Беседа седьмая. Возвращение. Выход из лабиринта.
Стол был накрыт. Олег вызвался помочь нашей хозяйке на кухне. Я остался в гордом одиночестве. А ведь Олег прав — обычно люди не возвращаются оттуда. Из-за границы. Обычно они умирают там. От тоски или ещё какой болезни — неизвестно, но, факт есть факт — не возвращаются. Может, стыдятся вернуться, боятся взглянуть в глаза матери, которая и после отвержения любит своих сыновей. Я бы боялся именно этого взгляда. Всепрощающего, нежного. Ибо внутри себя доподлинно знал бы, что никакого прощения, или же снисхождения, недостоин.
Меж тем, Олег, шутливо сгибаясь под тяжестью подноса, на дрожащих ногах вышел из кухни и, со вздохом облегчения поставил еду на стол. Следом за ним вышла гостеприимная хозяйка. Таких рейсов было около семи, и скоро на белоснежной скатерти не осталось места, чтобы поставить бокал, не говоря уже о тарелках. Мне была оказана величайшая честь — открыть бутылку шампанского. Пробка вылетела с грохотом, подобным звуку выстрела артиллерийской пушки, шампанское, естественно, бурной рекой окропило мои брюки и близлежащие блюда с пирожками, блинчиками, плюшками, булочками всех мастей и форм… Смешливая суета, сплачивающая души не хуже электрогазосварки, воцарилась вокруг меня на несколько сладостных и почти вечных мгновений. Наконец, остатки вина нашли упокоение в хрустальных жерлах бокалов, и единственная в нашем сугубо мужском обществе дама взяла на себя право первого тоста.
— Олег, ты очень изменился с тех пор, когда мы виделись в последний раз.
— Может быть, стоит сказать?
— Не сейчас, Жень.
— А когда?
— Сказать о чём? — требовательно вмешалась в нашу перепалку хозяйка квартиры.
— Ни о чём, — поспешил загладить инцидент Олег, — мы внимательно тебя слушаем, — и пнул меня, довольно ощутимо, под столом.
— Ты правда очень сильно изменился. Я не могла поверить, что это ты. Я и сейчас не верю… Там, где Любовь…
— …Отрешённою бьётся свечой на фоне вокзала…
— …Ты сказала…
— …Я навсегда с тобой… Аня!
Я оставил их. Понял, что здесь моё присутствие излишне. Молча встал из-за стола, накинул плащ и вышел из квартиры, стараясь не хлопнуть дверью.
Город был смутно знаком мне. Это ощущение усиливалось с каждым шагом, с каждым взглядом. Я узнавал дома, людей, узнавал названия улиц, деревья. Казалось, ещё мгновение, и я встречусь с собственным прошлым. Столкнусь с ним, сворачивая за угол очередного здания. Оно окажется простым прохожим, усмехнётся встрече, начнёт рассказывать, что было с ним, пока меня не было, будет корить, что так давно не навещал, грозить пальцем, вспоминать о судьбах ближних и дальних родственников, друзей, знакомых и просто прошедших мимо людей, прикоснувшихся лишь к обочине моей жизни.
Название города вертелось у меня на языке, копошилось в недрах моей памяти, медленно всплывало к поверхности сознания, но никак не могло оформиться в слова. Я остановил проходящего мимо мужчину и задал ему столь мучительный для меня вопрос.
— Извините, а какой это город?
— Немазанно-сухой. Какого тебе от меня надо?
— Ничего мне от вас не надо…
— Тогда дай пройти, чудила!
— Только…
— Ты что плохо слышишь?! Я сказал — прочь с дороги!
— Название города.
— Среднеуральск, твою мать! Идиота кусок. Нет бы, делом заняться. Слоняется тут, понимаешь. Чё встал столбом? Я тебя ещё и обходить должен?!
