Беседа третья / Когда я влюблюсь / Лешуков Александр
 

Беседа третья

0.00
 
Беседа третья

Беседа третья. О вечном. О чём ещё могут говорить два чудака, опоздавших на поезд и оставшихся в незнакомом городе без каких бы то ни было средств к существованию?

 

Снова вокзал. Я уже говорил, что ненавижу вокзалы? Ещё ненавижу ветер (до костей, а я, как назло, оставил в вагоне плащ), поезд, себя (за то, что позволил втянуть себя в эту авантюру!). И вообще, постепенно превращаюсь в вечно брюзжащего, ничем не довольного старика. А этим персонажем мне очень не хочется быть. Впрочем, я же не персонаж. Всего лишь рассказчик. Между делом, Олегу тоже несладко: он дрожит от пронизывающего холода, но продолжает торговаться с нагло улыбающимся лицом восточной национальности. Я подхожу к ним.

— Олег, стоянка всего две минуты.

— Знаю, мамочка. Не беспокойся — поезд без нас не уедет. Почём, говоришь, у тебя эти яблоки?..

— Моя говорить… ту-ту…

— Ту-ту? Это ещё что за зверь такой? Я ему про яблоки, а он… Как же холодно!

— Ту-ту, — повторяет то ли таджик, то ли узбек (я не успел определиться) и показывает рукой куда-то за наши спины.

— Олег, поезд, — сдавленным шёпотом говорю я, бросив взгляд туда, куда указывает таджик.

— Что, поезд? — говорит Олег, оборачиваясь, и застывает на полуслове… — Ту-ту, — только и может вымолвить несчастный, — приехали.

— Ту-ту, ту-ту, — радостно повторяет таджик, не переставая кивать головой и добродушно улыбаться, — Твоя будет брать яблоки?

— Моей теперь не до яблок, — грустно отвечает свободный художник, — Все деньги, кредитка, паспорт… Всё там. Остались вот эти пятьдесят рублей.

— Дирьжи…

— Что это?

— Яблок…

— Зачем?

— Он вкусный…

— Возьми-возьми. Тебе сейчас витамины нужны.

— А тебе?

— А я обойдусь. Ты как хочешь — я на вокзал. Там наверняка теплее.

— На вокзаль низя…

— Почему? — удивлённо спрашиваю я.

— Тибе низя, — таджик долго смотрит на нас, переводя взгляд с одного на другого, потом категорически заявляет Олегу — Тибе тоже. Съешь яблок. Он вкусный. Полезный.

— Спасибо. А почему нам нельзя на вокзал?

— Твоя себя в зеркало видеть? Смотреть сюда.

Торговец яблоками услужливо достал из многочисленных складок своего одеяния маленькое зеркальце. Просто кусок стекла, засаленный в углах от слишком частого использования. Что может открыться взору едва проснувшегося человека? Отёки под глазами, хомячьи щёки, иссохшие, потрескавшиеся за ночь губы и волосы больше всего напоминающие метлу нерадивого дворника, или гнездо дикой птицы, или бог знает что ещё. В дополнение к этому портрету налицо скудость гардероба, ограниченного порванной в нескольких местах майкой, семейными трусами и тапочками типа «сланцы пляжные». Я выгляжу не лучше. В общем, любой нормальный страж порядка с закрытыми глазами определит в нас представителей вида «бомжикус обыкновеникус» или того хуже «пьяникус злобциус», что (если учесть уехавшие в неизвестном направлении наши паспорта) вряд ли послужит поводом для выражения местного хлебосольного гостеприимства. Как ни крути, таджик оказывался прав — в таком виде соваться на вокзал было весьма изощрённой формой самоубийства.

— И что ты предлагаешь?

— Моя живёт неподалёку. Поездов сегодня уже не предвидится…

— Как не предвидится? Ещё утро!

— Утро, утро, — снова закивал таджик, — здесь поезда только по утрам и ходят.

— Почему?

— Моя не знать. Моя живёт неподалёку. Если твоя поможет моя донести яблоки, моя твоя приоденет, накормит… Идёт?

Мы с Олегом обменялись красноречивыми взглядами. Пронько пожал плечами, я шагнул к таджику. Проворный азиат уже вытащил три полных корзины и нагрузил меня ими по самые глаза, ту же операцию он проделал и с Олегом, затем жестом приказал следовать за ним. Что нам оставалось? Только идти вперёд.

