— Ребро сломано. Срастётся, но перевязать надобно туго, — хмуро объявил лекарь. На вид он был младше Щегла, одет неброско, хорошо сложен, в его длинных белых пальцах чувствовалась сила. Он говорил мало и веско, так что слова падали как тяжёлые камни в лягушачий пруд.
Мысли Щегла путались и тяжело, медлительно двигались в охваченной жаром голове. Он не совсем понимал, где он, знакомых лиц он не видел с прошлого вечера. Этим утром его разбудил от тяжёлого сна толстенький коротышка с бегающими глазами и хохлом на вихрастой голове.
— Уже пришёл господин лекарь, — жизнерадостно объявил. — Велел согреть воды и обмыть больного, тут уж как изволишь — можешь в таз встать, оно так сподручнее, а можно и в постели прямо, если вовсе невмоготу, — он склонился над большим медным тазом, полным горячей воды. На ей поверхностью поднимался парок. Толстячок взбултыхал воду, смочил жёлтую, пористую губку, приговаривая: — Со дна моря губка — мягкая! Такую и в лучших банях Получья с трудом найдёшь, а у меня вот есть, припас. Ну что, поднимешься, а?
Щегол поднялся, встал непослушными, распухшими ступнями на медное дно таза, в тёплую воду, и вода быстро помутнела от грязи, крови и пота. Толстячок бегал менять воду, он шёл с тяжёлым, большим медным тазом, переваливаясь с ноги на ногу и отчаянно стараясь не расплескать лишнего на вощёные полы. Только после, второй раз обмыв Щегла, он остался доволен своей работой, достал из тяжёлого ларя в углу большое, во весь рост, махровое полотенце, заботливо укутал Щегла, словно в одеяло, и поспешил звать господина лекаря.
Тот пришёл, бережно положил на столик (изящный, тонкой работы искусников обратного берега), плоский ларчик, равнодушно велел снять полотенце, осмотрел, ощупал, объявил, что пятое правое ребро сломано. Посидел недолго в молчании на краю кровати, замер в размышлении, после велел ещё раз показать левое плечо. Осмотрел, сухо цокнул языком, сказал:
— Обширный кровоподтёк, нужно вскрывать. Воду необходимо сменить.
Вихрастый толстячок снова поковылял в обнимку с большим, медным, полным водой тазом. Лекарь тем временем подошёл к столику, открыл ларчик, затеплил от горящей свечи лучину, зажёг ей горелку, так что синеватое, бледное пламя заплясало под его рукой. Тонкими щипцами он взял нож и долго держал его над пламенем, поворачивая то одним боком, то другим. Он был похож на кузнеца — тот же огонь, щипцы, раскалённое железо, но всё было крошечным, будто нарочно сделанным для детской забавы. Лекарь погасил горелку и замер, ожидая пока нож остынет.
— Где я? — спросил Щегол. Светлая, просторная комната не была ему знакома.
— В личных покоях дочери великого кузнеца, — холодным, насмешливым голосом ответил лекарь, и замолчал. Казалось, что остроты, готовые пойти в ход, так и плясали на его языке, но Щегол больше ни о чём не спрашивал, и повода отпустить их не было. Наконец, толстячок вернулся с чистой, подогретой водой. По велению лекаря, Щегол сел так, чтобы кровь с плеча капала в таз. Его холодные пальцы сильно сжали плечо, и глухая боль стала биться вместе с ударами сердца. Точным, коротким движением, нож надрезал кожу, и тёмная, едва не чёрная кровь густо и медленно потекла к локтю, закапала в воду, медленно распускаясь, растворяясь в ней сложными узорами. Дав крови стечь, лекарь туго перевязал плечо. После велел поднять руки, и так же туго перевязал сломанное ребро.
Щегол всему повиновался, но тут не вытерпел, выпустил сквозь зубы воздух, зашипел от острой боли.
— Терпи, стражник, — равнодушно велел лекарь.
Прописав пить от лихорадки и жара разведённого один к трём настоя ползучей шипатки, лекарь бережно сложил тщательно вымытый и протёртый нож, щипцы и горелку обратно в ларчик, коротко поклонился и удалился, его работа была закончена.
— К завтраку можно одеться, если господин лекарь не совсем утомил, — ласково, как ребёнку, сказал толстячок, которого пугал вид крови, потому до сих пор он содрогался внутренне и жалел Щегла.
Одетый в белую, тонкой ткани рубаху, в короткую, мягкую кожаную куртку с ремешками и серебряными пуговицами, новые порты и куда более удобные, чем прежние, короткие сапожки, причёсанный и приглаженный, с посыпанным лёгкой белёсой пудрой лицом, чтобы не было видно синяков, Щегол вышел к завтраку. Жар и головокружение отступили, любопытство пересилило слабость — толстячок сказал, что его ждёт очень важный господин.