Так, продолжая ворчать и бурно выражать своё недовольство мной, страной, в которой он имел несчастье родиться, сегодняшним днём, отсутствием выпивки и денег на опохмел, работой, которая достала, женой, которая достала ещё сильнее, чем работа, мой Данко (осветивший, пусть не сердцем, а тем, что было под рукой, мой путь) растворялся в пелене дождя, а я оставался стоять, не обращая внимания на промокающий плащ, насмешливые (иногда жалостливые) взгляды проходящих мимо людей, вспышки фотокамер на мобильных телефонах прохожих. Стоял, устремив взгляд в небо, и улыбался…
Стёпа больше не вернулся. Она уже не помнила его лица, но странным образом сохранила в памяти слегка солоноватый, терпкий от засохшей крови вкус его губ… Дни здесь ползли, как смола по чуть подрезанному стволу осины — медленно, лениво, почти незаметно. Если быть точным дни сливались в один бесконечный, безначальный день, множество безликих часов, «зорек» и «отбоев» сливались в единый монотонно-серый ком, оседающий на плечи, заставляющий горбить спину, окрашивающий изрядно поредевшие волосы в цвет мартовского снега — грязно-серый.
Наташе здесь было очень плохо, хотя выполняла она вполне привычную работу. Ей в какой-то степени повезло: немецкая армия нуждалась в новом вооружении. Тысячи винтовок должны были каждый час сходить с конвейеров оружейных фабрик. Для этого нужны были люди. Желательно, без прав, имён, желаний… Кроме единственного, неистребимого — желания жить. Наташа была одной из тех, кто попал в концентрационный лагерь при фабрике в Биркенау. Некоторое время там занимались производством винтовочных патронов, боеприпасов к «Тиграм», позже освоили производство пистолетов, ружей, винтовок и другого стрелкового оружия.
Каждый день Ната и её подруги по несчастью шли по знакомой до боли, изрытой следами от бомбёжек тропке, соединяющей лагерь и фабрику, под бдительным оком охраны лагеря. Тех, кто отставал, добивали прикладом, сапогом или штыком (по настроению надзирателя). Пули обычно не тратили — зачем остальных пугать? Каждый день девушка с упорством автомата, машины выпиливала заготовки, шлифовала их. Её работа заключалась в создании ствола. Иногда (обычно по мере выбывания по естественным причинам) ей доверяли сборку пистолета. Естественно, без обоймы. Так проходил день. Без перерыва на обед. Без отдыха. При слове «душ» у многих начиналась истерика, поскольку оттуда никто не возвращался.
Ночью Ната возвращалась в барак и оставалась один на один с воспоминаниями. Воспоминания не мешали ей машинально (без ощущения вкуса, наслаждения от пищи) пережёвывать куски полужидкого, разваливающегося в руках хлеба, который с неимоверным трудом доставался старшей по бараку, по совместительству работающей на лагерной кухне. Иногда, по большим праздникам, Нате доставался кусочек колбасы — бутерброд с колбасой давали Аните — маленькой кареглазой девочке едва-едва преодолевшей порог шестнадцатилетия — за ночь любви с полковником Шатергруппе.
Частью души, ещё сохраняющей черты человечности, Ната понимала, что так дальше продолжаться не может, что ещё чуть-чуть, и она сломается, как тростинка от слишком сильного ветра, но эта часть души её была настолько мала, что терялась, словно свет свечи в февральскую ночную метель… Она теряла себя. Теряла медленно, необратимо. Так исчезает золото песка из протянутой к небу ладони, так затихает на линии горизонта крик журавлиного клина, покидающего родную землю. Так засыпала Наташа, проглотив склизский ком горького хлеба, чтобы на следующее утро снова встать и делать винтовки, из которых будут убиты солдаты. Сыновья, мужья, отцы. Вовки…
«Вовка!», — взывала она ночами к пропавшему сыну, и жила этим криком, жила надеждой на встречу, пусть нескорую, пусть, но встречу. Она знала: чтобы встретить сына, нужно выжить. Чтобы выжить, нужно выбраться. Выбраться как можно скорее. Пока ещё есть силы. Пока ещё ходят ноги — придётся бежать. Бежать далеко. Долго. Но она выдержит. Всё выдержит. Там, в конце пути, её ждёт Вовка, сын. Повзрослевший, возмужавший, улыбающийся, зовущий…
Может быть, так ничего бы и не изменилось, но судьба, словно услышав стенания несчастной, подарила Наталье Львовне шанс. Шанс имел имя, возраст, пол и даже, что немаловажно, стабильную, необходимую во все века, при любых режимах, профессию — он был дантист.