«Недалеко» обернулось тремя часами пути по выщербленной дороге, плавно перетекающей в полузаросшую тропинку с редкими морщинами тележных колёс. Ноги болели, спина ныла нестерпимо, пот заливал глаза. Мы не видели, куда идём, смутно различали фигуру проводника. Наконец, мы остановились.

— Здесь, — сказал таджик.

— Что здесь? — спросил Олег, сбросив на благодатную землю порядком надоевший груз.

— Здесь я жить, — неизвестно чему улыбаясь, пролепетал таджик, и ушёл.

— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил меня Олег.

— Нет, — спокойно ответил я, — По-моему, единственно правильным решением будет не отвлекаться оттого, зачем мы здесь.

— Просвети, зачем?

— Разве не твоей идеей была эта маленькая Одиссея?

— Моей, но я не рассчитывал, что окажусь посреди леса в трусах и кожаных туфлях с полтинником в руке в первый же день нашего путешествия. И куда делся этот таджик?..

— Я здеся, — раздался за спиной голос нашего случайного знакомца.

Обернувшись, мы увидели улыбающегося во весь рот азиата. На вытянутых руках, как особо опасное животное или нечто представляющее бесспорную ценность для отдельно взятого человека, он нёс одежду. Обычную, может быть, слегка потёртую, но ещё вполне добротную.

— Одивайтись, — добродушно сказал он, бросив перед нами на землю тряпьё. Недолго думая, мы откликнулись на предложение и в скорости облачились в лежащие перед нами одеяния. Как ни странно, одежда пришлась впору, как будто для нас шили. Удовлетворённые осмотром, мы снова опустились на траву, ибо ничего более подходящего вокруг не наблюдалось.

— Как тебя зовут, мил человек? — спросил Олег.

— Зовут? Вазыфом кличут. Спасибо вам — уважили.

— Это тебе спасибо — принял.

— Отчего не принять? Я любить русский. Мне русский нравиться. И язык нравится, и земля нравится, и женщины у вас…

— Ты сказал, что живёшь здесь. Здесь, это где?

— Здесь, это здесь, — презрительно-насмешливым тоном ответил Вазыф и обвёл указательным пальцем окружающее пространство, — Моя земля, — с гордостью проговорил он.

— Я понимаю, что ты ландскнехт, крупный землевладелец. Живёшь-то ты где? Спишь?

— Олег, перестань. Он же тебе уже ответил. Живёт человек в лесу. Спит в лесу, жрёт в лесу. Вообще всё в лесу делает. И правильно. Возвращается к истокам, — Олег криво усмехнулся и демонстративно повернулся к нам спиной, всем своим видом давая понять, что не имеет ровным счётом никакого отношения к беседе и абсолютно не интересуется нашим разговором, — Вазыф, как ты здесь оказался?

— Моя продавать яблоки. Моя всегда продавать яблоки. Мой дед продавать яблоки, мой отец продавать яблоки, я продавать яблоки, мой сын… — он выдержал паузу, взял в рот травинку, пожевал, выплюнул, посмотрел вдаль, поднял взгляд к небу, улыбнулся облакам и продолжил глубокомысленно, с лёгким надрывом, — …не будет продавать яблоки.

— Почему? — спросил я с неподдельным интересом.

— Сын… уехать. Далеко уехать. Моя не знать где он, что с ним… Моя знать, что он не хочет продавать яблоки. Теперь моя один. Был пёс. (Пауза) Околел. Трудно мне.

— А жена где?

— Нет жена. Был, да сплыл, как у вас говорят. Я любить русский женщина. А она — нет.

— Она не любила русских женщин? — язвительно вмешался Олег, — Правильно делала!

— Нет, — ничуть не обидевшись, ответил Вазыф, ни к кому не обращаясь, — Она никого не любить. Она и сына не любить. Поэтому он не хочет продавать яблоки.

— Зачем же ты тогда женился? — спрашиваю.

— Любил. Пора в дом. Холодает.

— Вот это правильно, — обрадовался Олег и первым сорвался с места.

— Стой, стой дарагой! Мой дом не там, мой дом там. Иди за мной. И ты тоже, отец. Будем биш-бармак делать, зарежу последнего барана.

— А как жить потом будешь?

— Буду. Гости — святое дело. Их накормить надо, приютить… Грешен я. Очень грешен. На Аллаха надежда осталась — простит. Увидит, что я помогаю всем, два раза в день намаз совершаю, в Рамадан не ем до заката, вина не пью и простит. И сын вернётся. Будем вместе яблоки продавать.