Важный господин встретил его такими словами:
— Ну что? Вырядили вельможей, ещё бы кудри завили. Боишься теперь малиновку надеть, битая птица? — это был Цветлан. Он сидел, откинувшись на спинку стула, заложив ногу на ногу, и нетерпеливо покачивая начищенным, блестящим, чёрным сапогом. Рядом с ним на столе лежали объедки — яичная скорлупа, корка хлеба, две пустых кружки, крошки и огрызок яблока. На столе оставалась только краюха хлеба и подтаявшее сливочное масло, которое любили в Кузне, и совсем не знали на обратном берегу, потому, наверное, оно вызывало у Щегла лёгкое отвращение.
— Как я здесь оказался? — спросил Щегол, сев напротив. Он взял краюху и обмакнул в масло, откусил, и нашёл вкус не столь дурным.
— Откуда мне знать? И куда тебя понесло? Ты обещался быть подле меня.
— Не забывайся, стражник.
— Видел бы ты себя, небесный. Ты похож на мальчишку, который полез, поперёк родительской воли в спальню знатной девицы, но неудачно, потому как слуги его поймали и отколошматили. Может, так оно и было, а, небесный? Вечные известны своей любовью к смертным девам.
Щегол молча жевал хлеб.
— Ладно, — сказал Цветлан и хлопнул рукой по столу. — Я вижу, что ты жив и оправишься, значит всё обошлось. Что там было, в той харчевне, лучше забудь, сейчас на время искать виноватых. Вчера пришли вести, что Велебор идёт по ущелью. Через четыре для, самое большее — через неделю он будет тут. А чем я вынужден заниматься? Всё утро стражники допрашивают завсегдатаев харчевни, а я должен выслушивать их доклады: того взяли и высекут розгами, этот откупится десятью червонцами, тот вовсе ни при чём. После я должен ждать, когда ты, небесный, изволишь встать, одеться, выйти к завтраку, ласково, как брату, улыбнёшься мне и скажешь, что не нуждаешься более ни в чём. После я должен готовить вечернее представление — пустить глашатаев, провести смотр стражи, снять караулы и заполонить малиновками площадь...
— Что за представление? — осведомился Щегол.
— Казнь, — хмуро ответил Цветлан. И добавил чуть погодя: — На этот раз Раджевич зашёл слишком далеко. Широк и слышать ничего не хочет.
Несколько долгих мгновений протекли в молчании.
— Мне в самом деле пора, — сказал Цветлан другим уже, будто чуть виноватым, голосом, поднялся, хотел было хлопнуть Щегла по плечу, но вовремя опомнился и только мягко положил ладонь на плечо небесного: «Скорее выздоравливай, небесный, твоя помощь очень пригодится — если не сегодня, то через несколько дней» — сказал он и вышел прочь.
Щегол не долго оставался в одиночестве, очень скоро навестить его пришла Олеска. Слова извинений и благодарности, которыми вчера полнилось его сердце, застряли в горле, сказать их ей он не мог, или не хотел больше. Она же только осторожно спрашивала, как тот себя чувствует, может ли ходить, не кружится ли голова и прочее. Велела слугам подать для него горячую уху, просила больше есть, скорее поправляться, и не пускаться больше на прогулки по путанным улицам ночного города, с которых стражи приводят его назад окровавленного и не держащегося на ногах.
— Если уж ты не бережёшь свою жизнь, в чём ты волен, — тихо и строго добавила она, — то подумай хотя бы о том, какой гнев Гнезда навлечёт на Кузню твоя гибель, и это теперь, когда война дышит нам в лицо.
Она думала уйти, оставив его попечению слуг, но Щегол просил её остаться. Ему вспомнился вечер прошлого дня, когда она говорила о дурных снах, прекрасных садах и чертёжных палатах, которые непременно следует посетить, и он, сперва одной шутки ради стал просить её отвести его в эти палаты. Она отказывалась — ведь он болен, и господин лекарь велел ему отдыхать, набираясь сил, до полного выздоровления. Впрочем она охотно стала рассказывать, о том, как прекрасны чертёжные палаты — и внутри, и снаружи.
— Ни дворец, ни торговые ряды, ни военное училище не выстроены с таким изяществом, продуманной, рассчитанной заранее, строгой красотой, — говорила она. — Своды палат смыкаются будто под самым небом, дугами и крестами, а стены тонкие, то там, то здесь вместо кирпича вьются листьями узорчатые решётки, забранные стеклом от непогоды, со стропил крыши тянутся хребтами отводы и упираются в особые столбы — разомкни, разрушь эту связь, и своды обвалятся, так говорят расчёты.
Она говорила о том, как сотни людей трудятся в этих палатах над новыми помощниками, рассказывала, что прямо там же, рядом, стоит и кузня, и можно изготовить выдуманное сопряжение зубчаток, испытать его на прочность, обнаружить в нём не отгаданные ещё свойства. Щегла всё это не занимало вовсе, но Олеска была рядом, и глаза её лучились радостью, ей нравился собственный рассказ, и потому он невольно увлёкся, и слушал, забыв о прочем. Ей же нравилось вспоминать детство, когда она днями пропадала в бесконечной сложности палат, выдумывала разные глупости и спешила увидеть их отлитыми в бронзе, а чертёжники, кузнецы и литейщики обожали умную девочку и помогали ей в её играх. Став старше, она стала изучать работы чертёжников, хитрые сопряжения сами собой складывались в её воображении в движущееся, живое, и она долго вертела в голове, поворачивая так и эдак, прибавляя и убирая, меняя, пока не получился, наконец, её помощник — и она сама села за чертежи, четыре месяца трудов, после ещё два месяца, которые ушли у кузнецов и литейщиков на то, чтобы собрать начерченное на бумаге в бронзе и железе, и вот, её помощник был готов! В пятнадцать лет она собрала своего первого помощника!
Повзрослев, она оставила эти занятия, как и прочие детские шалости, более не подобающее ей, дочери великого кузнеца, и помощник, который раньше вихрем носил её по дорожкам сада, кошкой взбирался на дерево, лёгкий, прыткий, четырёхлапый, пылился теперь в дальнем чулане. Ей вдруг безумно захотелось проведать его, протереть от пыли, перебрать, смыть старую смазку, заменит её на новую, туго завести, услышать тонкий, ровный стрёкот, положить ладони на привычные рычаги и почувствовать, как мягко толкнётся послушный её воле кот. «Непременно, обещала Щеглу, непременно, едва кончится эта напасть, когда Велебор отступит, я так и сделаю, кот ещё побегает, разомнёт свои старые косточки».
Подали кисель, пирог с вишней и черничный взвар, после, когда солнечные пятна падающего из окон света проползли немалый путь по вощёному полу — жаренных в меду перепелов, мочёную бруснику, клюквенный морс и козий сыр.
За разговором ели, не замечая. Щегол почти забыл про ноющее плечо, про вымокшую в дурной крови повязку, которую давно пора было сменить, но он не привык ещё к осторожным, плавным движениям больного, и потому резкая боль в правом боку то и дело возвращала его в осенний день неприветливой Кузни.
— Олеска, — сказал он когда боль снова заставила его сморщиться, — мне нужно быть на сегодняшней казни.
— Казни? Зачем тебе?
— Я должен это Раджевичу.
— Я скажу Цветлану, он возьмёт тебя с собой.
— Можно ли устроить иначе?
Щегол сослался на собственный жар и сильный, пронизывающий ветер осенних площадей, который заставит его слечь с простудой ещё на неделю, он объяснял, что не хотел бы выставлять себя напоказ, перед всеми горожанами Кузни, ибо даже после прошедшей ночи ещё не все знают его в лицо (тут он позволил себе горький смешок). Он умолчал, правда, о том, что не хотел бы стоять рядом с Цветланом, когда Раджевича будут казнить. Это значило бы, пусть и только отчасти, оправдать эту казнь, согласиться на неё, но Щегол… Щегол был уверен в одном — Раджевич любопытен для него. С Дивкой стоило бы поговорить, и в иной обстановке, не тёмном возке, когда руки скованы цепями. Стоять же среди простолюдинов Щегол почитал после прошедшей ночи опасным — по крайней мере пока. После, когда он отлежится и силы вернуться в вечно молодое тело, он не будет страшиться сборища толстопузых пропойц.
Олеска бралась всё устроить — родная тётка, сестра её матери, зимами жила в знаменитом доме с кораблём на крыше. Половину дома занимало управление мореходства, где чертились и выверялись морские карты, половину — тётка. В управлении скупали любые карты, допытывались каких только можно свидетельств у купцов, что приходили в Кузню, там собирали и отправляли в поход исследовательские отряды, в тёткином доме варили щипали гусей, взбивали перины, вываривали репу, вслух и нараспев читали «Сказание семнадцати» Кривина Шейника, сплетничали, страшились тёткиного гнева, бранили соседей, жили на старый лад, собирая дважды в год всю знать Кузни на большой приём, чью невыносимую скуку оправдывала единственно только возможность сбежать на крышу и встать под жестяные (проколотые, чтобы не сорвало ветром) паруса корабля, и тогда можно было представить, что плывёшь надо всею кузню, как по морю, а дома — там, под прозрачной водой и вот-вот дунет ветер, поднимет волну и брызнет в лицо солью.
Тётка, по осеннему времени, должна была жить у гор, где имела дом, сад, виноградники и слуг, и потому её вздорный нрав не должен был помешать делу, и нет ничего дурного в том, что Щегол просидит один вечер в любимином тёткином кресле у окна, которое выходит точно на площадь глашатаев и казни.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.