Беседа первая / Когда я влюблюсь / Лешуков Александр
 

Беседа первая

0.00
 
Беседа первая

Беседа первая. Вводная. Не ждите от неё глубоких размышлений, нравоучительных сентенций, искромётности… Это просто беседа. Не столько беседа, сколько монолог. Впрочем, что-то я разговорился. Скоро всё узнаете сами.

 

Я спешил. Очень спешил. Так спешат на мелькающий сигнальными огнями поезд, на первое свидание, на последний автобус, на концерт очередных рок-идолов. Спешил так, что очень часто срывался на бег. Срывался, сучил ножками томительных десять — двадцать секунд, срывал дыхание и снова возвращался в ритм быстрой ходьбы, всё равно задыхаясь на каждом шагу. На меня уже оборачивались прохожие, кто-то предлагал помощь, я отказывался от всего. Латвийская набережная была недалеко от моего дома. Всего в каких-то двух кварталах. Пятнадцати минутах ходьбы. Для двадцатилетнего юноши. Я же был юношей в теле старой, разменявшей шестой десяток развалины… В конце концов, сдавшись, я сел в автобус, и, лишь опустившись на сидение, вспомнил, что оставил деньги дома… «Вот раззява» — отстранённо подумал я. Доехал без приключений до следующей остановки и вышел. Вполголоса упрекая себя в несобранности, рассеянности, начинающемся склерозе, я уже никуда не торопясь, побрёл на поиски неожиданно объявившегося хозяина рукописи…

Боже, как тесен мир! Как легко в нём затеряться, исчезнуть, пропасть и вдруг выплыть за сотни миль от дома и взглядом натолкнуться на знакомое лицо, услышать отголосок привычной слуху речи… Странно: мы можем жить на одной улице и не замечать друг друга. Каждый день проходить мимо, сталкиваться нос к носу, исполнять буги-вуги в переполненных и дурнопахнущих автобусах, сидеть восемь часов кряду в скучном, унылом офисе, наслаждаясь грязно-фисташковым цветом раскрашенных нерадивым маляром стен… И не замечать друг друга! Но, в один, как водится, прекрасный день, добрый (или просто расчётливый) волшебник щёлкает пальцами у нас над головой. И встречаются взгляды, приоткрываются в изумлении губы, руки тянутся навстречу друг к другу, жаждут прикосновений, тёплых, мягких прикосновений, от которых горит всё тело, изнывает в сладостной истоме душа, учащается сердечный ритм — сердце грозится лопнуть от переполняющей его влюблённости… Господи, что я несу? Куда я иду? Зачем? Есть ли смысл гнаться за призраком, очередным фантомом? Двери в прошлое закрыты, забиты, забыты (забыты ли?). Стоит ли их открывать? Мне вполне хватает работы — есть наброски третьего романа, в «National Esquire» с нетерпением ждут мою статью о последних днях Пушкина в Болдино… Кроме всего прочего, недавно поступило предложение экранизировать «Когда я влюблюсь»… Сейчас стало модным экранизировать различные умозрительные романы… От Пруста до Мураками, до Джойса пока что руки не добрались… Боюсь, проблема в том, что ни один сценарист так и не заставил себя прочитать эту книгу до конца. Боюсь, что большинство поставило крест на своих идеях от одного только вида четырёхсотстраничного кирпича ровной, квадратной формы… И надо бы работать над сценарием, корябать по бумаге, выводя очередной роман (к которому у меня, надо признаться, уже нет никакого желания приступать), а я бреду к Латвийской набережной, в дом с большими окнами и мансардой… Спешу навстречу с тем, кто невольно послужил моим пропуском в мир большой литературы… Зачем?