 

Есенин, мирно уткнувшись мордой в мою подмышку, отстранённо мурчал. Мама хлопотала на кухне. Оттуда доносилось бодрое контральто кастрюль, фальцет ножа на точильном камне, лягушачий концерт теста под уверенной ладонью невидимого, заляпанного мукой дирижёра и множество других звуков, неподдающихся ровным счётом никакой классификации, однако же, обладающих нестерпимой магией — магией предвкушения. Сегодня не было никакого праздника: никто не умер, никто не родился, никто не пожертвовал собой ради окончательной победы социализма, просто у мамы прекрасное настроение. Поэтому она готовит свой коронный номер — «шарлотку». Мне всегда было интересно, почему её так называют. У кого бы ни спросил, все отмалчиваются или шутят (далеко не всегда удачно), но ни один ещё так и не ответил… Мне почему-то кажется, что здесь не обошлось без любви. Без неё не обходится ни одна история. Даже самая дикая. Но мне не хочется быть диким, несуразным, абсурдным. Абсурда итак хватает в окружающем мире.

Шарлота была милой девочкой со смешными, торчащими в разные стороны косичками и глубокими до безумия глазами. Казалось, ещё чуть-чуть и корабль под названием «Твоё сердце» исчезнет под невозмутимой гладью небес, оставшихся в плену мягких и безжалостных ресниц, так и не достав до дна… Она была божественно прекрасна и знала это. Ей нравились восхищённые взгляды мальчишек, ей льстили распахнутые рты и свёрнутые шеи мужчин. Она обедала в маленьком ресторанчике на рю Божиналь, заказывая чёрный кофе без сахара и непременно горячий круассан. Поминутно Шарлота бросала взгляд в карманное зеркальце, хранящееся в сумочке на самом дне, и при каждом обращении к зеркалу говорила себе: «А я, между прочим, ещё ничего». К толпе её почитателей был причислен (хотя никогда бы и не признался себе в этом) поварёнок милого ресторанчика, в котором она имела обыкновение завтракать. Каждый раз он готовил ей круассан, каждый раз загадывал, что сегодня она, наконец, оторвётся от зеркала и остановит полный нежности взгляд на нём. По-другому и быть не может — они созданы друг для друга… Но каждое утро она уходила с другим, реже одна. В дни, когда не удавалось никого подцепить она оставляла недоеденным завтрак и не платила за него. Шарлоте прощалось всё — её все любили, и Поль — скромный помощник младшего помощника повара — не был исключением. Он лишь печально вздыхал каждый раз, когда она уходила, а на следующий день всё повторялось заново.

Однажды утром Шарлота проснулась от настойчивого стука в дверь. Она, грациозно потянувшись в кровати, вспорхнула со своего ложа, и босиком, словно по гвоздям, засеменила к входной двери… Странно, но в распахнувшемся проёме всего лишь повторялись очертания пустоты предутреннего Парижа, а на пороге стояла перетянутая алой атласной лентой коробка… Недолго думая, девушка схватила коробку и захлопнула дверь — утро в Париже всегда отличалось туманной дождливостью, обволакивающей тело и заставляющей невольно ежиться от холода… В коробке оказался хрустящий, ещё тёплый пирог с золотистой корочкой. Аромат был буквально божественным, сводил с ума, навевал воспоминания о беззаботном детстве, горячем Солнце, зное, стекающем в виноградники Авиньона медовой рекой с карамельных склонов радостного неба, добрых руках матери, смехе, сливающемся со стоном винных ягод, что давили белые, юные ножки местных пухлощёких красавиц. Шарлота поставила лакомство на скромный столик посреди гостиной и скрылась в кухонной тени в поисках ножа и тарелки.

На записку, пришпиленную английской булавкой к крышке коробки, девушка не обратила ровным счётом никакого внимания. Этим утром Шарлота не пришла в ресторан, остыл кофе, зачерствел и осыпался круассан, а она так и не пришла… Поль зря прождал её целый день, она не пришла и на следующий, и ещё через день, и ещё… Поль отправился на её поиски.

Дверь дома его возлюбленной была открыта настежь, вокруг и внутри толпились люди. «Зачем они здесь?», — стучало кровью в висках Поля. Он отчаянно пытался прорваться сквозь непроницаемую стену спин, плащей, сумок, зонтов, шляп и прочего барахла. Его отталкивали, плевали в лицо, хамили, пинали ногами, били сумками по голове и неожиданно расступились. Юноша едва не потерял равновесие.

«Посторонитесь, молодой человек», — обратился к нему некто в белом халате, — «Не на что здесь смотреть, не на что…»

«Я знал её…»

«А мне что до этого? Отойдите. Инспектор Морринье в доме».