Звали спасителя Ханс. Ханс Лаурис. Наполовину еврей (что, естественно, тщательнейшим образом скрывалось), наполовину поляк, облика был незавидного: в тридцать пять ему можно было дать и шестьдесят, и семьдесят. Одевался Ханс всегда небрежно, измятый халат при оторванной второй пуговице застёгивался на третью, продеваемую в петлю для первой. Под халатом легко различалась некогда белоснежная, но пришедшая в абсолютную негодность нательная рубашка. Конечно, были ещё и брюки — мешкообразные, протёртые в коленях и, извините, на заднице. Обут он был в вечно скрипящие ботинки всегда разных цветов, а иногда и разных размеров. При этом странная, доброжелательная улыбка не сходила с его лица ни при разговоре со штандартенфюрером о погоде, ни когда перед его носом выбивали из-под ног очередной показательной жертвы скамеечку с выгравированной надписью: «Жид». Излюбленной темой его разговоров были зубы. Казалось, в этом мире его больше ничто не интересует. Только зубной камень, кариес, дентит, пародонтоз… В основном он занимался непыльной работёнкой в крематории — выкорчёвывал золото из вонючих, оскаленных в последнем крике ртов заключённых, но иногда (если у командования случались проблемы с зубами) лечил бравых офицеров Рейха. Самой главной его привилегией был дом за чертой лагеря. Не так, чтобы роскошный, но… В нём можно было умыться по утру чистой холодной водой, а если с вечера приложить немного усилий и вскипятить воду, то и горячей тоже… Был удобный, раскладной диван, элекроплитка… Была даже лампа для чтения (настольная) и богатая библиотека, где в первом ряду стояли Ницше, Гёте, Гейне, обязательный томик «Майн Кампф» на немецком, а во втором — Есенин, Булгаков, Мережковский, Брюсов и Эдгар Алан По на русском.
Хансу не хватало только одного — жены. Не в том понимании, в каком думаете вы — он давно не питал сексуального желания к особам, как противоположного, так и собственного пола. Можно, ни капли не покривив душой, сказать, что Ханс Лаурис родился, жил и, забегая вперёд, умер абсолютным девственником. Не потому что не мог или не любил, а потому, что лень. Лень — один из немногих пороков добродушного дантиста, чей отец (этнический поляк), долгое время прожил на Западной Украине и приучил его (как ни странно) ни к польской, ни к украинской, а к русской культуре. Лет до семи Ханс разговаривал только по-русски. Потом пришлось бежать в Польшу, привыкать к новому языку, новой стране… И всё из-за импульсивности папеньки, влюбившегося в портрет. Точнее, в девушку, изображённую на портрете. Он допытывался у старого художника, где была сделана картина, кто был моделью, реальна ли эта девушка, как её зовут, а получив ответ, что девушка действительно существует и живёт на одной из запутанных улочек еврейского квартала Варшавы, бросил весьма успешную врачебную практику (отец тоже был дантистом), схватил сына в охапку и из Львова бросился в столицу Польши на поиски своей любви. Что самое странное, нашёл. И жил с ней счастливо и долго. Пока в тридцать девятом в Варшаву не вошли танки со свастикой на правом боку…
Её расстреляли. Просто потому, что она была еврейкой и не скрывала этого. Его взяли в плен. Вместе с сыном. Отец очень быстро нашёл себя — в лагере тоже были люди и, как ни странно, у них тоже были зубы. А зубы с индивидуальной для каждого человеческого существа периодичностью начинали болеть… Отец Ханса поменял несколько лагерей и везде слава о нём, как о гениальном дантисте, разлеталась быстрее ветра. В его отдельный барак, оборудованный по последнему слову стоматологической техники, выстраивались целые очереди, причём Лаурис-старший помогал всем: и заключённым и надзирателям. Он любил повторять: «В моём кабинете и в исповедальне все равны». За это и поплатился. Убили (направили на медицинские эксперименты (изучение влияния резких перепадов температур на тело и процесс жизнедеятельности человека)) тихо. По приказу полковника, случайно узнавшего, что секунду назад в кресле пациента в этом своеобразном салоне сидел вшивый заключённый. Но к этому времени Ханс уже научился всему, что знал его отец и спокойно продолжил его дело.