За этими размышлениями я и не заметил, как доплёлся до вышеозначенной улочки. Почему улочки? Потому, что в Энске нет широких проспектов, кольцевых дорог, автобанов, авеню… Да и нужны ли они маленькому провинциальному городку? Зачем? Провинция дорога сердцу своей неспешностью, угловатостью, запутанностью улочек… Слово-то какое: улочки… Слышишь его и перед внутренним взором проносятся яркие картины калейдоскопа детства. Времени вечного лета и вечной, всеобщей любви, когда человек человеку — друг, товарищ и брат… Как далеко от нас это время… Как хочется туда вернуться… Как больно осознавать, что возвращаться некуда… Это как телефонный разговор: на том конце положили трубку, а ты всё стоишь и слушаешь гудки. Где-то глубоко внутри застряли комом невысказанные слова (упрёки ли, признанья ли, клятвы в вечной верности, любви — неважно), а на той стороне провода — гудки. Безмолвные, беспощадные, неизбежные. Казалось бы, нет ничего проще: положи трубку, перезвони и скажи всё, что хотел сказать… Но ты прекрасно знаешь, что высказаться до дна, раскрыться полностью, выплюнуть всё накопившееся в маленькую пластмассовую трубку, по изощрённому сплетению проводков передать собеседнику всю свою боль, всю свою нежность невозможно, ибо жизнь теплится лишь в тех, кто хранит пусть малую (не больше горошины) но тайну, ибо всё, что известно нам до конца мертво, ибо слово теряет свой истинный смысл (а значит и жизнь) лишь отпечатавшись на тлеющей с неумолимым течением времени бумаге. И с этим — увы! — ничего нельзя сделать.

Латвийская набережная представляла собой холодную во всех отношениях и, в общем-то, мрачную улицу: дома были выполнены в весьма странном для Энска готическом стиле — материалом практически всегда служил гранит, подвергшийся незначительной обработке. Серость стен прекрасно гармонировала с серым зеркалом вод лениво плещущегося о мол озера… Тяжёлую атмосферу ещё больше нагнетали уродливые горгульи нависающие над городом, словно стервятники, почуявшие запах гниющей в пустыне туши… И люди здесь всегда были печальными куклами с безжизненно-бескровными лицами слегка землистого оттенка. Разговоров на этой улице не велось. Редкие прохожие расходились в разные стороны, даже не поздоровавшись, напряжённость, обречённость, отчаяние были щедро разлиты в воздухе и пригвождали к земле каждого, осмелившегося потревожить покой каменных созданий… Те немногие, коим удавалось не вжать голову в плечи, досрочно превратившись из жизнерадостного молодого человека в стареющий, угрюмый вопросительный знак, старались как можно быстрее покинуть это проклятое место. Как назло, нужный мне дом находился на другом конце набережной. Поплотнее запахнув плащ, подняв воротник, я упрямо, стараясь без особой надобности не поднимать взгляд к небу, продолжил свой маленький крестовый поход, свою персональную одиссею… Итака растаяла в дымке дождя и снега, осталась в одиночестве (закрытая на два оборота ключа), подлая позёмка пожирала каждый мой шаг, как только ботинок отрывался от земли, а значит, вернуться назад не было никакой возможности. Если не знаешь куда идти, иди вперёд. Что, собственно, я и делал, пока не уткнулся озябшим лицом в чугунное тело закрытой двери. На меня с тоской взглянули усталые глаза бронзового льва вынужденного служить дверным кольцом — в общем-то, бесполезной вещью, поскольку чуть выше львиной головы уютно расположился пластиковый прямоугольник домофона. Удобная, надо сказать, вещь, особенно, когда в доме немного квартир… На правой створке врат (не поворачивается язык назвать это произведение искусства просто дверью) некто заботливо прибил список жильцов с обозначением номеров их квартир. Посему найти Олега Переяславовича не составило ровным счётом никакого труда. Через каких-то пару минут я уже топтал паркет его мастерской…