Поль беспомощным взглядом проводил двух вестников смерти в белых плащах и носилки с телом, столь любимым телом, столь совершенным телом, столь живым ещё несколько дней назад, что казались невозможными, несправедливыми, неуместными эта белая простыня с заскорузлыми пятнами крови и следующее за ней по пятам забвение. Юноша утёр неожиданно возникшие слёзы тыльной стороной ладони и долго смотрел на свои руки, отказываясь верить, отказываясь понимать, отказываясь знать… Быстрым решительным шагом он уходил прочь, чтобы больше никогда здесь не появиться… А на скромном столе, украшавшем не менее скромную гостиную осталась белеть записка, написанная угловатым, почти детским почерком: «Я возвращаюсь в Авиньон. Прости, Париж».

Наш герой через долгие дни стал владельцем того самого ресторанчика на рю Божиналь. Коронным блюдом стал яблочный пирог с незамысловатым названием «Шарлота». Вот, пожалуй, и вся история. Напоследок можно лишь привести слова самого Поля. Когда его спрашивали, в чём секрет этого божественного вкуса, он, печально полуулыбаясь отвечал: «Ничего особенного. Стакан солнечного света, две столовых ложки свежего ветра, парочка не самых плотных облаков и щепотка моих слёз»…

А запах, этот чарующий, манящий аромат слегка горьковатого Солнца, продолжал властно вторгаться на мою территорию… Мою и Есенина. Встревоженный запахом кот сорвался с моих колен и, задрав хвост трубой, оглашая стены квартиры утробным воплем (по-другому и назвать сложно), взял курс на вражескую территорию — кухню.

За окном валил крупными хлопьями снег, небо, цвета моей подушки щедро дарило пуховое серебро редким прохожим, по самые уши затянувшимися в шарфы, свитера, пальто и шубы. Под этим нагромождением тряпок невозможно было разглядеть людей. Создавалось стойкое ощущение, что одежда передвигается сама по себе, а внутри ничего, кроме мрачной пустоты цвета всё того же пустого неба и разнесчастной подушки, подложенной под голову заботливой рукой Софьи Павловны. Я читаю. Кажется, я уже рассказывал вам, что большую часть вещей из старой квартиры составляли книги… Эти книги были повсюду и, как ни странно, мне это нравилось. Прошёл уже месяц с тех пор, как умер Здуба; месяц ежедневных занятий с Авраамом Бенедиктовичем (он говорит, что я стану великим художником, что всё, что мне мешает — моя лень и моё неверие в собственную судьбу, звезду или что там горит в поднебесье?) а я смотрю на этот несчастный снег и так хочется его нарисовать… Что ты увидишь на белом листе? Я — снег. Только что выпавший. И чёрными точками, касанием кисти, а лучше острым грифелем карандаша — следы. Обрывающиеся, теряющиеся в бесконечной белой дымке. Покорные, но не покорившиеся. Оставшиеся вечно на безжалостном холсте, собою доказуя наличие жизни. Сами, являющиеся жизнью. Непререкаемой. Вечной. При этом оставаясь всего лишь отпечатками чьих-то ног…

«Олежек, шарлотка готова!» — мамин голос. Добрый, нежный… Это не голос — музыка, тонкий перезвон ручья по каменному устью, свирель протяжного бездонно-синего неба в июльский полдень, литавры громовых раскатов и пряные ноты молний — всё это Софья Павловна, всё это моя мама… Что бы она ни говорила, что бы ни делала… Нехотя поднимаюсь с нашего дивана (да-да, того самого Прокрустова ложа, что подарил нам по доброте душевной Мурзик Авраам Бенедиктович) и в разношенных тапочках на босу ногу (а что вы хотите? Я дома) плавной, слегка пружинящей походкой иду на запах, как бриг на сияющий ярче луны белый платок ожидания в руках дивной барышни, как невинный мотылёк на пылающую призывным огнём обречённость.

— Что за праздник сегодня?

— Ничего. Просто хорошее настроение. Просто тихий вечер. Просто сегодня выпал снег. Я вышла из школы. В дурном настроении: Сидоров чуть не вывалился из окна. Они опять играли в эту дурацкую игру. Игру в мужчин. Это у них называется — поймать на «слабо». С ударением на последний слог. Объясни мне, сынок, что это значит.

— «Слабо»? То же, что и слабо. Плохо. Глупо. Примитивное доказательство того, что тебе не страшно, что ты взрослый, что ты жив. Им в этом возрасте постоянно нужно что-то кому-то доказывать. Хотя бы самому себе… Но ты говорила про снег.