В лагерь при фабрике он попал почти случайно, но остался надолго — нигде ещё ему не предлагали отдельный дом со всеми удобствами. Ханс заканчивал нехитрую операцию по удалению полусгнившего зуба шарфюрера Хорста. Осталось вытянуть последний особо глубоко засевший корень, а корень всё никак не хотел вырываться. Хорст уже начал кричать от боли.
— Господин шарфюрер, не стоит кричать и вертеться. Иначе я не ручаюсь за качество выполненной работы.
— АААААААА!
— Сейчас будет немного больно, но иначе нельзя, — Ханс достал заранее простерилизованный шприц медленно, размеренно набрал жидкость из ампулы новокаина и поднёс собственноручное орудие пыток ко рту несчастного Хорста. Хорсту это не понравилось. С криками: «Shweine! Partizanen! AAARGH!» и опрокидыванием столика со стоматологическим инвентарём пациент поспешно ретировался.
— Ну вот… Похоже самое время делать ноги. Иначе не миновать мне участи моего дражайшего папеньки…
Поспешно собрав свой чемоданчик, оставив на полу барака разбитые колбы, ампулы, садки для дезинфекции инструментов, окинув сожалеющим (так прощаются с любимой собакой, оставляя её соседу, зная при этом, что больше никогда её не увидишь, так отдают с трудом нажитые деньги за бесполезное, по сути, мороженое) взглядом помещение, Лаурис вышел вслед за несостоявшимся (недолеченным, отказавшимся от лечения) больным.
На выходе из барака (лоб в лоб, без единого шанса ускользнуть) он столкнулся с Натальей Львовной (правда, тогда он не знал, как её зовут — узнал гораздо позже, но не будем забегать вперёд — увидел только её глаза: двух диких, запуганных зверят на камне лица, загнанных в угол лисят — ни надежды, ни жалости, ни любопытства, злость — и та выгорела, как трава на солнце, всё, что осталось — боль). Ёкнуло что-то в сердце польского еврея. Не отдавая отчёта в собственных действиях, он схватил девушку за руку (если эту иссохшую ветку, скрипящую на ветру, можно было назвать рукой) и потянул за собой.
Он бежал, девушка еле успевала передвигать ногами. Ей было до дикости тяжело, он слышал прерывистое дыхание за своей спиной, но она ни слова не бросила в упрёк. Так и бежали. Наталья Львовна и Ханс. Еврей, неожиданно органично вписавшийся в немецкую культуру и ровно так же органично из этой культуры вылетевший, и русская, потерявшая счёт времени, забывшая, кто она и откуда, забывшая даже своё имя. Оба бежали от себя к себе. От отражений к людям… Нет ничего сложного в том, чтобы шагнуть за зеркало. Гораздо труднее вернуться.
Вернуться. Вот я и вернулся. Моя одиссея закончена. А что касается Пронько, пусть он сам расскажет вам свою, хотя уже не совсем свою, историю.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.