Что можно сказать? Честно говоря, я думал, что свободные художники должны жить в более комфортных условиях… А впрочем, что я знаю о свободных художниках? Увы, приходится признать, что ничего… Мансарда напоминала большой захламлённый чердак. Собственно она таковым и являлась вплоть до вселения в её недра сего весьма своеобразного индивида… Повсюду валялись какие-то банки, бутылки, скомканные листы бумаги. На изогнутом полукругом окне стояла пустая кофейная жестянка, полная ещё дымящихся окурков, последние, кстати, весьма гармонично вплетались в натюрморт из объедков, огрызков, куриных костей, кетчупа (боже, как здесь можно жить?!), украшающий пол помещения… Привычного деления на комнаты не было: не было разницы между кухней и туалетом, прихожей и гостиной, столовой и ванной… Впрочем ванна отличалась от всего этого безобразия стыдливостью занавесок словно краснеющих от открывающегося зрелища…

Обстановка была воистину спартанской: два стула, импровизированный стол (четыре связки книг, доска), смятая кровать… и мольберт в центре залы. Да, ещё одно обстоятельство: куда ни бросишь взгляд — картины, картины, картины и ещё раз картины, иногда перемежаемые стопками книг… Я слегка растерялся. Заметив мою растерянность, Олег ухмыльнулся и подошёл ко мне, на ходу протягивая руку для приветствия (рука была едва ли не до локтя в краске, а у меня, чёрт возьми, был новый костюм — решил выпендриться, тоже мне, павлин — райская птица… Я же думал, что иду к художнику, выхожу в богему… В любом случае, никак не рассчитывал, что попаду в загаженный, продуваемый всеми ветрами чердак). С едва скрываемой брезгливостью я слишком поспешно протянул руку и столь же поспешно прервал рукопожатие. Если Пронько и заметил что-либо, он предпочёл ничем себя не выдать. Художник вернулся к работе, бросив через плечо: «Проходите, Евгений Борисович, располагайтесь. Извините, у меня не прибрано…»

«Я заметил» — буркнул я и осторожно, стараясь ни во что не вляпаться, словно кисейная барышня, решившая переправиться через горную реку вброд, не замочив при этом собственного платья, углубился в мансарду. Странно, я не слышал собственных шагов, что-то скрадывало их. Я посмотрел себе под ноги, ожидая увидеть всё, что угодно, но только не целлофан… Да-да, вы не ослышались… Вся мансарда представляла собой большой целлофановый мешок… В состоянии лёгкого шока я опустился на кровать и сразу же вскочил, поскольку почувствовал, что постель подо мной зашевелилась. Я обернулся и увидел, как из пены грязных, чёрт знает чем измазанных простыней рождается Венера… Она была изящна, элегантна, свободна и абсолютно естественна в своей наготе… Не сказав ни слова, обратив на меня не больше внимания чем на старый покосившийся стул, богиня прошествовала к притулившейся, как бедный родственник, к противоположной от ложа стене, блестящей эмалированным боком ванне на изогнутых львиных ножках. Растянув пунцовую (что за идиотский цвет?) занавеску от края до края ванны девушка включила душ…

— Я же сказал, Евгений Борисович, у меня не прибрано. Вижу, вы несколько разочарованы увиденным, не так ли? Хотите спросить, как я докатился до такой жизни, что со мной происходит? Пытаетесь… — шум воды перекрывает его речь, — Дорогая! — кричит он, — Не могла бы ты поторопиться? У меня важный гость.

— Подождёт твой важный гость, хам, — у богини весьма и весьма земной голос — хриплый и низкий. Так хрипит тромбон в руках неумелого трубача…

— Видите… — он разводит руки, словно извиняясь, хотя извиняться, в общем-то, не за что… Он просто человек. Такой же, как я. Такой же, как вы. Не герой. А кто из вас герой?..

Богиня, не спеша, вышла из душа, не забыв плотно закрыть за собой краны, с той же лёгкой небрежной медлительностью оделась, низким шёпотом пропела «Адьё, мальчики», сделала ручкой и выплыла вон, не забыв эффектно хлопнуть за собой дверью. Я продолжал сидеть на кровати, до боли в руках сжав свой видавший виды портфельчик.

— Поднимите, пожалуйста, ноги, Евгений Борисович.

— Что? — не сразу среагировал я.

— Поднимите, пожалуйста, ваши ноги.

Я поднял. Одним ловким движением Олег выдернул из-под моих ног целлофан. Несколько минут и о персональном филиале свалки напоминал только увесистый, дурнопахнущий целлофановый тюк, перетянутый неизвестно откуда взявшейся бечёвкой. Я не выдержал и зааплодировал, словно маленький мальчик в цирке, поражённый в самое сердце удачным фокусом иллюзиониста (по-русски волшебника). Олег смущённо потупил взгляд, потом поднял его на меня, усмехнулся и оседлал стул. Тот, что ближе к кровати.

— Вот теперь я готов. Задавайте свои вопросы, Евгений Борисович.

— А вопросов нет.

— Как нет? Зачем же вы пришли?

— Я пришёл слушать.

— Так слушайте же. Скажите хотя бы с чего начать, где вы остановились? Точнее, где остановился я?

 

Октябрь восемьдесят девятого. Тогда на меня очень многое навалилось, как вы, надеюсь, помните… Не буду углубляться в пересказы, пересмотры, переливы и вы и я знаем, что чем дольше смотришь на бриллиант, тем большее количество его граней открываются взору… Любая история — бриллиант, любая грань бриллианта — рассказчик: в сущности его глазами мы видим всё, что неподвластно ни времени, ни пространству, его глазами мы видим сюжет, он скрывается за масками лиц, фраз, он и только он — главное действующее лицо, кукловод, управляющий сознанием читателя, как послушной марионеткой… Но что-то я увлёкся.

Разрешите же мне отодвинуться немного вперёд от точки отсчёта и переместить себя (и вас, как случайного, невольного зрителя) в декабрь всё того же странного тысяча девятьсот восемьдесят девятого года.

Его мы встречали на новой квартире. Ту мы практически сразу продали. Покупатели нашлись быстро — как ни крути, коммуналка наша располагалась едва ли не в центре Энска, а центр престижен в любом городе, при любом государственном строе… Всегда задавался вопросом, почему люди так стремятся быть ближе к центру… Если задуматься, ничего хорошего в этом нет, как, в общем-то, и ничего плохого… Тогда почему? Не потому ли, что в центре всегда безопасно. Идиоты возглавляют стадо, неудачники плетутся в конце, а самые умные (чаще всего самые сытые) отсиживаются в середине. Единственный промах подобной концепции мироощущения — никто не считает себя ни идиотом, ни неудачником… Возможно отсюда и растёт нездоровое стремление быть в центре… Города, моды, новостей, музыкальной тусовки, скандала — неважно. Важно, что в центре. И точка. Там, где тепло, уютно, красиво, там, где не надо думать, где всё решено за тебя, где выживает только тот, кто не хочет смотреть дальше задницы впередиидущего.

Вернёмся к первому декабря восемьдесят девятого. Надо сказать, что сделали мы не слишком выгодный со стороны банального обывателя обмен — квартиру в центре (неплохую, надо сказать, квартиру) мы поменяли на непрезентабельную стандартную двухкомнатную «хрущёвку» на окраине города, на окраине жизни, на окраине Вселенной. Впрочем, у нас была собственная Вселенная: я, мама и Есенин. И нам, по крайней мере тогда, больше никто не был нужен. Первого декабря мы как раз въезжали в свой новый дом. Из старого взяли только самое необходимое. Самое необходимое уместилось в две дорожные сумки. Если быть откровенным до конца, мы не взяли ничего кроме двух смен белья (нижнего и постельного), двух зубных щёток и двух картин со стены моего Убежища. Всё вышеперечисленное уместилось в одну из наших сумок. «А что же было в другой?» — возникнет у вас закономерный вопрос. «Книги», — отвечу я вам.

Да-да, простые, потрёпанные, зачитанные до дыр и совсем новые, не открытые; ощерившиеся частоколом закладок, исчёрканные химическим карандашом (очень сильно мазался, после него руки напоминали жареный баклажан или кожу негра, хотя я слышал, что ладошки у них под цвет зубов — ослепительно белые) и пугающие своей чистотой… Просто книги. Целая сумка книг… Сейчас для меня всё это звучит дико. Но сейчас мне тридцать шесть… Почти сорок. Господи, сказал бы кто шестнадцатилетнему Олегу Переяславовичу, что он доживёт до сорока или даже до двадцати — ей-ей — рассмеялся бы в лицо. Может быть, презрительно плюнул под ноги, хотя последнее, скорее, из разряда фантастики — я всегда был предельно вежлив, внимателен, тактичен. Так уж меня воспитали…

 

Он всё рассказывал и рассказывал. Мерно шипел диктофон, оставляя на магнитной ленте память. Хотелось бы сказать, что на века, но… Увы, всё в этом мире тленно. Я живое тому доказательство. Что может быть хуже, страшнее, чем чувствовать, что тело твоё разваливается на куски, ломается, выходит из строя (и глаза уже не те, и руки, и ноги едва-едва способны переместить твою тяжесть из точки A в точку B, даже при условии, что эти точки разделяет расстояние не толще твоего волоса), а ты ничего не можешь с этим поделать? Что может быть страшнее этого? Только память. Точнее, её отсутствие. Ибо только прошлым может жить тот, у кого уже нет настоящего, и не может быть ровным счётом никакого будущего, кроме жестяной оградки у последнего пристанища.

Я наблюдал за ним сквозь искривлённое зеркало линз очков (да, я ношу очки. А что в этом странного?), в нужных местах кивал головой, на автомате менял кассеты, и, стыдно признаться, совсем не слушал собеседника. Хотя, пожалуй, он и не хотел, чтобы его слушали. Просто каждому из нас иногда до боли в сердце хочется высказаться, выплакаться, выстрадаться и уйти очищенным, окрылённым, готовым к новым восхождениям и свершениям… И лучше всего, если в этот момент рядом не будет никого, кроме, может быть, стопки бумаги, пары ручек, диктофона или видеокамеры, в конце концов. Я явно был лишним в этой истории, в этой квартире, поэтому позволил себе уйти. Вернуться на много-много лет назад в забытую Богом, а ныне и вовсе разрушенную (пару лет назад довелось мне наведаться, так сказать, к корням) деревеньку, затерянную в таёжной глуши, где даже медведи с трудом находят свои берлоги. Оттого и шатаются по лесу до самой весны. Голодные и злые. Однажды я встретил такого шатуна, но об этом попозже, если мы, конечно, ещё встретимся — это сегодня я лишний, а завтра нет-нет да и понадоблюсь своему свободному художнику.

Название моей берложки ничего вам, мои дорогие и любимые читатели, не скажет. Оно истлело вместе с последним остовом дома. Сейчас на месте моей деревни непаханое, заброшенное поле — пустырь, одним словом. Тайга отступила. Так отступает всё дальше и дальше от берегов Аральское море, которое, по последним данным наших доблестных учёных, и морем-то называть нельзя. Раньше можно было, а теперь нельзя. Раньше море было, теперь — озеро, раньше тайга, теперь — подлесок. Вот оно — время. Его истинный и безжалостный лик. Лик убийцы над очередной жертвой. Искривлённый уродливым шрамом улыбки бескровных губ. А к полю примыкает город. Большой город, яркий. Много рекламы, питейных заведений (по-модному, клубов), проституток много на улицах… И грязи много. И коптят синее, лазоревое небо ядовитые рты труб химкомбината… А ещё каких-то шестьдесят лет назад на этом пустыре кипела жизнь. Моя жизнь… Где-то она теперь? Милостыню просит на истёртых ступенях церквей, с мольбою заглядывает в окна чужих блочных пятиэтажек, надеется отыскать меня, а меня нет. И уже никогда не будет. И вот это-то НИКОГДА рвёт на части и без того изрубленное прошлым сердце…

Зря я сказал, что жизнь кипела, скорее, текла, тянулась, рвалась… На дворе тогда был сорок девятый — не самое лучшее время, чтобы рождаться, не самое лучшее время, чтобы жить, но времена, как известно, не выбирают. В них живут и умирают… Точнее и не скажешь. Мать моя — Аграфена Силантьевна Лаптина (урождённая — Лисичкина) — вкалывала едва ли не круглые сутки на поле. Ходила тогда невесёлая частушка по городам и весям: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик». Так оно и было на самом деле. По крайней мере, со мной. На отца в сорок втором похоронка пришла, мать до последнего ждала, надеялась, верила, Николу Чудотворца молила, чтоб живым вернулся… Никола Чудотворец глух был к мольбам её, а может, просто жалел: навидался я, насмотрелся на тех, что вернулись… Без рук, без ног… Да что там говорить! Сосед был у нас. До войны. Пал Семёнычем звали. Весёлый был, не сказать, чтоб молодой, но и не очень старый, седой весь — он гражданскую мясорубку застал. Вся семья полегла, а он в живых остался… Их на глазах его убивали. Одного за другим. Одного за другим. Последней сестрёнка была. Младшая. «Крик её до сих пор в ушах стоит», — как говаривал не раз дед Павел на завалинке, посасывая «козью ножку», — «Изверги живьём с неё кожу снимали — ремни делали. Говорили: «Самое-то для кулачьих шей — мыло тратить не надобно. Мыло самим пригодиться». А Стаська — сестрёнка моя — глазёнки на меня таращит и кричит, кричит, кричит!!! Я рвусь, да гадьё махновское крепко держит. Кричу, бьюсь, лягаюсь, глаза закрываю. А сволочи не дают — руки за спину заламывают. Смотри, мол, что с тобой сделаем. От крови свежей, тёплой пар идёт под потолок, мухи в распахнутые настежь двери влетают на трупы садятся. Большие, ленивые, зелёные… Ползают по лицам… Мухам что — пир горой! А мне эти лица роднёй приходились…

И рванулся я из последних сил, отчаянно, и высвободился из захвата чернознамённого! Что дальше было — не помню. Очнулся под утро. Седой, как лунь, по горло в крови — и чужой, и своей — ноют натружено руки. А вокруг мертвецы, мертвецы, мертвецы… И запах этот, как в курятнике, когда курей на обед забивают».

Дядю Пашу забрали в тридцать девятом. Мне о нём слышать довелось только с рассказов матери. Не вернулся дядя Паша. Умер тот седой весельчак в лесах брянских или ещё где… Мало кто знает, а может, не хочет знать, что Пал Семёныч вернулся с фронта. Обгорелый, слепой, без ног… Не выдержала жёнушка его и ушла. Хотел было написать к другому, да никого другого тогда в деревне не было. Мальцы-несмышлёныши только да старики, сединами убелённые. А женщина просто ушла. В тайгу. Землянку какую-никакую соорудила, огородик разбила — жить стала. А Семёныч возьми да и спали дом. С собою вместе. Так и лишились мы соседа. Да я не о том хотел.

Всё это было страшно, нелепо, дико… Но люди продолжали жить, продолжали верить, продолжали — пусть изредка, пусть одним только взглядом, пусть сквозь плотную пелену слёз — но улыбаться. И любили в то время по-другому. По-настоящему. Потому, что пришлось в сжатые сроки усвоить, как легко можно потерять всё, что имеешь, всё, что тебе дорого… И меня Аграфена Силантьевна любила. А как иначе? А зачем иначе? Когда подрос маленько, она часто меня садила в рюкзак (сама шила, она у меня мастерица была, на все руки, и неважно, что руки были потрескавшиеся, чёрные, загрубевшие от постоянной тяжёлой работы в земле), рюкзак на спину и в поле: оставить меня не с кем было. Шла по главной улице деревушки нашей, шла да приговаривала: «Расти, расти, сынок. Расти большим и сильным. Матери на подмогу, отцу на радость — ему с неба всё хорошо видно». И делилась со мной обедом: на две части разрывала каравайчик (сами пекли — благо, печка в избе скроена была на славу), кувшин молока ставила. «Ешь, — говорила, — Женечка, сил набирайся». Скромно всё было с точки зрения современного человека, зато от души, от сердца. Поверьте, ничего вкуснее того ломтя и парного молочка, только что из-под коровушки, с золотистым отливом я в своей жизни не пробовал, да и не попробую уже никогда. Если только не изобретёт кто-нибудь машину времени… А зачем она мне, с другой стороны? Я уже другой. И на кусок хлеба смотрю без должного благоговения. Увы, вернуться назад нельзя никогда. Каждая дверь захлопывается за тобой, сливаясь с узором стены, а впереди уже следующая, и между ними никакой разницы, кроме невозвратности каждой…

 

— Евгений Борисович, Евгений Борисович! С вами всё в порядке?

Я снова здесь. Секунда, а может вечность, уходит на то, чтобы сориентироваться, где я нахожусь, кто рядом со мной, что вообще происходит.

— Да-да, со мной всё в порядке. В полном.

— Вы уверены? Мне кажется, нам надо прерваться…

— Нет, нет, Олег… Можно мне вас так называть?

— Конечно. Я думаю, мы ничего не потеряем, если перейдём на «ты».

— Согласен. На «ты», так на «ты». Мне только удобнее. Я прошу, не прерывайтесь. Ваш рассказ, ваша история столь же важна для меня, как и для вас. Вы даже не представляете насколько. Ведь в каждой истории есть доля истории, всё остальное — быль. Тысячи, миллионы, мириады отражений одного и того же лица. Ваша сказка настолько же моя, насколько верно утверждение, что дважды два — четыре или, что Земля вращается вокруг Солнца… И… И если вам нужен отдых…

— Мы же на «ты»…

— Ах, да, запамятовал — извини старика.

— Евгений Борисович…

— Раз уж мы на «ты», можно просто Женя.

— Женя. Странно называть вас, то есть, тебя так… Так вот, Женя. Я никогда ещё не встречал такого внимательного слушателя, такого искусного оратора, мне лестен тот факт, что я, вольно или невольно, стал твоим пропуском в большой литературный мир… В общем, не хотел бы ты разделить со мной мою персональную одиссею?

— Одиссею?

— Да… Не придирайся к словам. Я — художник, а не писатель, тем паче поэт. Может, когда-то я был и тем и другим, но… Это было давно и, в общем-то, неправда.

— Неправда… Странное слово. А всякая ли ложь является неправдой, и наоборот — всякая ли неправда — ложь?

— Нет, не всякая. Неправда — любое искажение объективной реальности, а ложь — всего лишь одна из его форм.

— Так, что насчёт Одиссеи?

— Моя Одиссея — путь от себя к себе. Последний путь, последний шанс, последняя возможность встретиться лицом к лицу с врагом внутри и не отвести взгляд, не отступить в решающий момент, не склонить головы под карающий меч…

— А зачем тебе я?

— Ты? Себе я в этом признаться не могу, а тебе признаюсь — я боюсь. Я дико, до дрожи в коленях, до сумасбродного, безотчётного ужаса, каждой клеточкой тела, каждым ударом сердца — боюсь.

— Чего?

— Одиночества. Я себя ищу, чтобы избавиться от одиночества. Знаешь ли ты, что такое просыпаться среди ночи в холодном, липком поту, чувствовать рядом с собой ещё пышущее жаром недавней страсти женское тело, смотреть в её разнеженное, упокоённое лицо, чувствовать, как на челе твоей очередной пассии расписывается золотистым лунным пером ангел и понимать, что абсолютно одинок?.. Знаешь ли ты, что значит быть раздавленным весом, тяжестью лиц, слов, случайных поцелуев, пустых улыбок, ничего не значащих разговоров, льющихся из ночи в ночь безмятежной, неспешной и оттого бесконечной рекой? Знаешь ли ты…

— Знаю. Знаю и гораздо больше, ибо старше. Ровно на жизнь. Но всё равно не понимаю, зачем тебе я?

— Правда, что автор отдаёт своему герою часть сердца?

— Нет.

— Нет? — в глазах разочарование. Поверьте, странно видеть едва не плачущего тридцатишестилетнего подростка.

— Нет, — спешу его успокоить, прячу улыбку за толстыми стёклами вторых глаз, — Настоящий автор, я бы даже сказал — Автор, отдаёт своему герою не часть, а сердце целиком.

— Значит, я — это часть тебя?

— Но ты же не мой герой.

— Почему?

— Хотя бы потому, что сидишь сейчас передо мной. Я могу тебя пощупать, потрогать… В конце концов, я разговариваю с тобой. Если предположить, что ты мой герой, значит, я сошёл с ума.

— И всё же… Отбрось все стереотипы. В конце концов, если я не твой настоящий герой, значит, будущий. Тебе так легче?

— Допустим.

— Допустим, что?

— Допустим, что легче. Что дальше?

— А дальше — самое интересное: я — часть тебя, ты (вольно или невольно) — часть меня. Мы связаны. Мы уже одно целое. Писатель и его герой. Тесей и Ариадна, Ясон и Медея, Ромул и Рем…

— Вергилий и Данте…

— Да, если тебе так удобнее…

— Мне, если честно, никак неудобно. Ты хочешь, чтобы я стал твоим проводником?

— Да!

— Ты действительно хочешь встретиться со своим Минотавром? Ты готов к встрече с ним?

— У меня нет выбора, Жень. Ровным счётом никакого выбора. Либо я, либо он. Я на краю, Женя, на самом краю. Шаг. Всего маленький шаг, а может даже дуновенье ветерка и…

— Замяли. Проехали. А почему ты думаешь, что я готов служить тебе верой и правдой? А что если я оборвусь на полпути или брошу тебя на растерзание волчице, или оставлю замерзать на самой глубине Ада, один на один с твоими кошмарами? Не боишься, что я предам тебя?

— Credo ergo sum. Ты не можешь меня предать. Также как не можешь предать себя. Я — часть тебя, хочешь ты этого или нет. Если тебе скажут: «Отруби себе правую руку» и дадут тесак, сможешь ли?

— Нет.

— То же самое и со мной. Ты уже сделал выбор, как только переступил порог своей квартиры. Ты принял мои правила игры, ещё не осознавая того, что играешь. Сейчас я просто открыл тебе карты. Пути назад нет. По большому секрету — его никогда не бывает. Даже если ты обернёшься на полдороге, и бодрым шагом зашагаешь обратно, туда, откуда начал путь, ты всё равно будешь идти вперёд. Согласен?

— Согласен.

— Вот и славно. Сколько тебе нужно, чтобы собраться в путь?

— Немного — мне собирать, в общем-то, нечего.

— До завтра управишься?

— Да.

— Тогда, до завтра. Встретимся на Красном Вокзале. В десять. Устроит?

— Вполне.

Мы попрощались как давно знающие друг друга люди, школьные товарищи, друзья детства. Странно, но у меня сложилось ощущение, что я знаю этого человека всю свою жизнь. Если задуматься, то так оно и было. Как ни крути — он стал частью меня с той самой минуты, когда дрожащая от волнения рука начала перебирать страницы чужой памяти, заботливо обёрнутые в бумагу для посылок и перетянутые бечёвкой.

  • Багатели/Bagatelle / Post Scriptum / П. Фрагорийский (Птицелов)
  • Ruby. Арт-челленджи "Монстрокошки", "Ведьмы", "Принцессы" / Летний вернисаж 2019 / Павел Snowdog
  • Брюнетка и блондинка / В созвездии Пегаса / Михайлова Наталья
  • Устал я / Стихоплётство / Грон Ксения
  • Памятник / Матосов Вячеслав
  • Афоризм 693. Об эпохе. / Фурсин Олег
  • Зауэр И. - Не жду / По закону коварного случая / Зауэр Ирина
  • Самое одинокое существо / HopeWell Надежда
  • Майский день, именины сердца / Agata Argentum / Лонгмоб «Четыре времени года — четыре поры жизни» / Cris Tina
  • Угадайка / Лонгмоб «Весна, цветы, любовь» / Zadorozhnaya Полина
  • Рождение (NeAmina) / Лонгмоб «Когда жили легенды» / Кот Колдун

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль