедем поутру, Охран милостив, он всегда даёт отомстить.
А Дюж только мрачно кивнул, и в седло запрыгнул — легко, как мальчишка. Чем не Зыркан?
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.