— Ах, да… Снег, — Софья Павловна задумалась, на некоторое время ушла в себя. Мне никогда не хотелось рисовать портреты. Во-первых, потому, что не умею (внешнего сходства с оригиналом добиться не удаётся), а во-вторых, портрет — просто лицо, лиц миллион и они все одинаковы, а за окном нет ни единой повторяющейся снежинки, даже на одной ветви невозможно найти двух одинаковых листьев. А вот сейчас захотелось. Вот эта складочка, появляющаяся меж бровей, вот эти глаза, сверлящие бесконечность, вот это лицо — маска строгой решимости и вместе с тем абсолютной детской открытости миру, всему живому, чуть-чуть приподнятые скулы, губы, вытянувшиеся в едва заметную отрешённую улыбку, вытянутая, как струна линия шеи, еловые лапы, опушённые мучным снегом, поддерживающие луну лица… — Ты ешь, ешь. Про что мы?

— Про снег.

— Снег… Он был белым, сонным, и странно тёплым. Отдавал золотом в допотопном фосфорецирующем свете фонарей. Казалось, вот ещё секунда и лихая тройка с бубенцами промчится мимо и чьи-то руки, цвета всё того же снега потянутся ко мне из звенящей мглы, будут звать… И я побегу, побегу со всех ног, но вместо тройки нарвусь на слепящие копья машин… Всё дурное, ненавистное, странное унесло, смыло этой тающей, не успев упасть, пеной и я, чистая, словно Венера, шагала сквозь мглу на высоких каблуках и улыбалась. Солнцу, которое никогда не увидит моей улыбки, звёздам, что остаются холодными даже при падении на землю, лицам, похожим на грубые каменные изваяния, мечтам, которым не суждено сбыться… Тебе. А тебе не нравится моё солнце.

— Почему? Очень даже нравится.

— Но ведь ты его не ешь.

— Боюсь испортить.

— Не бойся. Так заведено: Солнце стремится быть съеденным небом, потому что без смерти нет жизни, потому что невозможно переродиться, не умерев. Поэтому каждую ночь Солнце умирает. На его месте в небе остаётся дыра. Сквозь дыру эту любопытный Бог следит за своими детьми, играет нами, как оловянными солдатиками, а на следующий день снова возгорается Солнце во стократ ярче, чем было целую жизнь назад. Так же и мы. Умираем, гаснем, дабы возродиться с новыми силами в наших детях. Это и есть бессмертие, малыш. Так что ешь. Ешь и ничего не бойся.

Почему мне вспомнился именно этот день? Ничего особенного тогда не случилось, ничего не произошло. Просто снег. Просто шарлотка. Просто мамина улыбка. А я до сих пор вспоминаю этот пронизанный Солнцем, коего так не хватает заоконному небу, вкус… Тогда мне было легко и радостно, тогда каждый вдох наполнял душу и тело ощущением свободы, нежности, любви ко всему, что составляет жизнь. За каждым углом виделось нечто новое, невозможное, невозвратимое. И невозвратимость ощущалась тем острее, чем дольше продолжалась игра в жизнь. Я играл. Я и сейчас играю. Не могу не играть. Ибо давно потерял своё лицо и больше всего на свете боюсь вновь обрести его… Боюсь, что не смогу выдержать укоряющий взгляд Прошлого, своих невоплощённых Мечтаний и Надежд… Посему продолжаю порядком поднадоевший спектакль. Но вернёмся к истории.

Неожиданно в нашу дверь раздался звонок. Кажется, я уже рассказывал, что ненавижу звонки. Они всегда исполнены страха, они разрушают на мелкие осколки Тишину, они — безжалостные псы Реальности, возвращающие тебя к опостылевшей четырёхстенной камере духа… Я чуял спинным мозгом, что открывать не стоит, но Софья Павловна, решительно встав из-за стола и ободряюще улыбнувшись мне, вышла в коридор.

Через некоторое время за моей спиной послышались шаги. Шаги тяжёлые, мрачные. Мне всегда представлялось, что так идёт Командор на встречу к трясущемуся от страха, но продолжающему нелепо улыбаться Дон-Жуану. Я обернулся на звук.

Дверной проём нашей кухоньки заслонило массивное тело… Принадлежность его к женскому полу можно было определить только по огромному количеству самодельных бигуди на карикатурно сморщенной старческой головке. Вообще, гостья сильно напоминала детский рисунок: непропорционально большие треугольной формы ноги, огромное аморфное тело эллипсоидной наклонности и маленькая сморщенная головка с цепким, злобным взглядом маленьких, глубоко посаженных глазок. Выражение лица больше всего напоминало обиженного на весь свет ребёнка, которому вдруг открылась страшная тайна появления подарков возле новогодней ёлки… Голос гостьи сочетал в себе качества испорченной граммофонной пластинки, годами не смазываемой подъездной двери и лая дворовой достопримечательности — Черныша (маленького, вёрткого создания, по поводу и без оного, издающего звуки, высоте которых позавидовал бы любой оперный певец). Гостья, не потрудившись даже представиться, начала выплёскивать накипевшее, обращаясь к моей скромной персоне.

— Ты вытоптал мою мать-и-мачеху на газоне! — плевала мне в лицо беспокойная старушка, — Зачем ты отравил моего кота?! Что тебе от меня надо?! Я — старая женщина! Я буду жаловаться! Я…

— Жалуйтесь, — спокойно ответил я, глядя прямо в глаза незнакомке. По всей видимости, подобного ответа она не ожидала и смолкла на полуслове. Я молча встал из-за стола, мимо ошарашенной женщины прошёл в коридор и открыл дверь, — Если у вас всё, прошу на выход.

Бурча нечто неразборчивое себе под нос, гостья покинула нашу квартиру.

— Ты знаешь её? — с едва различимой ноткой тревоги в голосе спросила мама.

— Вижу первый раз в жизни.

— Надеюсь, в последний.

— Я тоже на это надеюсь…

 

 

… Маленький мальчик продолжал спать, уткнувшись головой в тёплый живот Азы. Поезд продолжал ехать. Всё дальше и дальше, всё дальше и дальше. Никто уже не считал вёрсты, белыми маятниками мелькающие за зарешёченными окнами. Поезд спал. Не весь.

В дальнем конце вагона мужики резались в «козла», даже сквозь сон отчётливо был слышен стук доминошных костяшек по полу; чуть поодаль женский высокий голос завёл «Ой, ты степь широкая…», песню подхватили другие… Сначала тихо, неуверенно, словно бы пробуя силы, а потом в полный голос, единый голос, общую боль. А за окнами действительно лежала степь, почти нетронутая человеком, нехитрый пейзаж разбавлялся хилым кустарником, кое-где мелькали сбитые на скорую руку избёнки, мазанки, можно было увидеть и одиноко пасущихся лошадей — диких, никогда не знавших шпор… Они были пронзительно красивы и свободны, от них веяло жизнью, той полнокровной жизнью, которой мы, люди, лишили себя по собственной воле, в их ржании слышались нотки насмешки и презрения к нам двуногим существам со странным языком и железными палками, причиняющими боль, выпускающими сварливых огненных птиц… Впрочем, лошадей никто не стрелял. Некому было. Вот и бежали одичавшие рысаки, опьянённые собственной силой и скоростью, наперегонки с поездом. Невдомёк было нам, что не с поездом соревновались молодые жеребцы, а спасали своё потомство, свои семьи от неминуемой гибели: небеса над нами стали покрываться отдающей свинцом стынью. Огромная туча наползала с востока, словно пытаясь, поглотить Солнце. И было ещё что-то в наступившей неожиданно тишине, что-то напряжённое, лютое, так перед прыжком замирает тигр, чтобы вернее вцепиться в горло несчастной газели. Рядом со мной заворочалась беспокойно Даша — маленькая девочка с волшебной алебастровой кожей и не по-детски густыми, тяжёлыми локонами медового цвета, от них даже исходил слегка сладковатый цветочный аромат, Ванька что-то недовольно пробурчал во сне, Аза успокаивающе, нежно погладила меня по голове. Я скорее почувствовал неким шестым чувством, чем осознал, что этот успокаивающий жест предназначался не мне. Так Аза Григорьевна пыталась успокоить себя. Я открыл глаза. Усилился ветер. Жалостно затрещали неплотно пригнанные доски вагона, что-то яростно застучало по оцинкованной крыше. Солнце исчезло. Вокруг не было ничего, кроме тьмы. Кто-то пронзительно закричал: «Глаза! Мои глаза! Верните мне глаза!». Я видел, мечущиеся по вагону фигуры, они заслоняли и без того тусклый свет, льющийся через зарешёченные оконца. Послышались бабьи причитания, что-то больно ударило в лицо, успел прикрыть глаза… Слышал плач Дашки и Ванькино: «Я тебя защитю!». Почувствовал кровь, рискнул открыть один глаз, затем второй. Поезд продолжал ехать, сквозь дыры от вырванных с мясом досок в вагон залетал песок. Дышать уже было почти невозможно. Снаружи вагона мелькали какие-то силуэты. Они приближались. В непроглядной, колючей мгле мне слышался стук никогда не знавших подковы копыт — это были лошади. Обезумевшие загнанные животные, ослеплённые летящим со скоростью пули песком. Они приближались к нам. Топот. Всё ближе и ближе. Всё ближе и ближе. Казалось, земля содрогается под их копытами. Протяжный вой ветра, детские крики, бабий, многоголосый плач, тёплые руки Азы на моей голове… Удар. Лошади тоже хотят жить.

Состав, это многотонное чудовище, сорвало с рельс. Ветер стал им играть, как ребёнок долгожданной игрушкой. Нас то поднимало вверх, к разъярённому, расплавленному небу, то бросало в самую гущу беснующегося песка… Степь была безжалостна — она не прощала чужаков. Как и своих детей. Лошади истерично ржали, укоряюще выгибая шеи, бросая взгляд обезумевших глаз в стальное небо. Они били копытами в стены вагона, пытаясь вырваться, пытаясь пробиться к тем, что стремительно удалялись прочь, всё глубже и глубже в песчаные волны, но попадали почему-то по людям… Головы лопались со странным хлюпающим звуком. Так разрывался гриб-дождевик, выпуская облако странно пахнущей пыли, при соприкосновении с ногой случайного путника… Мне было страшно. Страшно до колик в животе. Хотелось забиться в какую-нибудь щель, зажмуриться и кричать. Кричать, покуда не кончится этот кошмар! Но забиться было некуда, и Аза больше не держала мою голову… Аза… Мама… Боже, как глупо! Нас ещё пару раз тряхнуло, потом подбросило ввысь и шваркнуло оземь. Больше я ничего не помню…

Ничего не помнить. Это ли не лучшее счастье? Только представь: всё, что ты натворил за свою немаленькую жизнь, исчезает, бледнеет, как молочные чернила на тонком пергаменте. Жизнь без памяти — чистый лист. Нет прошлого. Нет будущего. Только настоящее. И нет ничего прекраснее. Ибо только так и можно жить. Только так и нужно жить. Жить по другому нельзя. Почему же мне так плохо без прошлого?..

 

— Кушать подано. Еда остывать. Идите к столу.

— Смотри, Жень, наш узбек на литературном русском заговорил.

— А чему тут удивляться? С волками жить — по-волчьи выть.

— Ты к чему это?

— К тому, Олег. Он чёрт знает сколько прожил в России. Точнее, Советском Союзе. Тебя посади на двадцать лет к северным оленеводам, тоже нанайский выучишь.

— Ладно. Будем считать, что я тебя понял. Пошли к столу.

«К столу» сказано было слишком громко. Вазыф был толи узбеком, толи таджиком (мы так до сих пор и не определились), но, в любом случае, человеком восточным, а на Востоке есть на столе — большой грех. Уж не знаю, чем им там на Востоке столы не угодили… В общем стола (в общеевропейском понимании) у Вазыфа, как вы уже догадались, не было. Все блюда стояли на выстеленном специально для нас парчовом ковре, отделанном золотом по краям, в центре полотна можно было различить причудливый орнамент — узор из множества пересекающихся, переплетающихся квадратов. По ободу ковра тянулась так же вышитая золотом надпись арабской вязью… Что она означает, я не знал. Да и не особенно хотел знать. Лавок, стульев, табуреток, столь привычных русскому глазу, тоже не наблюдалось. Вместо оных нам были предложены три груды подушек, на одной из которых уже чинно расположился Вазыф. В позе римского патриция он возлежал на пуховом ложе и мерно потягивал кальян. Благородным жестом он пригласил нас занять отведённые нам места. Мы не преминули воспользоваться столь заманчивым предложением.

При виде выставленных на полу блюд у Олега сразу потекли слюнки. Он нервно сглотнул появившийся в горле ком. Я последовал его примеру, ибо увиденное превосходило все мои ожидания. Невозможно было поверить, что простой торговец яблоками может себе позволить такие деликатесы. В центре стола был огромный чан. Его хватило бы, чтобы накормить десятерых. Я облизнул пересохшие губы. Из чана поднимался пар.

— Зачем не кушать? Плов не нравится?

— Плов? — синхронно поинтересовались мы с Олегом, и наши желудки также синхронно заурчали, словно бы упрекая хозяев в недалёкости, нерасторопности, а также пренебрежении естественными потребностями человека.

— Плов, плов, — добродушно закивал Вазыф и наполнил наши миски дымящейся золотистой субстанцией. Аромат от еды шёл непередаваемый. Мясо молодого барашка просто таяло на зубах, рассыпчатый, раскалённый рис обжигал горло и кончики пальцев — ложек-вилок и прочих кухонных приборов, кроме разве что огромного кинжала лежащего по правую руку от Вазыфа, не имелось в наличии. А Вазыф продолжал улыбаться и потягивать кальян.

— Вазыф, — вкрадчиво спросил я, — можно задать тебе сакраментальный вопрос?

— Сакра, что? — недоумённо поинтересовался наш азиатский знакомый, — Я с ментами не дружу. Они — нехороший люди. А бандиты — злые. Так, что ты там хотел спросить?

Олег, не сдержавшись, прыснул от смеха.

— Эй, ты над кем смеёшься?! Над тем, кто тебе кров дал, кто одел, накормил… Это твоя благодарность? Ты, как моя жена. Никого не любить.

— Извини нас, Вазыф. Плов очень вкусный, — примирительно сказал я, — А Олег смеялся не над тобой. Надо мной скорее, если уж на то пошло.

— Ладно. Забыли. Я сегодня добрый. Ешьте, ешьте. Завтра долгий день. Завтра рано вставать. Идти на вокзал. Продавать яблоки. Ешьте, а потом спать.

Остаток ужина прошёл в полном молчании. Под конец трапезы, словно вспомнив о чём-то, Вазыф обратился ко мне: «Отец, ты хотел что-то спросить?»

— Да неважно, Вазыф. Забудь.

— Как не важно? Ты хотел что-то спросить, хотел что-то узнать, а теперь говоришь, что это неважно? Не понимаю.

— Я просто хотел узнать, откуда у скромного торговца яблоками деньги на шитый золотом ковёр, плов с мясом молодого барашка, нежный щербет из фруктов, названия которых столь же непривычны для меня, как рассекающие небесную твердь слоны, и кальян из сандалового дерева. Откуда, Вазыф?

— Я уже очень давно торговать яблоками. А барашек последний был. Ничего. Поторгую ещё немного, да и другого куплю. Вазыф устал. Вазыф хочет спать. Я провожу вас в комнату. Ложитесь спать — поезд рано утром на вокзал приходит. Долго гудит — страшно. Пытается Вазыфа обогнать, а Вазыф уже на вокзале стоит и улыбается. «Здравствуй, поезд», — говорит, — «Сейчас яблоки кушать будем».

— Спокойной ночи, Вазыф, — хором говорим мы, как только переступаем порог выделенной нам комнаты.

— Спокойной ночи, — отвечает он и закрывает за собою дверь.

Пространство комнаты практически полностью занято двумя низкими, но широкими топчанами. Узкая полоска между ними застелена ковровой дорожкой, вытертой, линялой от слишком долгого использования. По правую сторону от двери засвечена керосинка. Чуть ниже стоят два глиняных кувшина. Один пустой, другой — полный. К полному прилагается черпак. Железный. Больше в комнате ничего нет. Даже окна. Топчаны застелены накрахмаленными простынями, сердито топорщатся слишком свежие подушки под нежным пологом байкового одеяла. Пододеяльников, конечно же, нет. Выбирать не приходится. Мы с Олегом занимаем отведённые места на пароме грёз. Следующая остановка — Сон.

 

  • Тональность сердца / Из души / Лешуков Александр
  • Сетевой поэт, говорите? / Чугунная лира / П. Фрагорийский (Птицелов)
  • Есть ли жизнь на Марсе? (Армант, Илинар) / Мечты и реальность / Крыжовникова Капитолина
  • Лоскутки жизни / Лоскутья миров / Армант, Илинар
  • [А]  / Другая жизнь / Кладец Александр Александрович
  • № 16 Amarga / Сессия #3. Семинар "Резонатор" / Клуб романистов
  • В поисках таинственного артефакта (Фрейлин Атлант) / Конкурс «Легенды Ландории» / Кочетов Сергей
  • Фомальгаут Мария - персонажи / Летний вернисаж 2016 / Художники Мастерской
  • Афоризм 615. О позиции. / Фурсин Олег
  • Заклинание / СТИХИИ ТВОРЕНИЯ / Mari-ka
  • Винегрет со смыслом / Плохо мне! Плохо... / Лебедь Юлия

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль