—… а вот ты мне скажи, что я, совсем разве дурак и не понимаю ничего? — Щегол уловил обрывок разговора, и сразу понял, что попал, куда нужно. Изрядно уже нагрузившийся скверным вином, от которого голова распухает как кочан капусты, а нос виснет сливой, один пропойца с чувством убеждал другого, а тот только языком цокал и сокрушённо качал головой. Одеты, впрочем, они оба были прилично, а у говорившего свисала даже с груди тонкая серебреная цепочка. — Нет, слушай меня, — убеждал приятеля первый, — скот они забрали, так? Ру'дников вытрясли, так? Малиновкам жалованье удвоили, так? Ходят сытые, рожи аж лоснятся. Строиться за стеной теперь только с их дозволения, так? Сколько, думаешь, дозволение стоит? — он помедлил и приглушённым голосом, который, впрочем, стал только звучнее, объявил: — Три сотни чистым серебром и ни медяком меньше. Никаких белых не бу-уде-ет, за каким лешим им лезть сюда? Никогда не лезли, и вдруг — на тебе! А у этих-то, наших, уже брюхо от серебра лопается, вот то-то… Эй, кто там? Человек! А ну, ещё вина!
— Платить-то есть чем, судари? — насмешливо отозвался высокий мужчина лет сорока в кожаном переднике, чёрных усах и с кувшином в руке.
— Чтобы я и не платил? Ты за вора меня держишь, так? Вот! — он шмякнул лапищей о стол, и на покоробившихся от прошедшего времени и пролитого вина серых досках тускло блеснуло серебро.
Усач ловко спрятал монету куда-то под передник.
— Сегодня мы открыли бочонок прекрасного вина с обратного берега, не наша кислятина, — ласково проговорил он, по очереди наклоняя кувшин над кружками приятелей.
— Вы, судари, вот что, — добавил он совсем тихо, так что Щегол едва мог расслышать его слова. — Потише бы. А то лучше вовсе молчите или песни пойте. Мало ли кто слушает?
Говорун тут же зажал себе рот ладонью и выпучил глаза, а его приятель рассмеялся мелким, дробным смехом. Усач мягко хохотнул из одной только вежливости, но строго добавил:
— Смотрите же, я вас предупредил.
Харчевня полнилась людьми, светом, копотью, чадом горящих свеч, дымом от очага, запахами уксуса, вина, укропа, мочёных яблок, жаркого, рыбы и пота, шёпотом, криком, бряцанием ножей и вилок, деревянным стуком соударяющихся кружек, полных хмельного. Щегол сел, где пришлось, на свободный край лавки, пробежался пальцами по струнам, заставил не песню ещё, но чистые звуки, журчание ручья, пролететь над головами собравшихся в харчевне горожан.
— Эй, певец! — строго окликнул его усач. — Кружку вина, если развеселишь почтенных!
Только тут, в пропитанной запахами и дымом харчевне Щегол понял, как он хочет есть, и как хорошо бы было к вину получить ещё и сыра, и душистого мяса, зажаренного в травах и уксусе. И потому Щегол торговался:
— И хороший ужин, сударь. Поверь, ты не пожалеешь, не каждый играет как я!
— Мало ли таких, как ты проходимцев! — отозвался усач.
— Я могу и вовсе уйти, что скажешь на это?
— Хлеб, жаркое и кувшин вина, — сдался усач, — и хватит болтать.
И Щегол заиграл. С первых звуков, ещё до того, как были произнесены слова, он перенёсся мыслями в шумный и праздничный Сон-над-морем, город обратного берега, где брал он когда-то уроки и в первый раз, ещё несмело касался пальцами тонких воловьих жил — лютневых струн. Ему нравилось там, среди людей, вина и солнца, в городе, похожем на сад с ручьями и водопадами, мирными львами на толстой цепи и птичьим щебетом. За кольцо, за песню, за улыбку, он легко срывал девичьи поцелуи и видел любовь в смеющихся, чёрных глазах. Всё было не так здесь, в Кузне, слишком мрачной, сосредоточенной, напивающейся угрюмо и медленно под тяжёлые разговоры, нет, если бы не слова Совы, он вернулся бы туда, на благословенный обратный берег.
Щегол пел песню, которую любили на обратном берегу, и слышал сам, что голос его невольно вторит тамошнему говору, и непривычному для граждан Кузни. Он пел старую песню о юноше, который родился во всём равным богам, но не мог справиться с собственной силой, как ручей по весне не может удержаться в берегах, и выплёскивается за них и срывает мосты. О его названном брате из другого, чужого племени, который берёг и защищал мужавшего мальчика, и не видел своей жизни вдали от него. И о том, как однажды, словно черти дёрнули тигра за усы, ярость богоравного вышла из берегов, залила ему глаза, как быку заливает кровь, о том как замолчал в испуге мир, и солнце прекратило движение, и боги оставили вечный пир и прислушались в страхе. И названный брат занёс свой меч, чтобы убить того, кто грозил потрясти те тонкие, но прочные основы, на которых держится порядок. Разными словами завершали эту песню певцы обратного берега — одни пели о том, что меч пронзил юноше грудь, и мир, познавший грех братоубийства никогда не мог уже быть прежним, другие утверждали, что брат отбросил меч, но ярости равного богам не было предела, и случилась беда, потрясение, и горы рухнули, а долины стали горами, и города ушли под воду, и что море, раз за разом рушащее свои волны на уступы обратного берега, солоно от слёз утонувших. Но Щегол пел так, как сам услышал впервые — что меч зазвенел о камень, а ярость ушла в песок, когда братья встретились взглядами, и сила подчинилась богоравному, и только потому и держится до сих мир, и не сталкиваются этот и обратный берег, что мощный старик, вечно помнящий о своём брате, ходит по городам, долинам и горам, и присматривает за тем, что не доглядели боги.
Щегол пел и мысли его носились над вспененными волнами шумного моря. Тоска по беззаветной братской любви язвила его душу, и он, рождённый вечным среди тех, чья жизнь пролетит как миг, не знал, где искать её, ибо мысли его воспарили и пронеслись над родным Гнездом, но и там, среди равных, не нашли никого, кто способен был бы на такую дружбу; он думал так, и даже Лебедь казалась ему чужой.
Голос усача вернул его мысли из дальних странствий обратно в Кузню, в харчевню, к вечеру, преходящему в ночь, к тягостному ожиданию скорой войны, которым полнились все мысли и пересуды, к строгому наказу Совы и долгу перед Гнездом.
— Кувшин вина, сытный ужин и серебряный, если придёшь сюда ещё раз со своей лютней, сказал усач, ладонью закрывая усы, будто боялся, что те сбегут. — Два серебряных, если будешь приходить хоть через день.
— Э, да ты разоришься, Коршун! — крикнули из дальнего угла.
— Твоё ли дело? — огрызнулся усач и поспешил, скользя между лавок и огибая шатающихся, куда-то на зады, к складам, погребам, к очагу, где жарилось и скворчало мясо, где томилось вино и дозревал, в темноте и прохладе, острый сыр. Он вскоре вернулся с обещанным, и Щегол принялся за еду, осушив сперва, под ободрительные возгласы, кружку вина. Оно и вправду оказалось неплохим — похоже, усачу понравилась песня. Щегол жадно ел, а харчевня снова наполнялась звуками, разговорами, смехом и стуком кружек.
«А ведь усача назвали Коршуном, — скользнула мысль. — Вот ведь, тоже птица, но всё не Щегол».
Когда первый голод был утолён, а с ним спало и изводящее напряжение долгого дня, который начался прогулкой по саду и разговором с Раджевичем… Как же давно это было! Что там говорил Дивка? Вспоминал своё детство и этот сад — мальчишке он казался огромным, и недозволенным, стража не пускала Дивку… Думал ли Раджевич, что спустя недолгий срок кровь будет капать с его оскала под сапоги серой Крысы с золотыми пуговицами? Какой долгий день… не лучше ли отправиться спать? В хозяйственном крыле дворца, с окнами на внутренний двор, есть его маленькая комната, вполне пригодная для сна, и там так жарко натоплено. А ещё туда приходила Олеска… Зачем она приходила? Он ведь так и не узнал, занятый своими мыслями. Прилично ли бы ему, который в глазах других был только стражником, являться в покои Олески, без малиновки даже, в одном исподнем? Здесь, в Кузне, всё не так, как на обратном берегу, и уж тем более в Гнезде… Он мог оскорбить, обидеть её небрежением. Щегол понял, что от сытости, жара, вина и усталости, его клонит в сон, и мысли его начинают путаться. Нет, он пришёл не за тем, чтобы спать, уподобившись последнему пропойце! Он должен слушать, что говорят окрест. Но добрые горожане Кузни как на зло обсуждали что угодно, кроме нужного. Щегол долго вслушивался в разговор двух юнцов, те жарко спорили, но разобрать в этом споре хоть что-то было невозможно. «Нет, ты послушай. Мочка цепляет запор-не-в-бок, а ушатка кружится, — говорил один. — Постой, — тут же следовал ответ. — но ушатка плавает над роем, чёрта водяного она тебе закружится! — Рой укроем ситом, я же тебе говорю, — горячился первый. — Хм… а ведь может и сработать. Но где ты достанешь такое сито? — А вот это уже другой вопрос, — мрачно ответил первый и выпил сразу полкружки». Щегол силился понять, о чём это они и что за сита, ушатки, о каком рое речь? Не скрывают ли они, боясь чужих ушей, за этой нелепицей что-то важное? Он едва не извёл себя, пока не рассмеялся в голос, догодавшись, наконец, что юнцы — чертёжники, о которых говорила Олеска. Так потешно они, видно, называли те железки, из которых собирали после пауков.
Харчевня, по ночному времени, медленно пустела. Уже мало кто приходил, но уходили многие — кто сам, а кого-то уже не слушались заплетающиеся ноги, и таких под руки выводили приятели, что покрепче. Нужно было что-то сказать, толкнуть камешек с горы, развязать языки сплетницами, дать повод, и Щегол объявил, ни к кому не обращаясь, но отчётливо и громко:
— Раджевича взяли крысы.
Повисла тишина. Юнцы-чертёжники замолчали и насторожились, седоусый толстяк отставил тарелку с куриной ногой и долгим взглядом из-под косматых, чёрных бровей посмотрел на Щегла.
— Вот это новость, — озадаченно сказал сидящий неподалёку парень.
И вдруг послышался знакомый голос. Он доносился откуда-то из дальнего, тёмного угла:
— А вот точно вам говорю, это он. А я-то сижу и думаю, он или не он? Не бывало ещё такого, чтобы малиновка так в выгребной яме пела, а тут ведь надо же как, я и заслушался. Не он думаю, а вот сказал, и вижу — он.
Простокваша. Он так же мерно, как и на козлах, с такой же вечной обидой продолжал гнусить своим высоким, рыхлым голосом:
— А я его от крысиного гнезда подвозил, дельце там рядышком одно было, вы не подумайте, братцы, вот как есть его и вёз, так ведь не куда-нибудь, а до дворца. Вези, говорит, меня в гнездо! Известно, какое гнездо — какое малиновки свили. А ещё не заплатил, братцы, на что мне деток кормить, если через весь город вёз, а ни грошика медного, ничего не дал, так Прасютку огрел своей саблей, что та аж до моста скакала, бедняжка и в молодости так не бегала, а он...
— От крысиного, говоришь, подвозил? — глухо спросил чернобровый старик.
— Как есть, от крысиного, я там мимо проезжал, дельце было, а он как крикнет, останавливай-де, а сам в малиновке, как не остановить, себе дороже, так ведь я ещё и медяком думал...
— И что же ты, малиновка, сюда петь поспешил? Раджевича, говоришь, взяли? Мало вам, ещё хотите? — старик грозно поднялся из-за стола. — Ты, как подумать, парень, сам — крыса. Серую шкурку скинул, нацепил малиновку, и все дела. А сейчас, — гляди, братцы! — в сером.
Старик подошёл к Щеглу, перегнулся через стол, ясные глаза его горели ненавистью:
— Вот, что я тебе скажу! — прогудел он и смачно плюнул в кружку с вином, повернулся и, грузно раскачиваясь, пошёл к выходу. Щегол вскочил, лавка с грохотом упала, сжал кулаки, что было сил, стиснул зубы, и ярость отступила. Чего он ожидал, в конце концов? Что его никто не узнает? Главное — ясно, что имя Дивки Раджевича для этих людей не пустой звук, а Крыс они любят ещё меньше, чем он сам.
Встал из-за стола и подошёл к нему, вслед за стариком, крепкий парень:
— Кр-рыса, — прорычал он с презрением и угрозой и плюнул в кружку. Этого Щегол снести уже не мог, он ударил, так что парень не устоял на ногах, рухнул, опрокинув стол. Он упал навзничь, тряхнул головой, коснулся разбитой губы, увидел кровь на ладони, и улыбнулся. Это послужило знаком. Добрые граждане Кузни били Щегла, не стесняясь, без оглядки на окрики усатого Коршуна, Щегол сперва отвечал, после пытался хотя бы закрыть от ударов лицо, но те сыпались градом. Перевязь и саблю, по совету Олески, он оставил во дворце, вместе с малиновкой. Щеглу стало вдруг смешно, что его, рождённого быть бессмертным, рождённого повелевать и вкушать все плоды, что может подарить жизнь, могут вот так просто, от страха перед близкой войной и невыносимой тяжестью стен крысиной норы, вот так просто убить в забытой харчевне, выгребной яме.
Нет, он не умрёт! Удары сыпались, голова звенела, сознание едва держалось, но уплывало, он не понимал, стоит он или уже упал, но только чувствовал собственные ладони, прижатые к лицу. Нет, он не умрёт! Он пил росу, и мир покорен его воле, и раз здесь нет друга, ради которого стоило бы ярости дать схлынуть, то пусть земля содрогнётся, реки потекут вспять, треснет небо и ссыпятся звёзды, он чувствовал, что может...
— Скорее уходите, сюда бежит стража! — раздался звонкий девичий голос. — Скорее! Они уже близко.
— Чёрный ход! — каркнул Коршун. — Через склад и на выход, дверь отперта, там через заборы, давай, давай...
И больше Щегол ничего не слышал, удары прекратились, сознание погасло, и мир остался цел.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.