Беседа вторая / Когда я влюблюсь / Лешуков Александр
 

Беседа вторая

0.00
 
Беседа вторая

Беседа вторая, которую и беседой-то сложно назвать. Обычная суета перед поездкой. Волнение, сборы, страх неизвестности, вокзальная толчея и прочее, прочее, прочее.

 

Сборы не заняли много времени. Собирать было, в общем-то, нечего. Я не люблю вещи, и вещи отвечают взаимностью, поскольку уже давно (иногда кажется, что вечность) я влачу (хотя, почему влачу? Долой упаднические настроения!) наслаждаюсь одиноким существованием. Когда ты один — ты свободен: тебя ничего и нигде не держит. Признаюсь честно, я всегда завидовал перекати-полю: лети, куда хочешь, смотри на открывающийся, меняющийся с каждым метром пейзаж, слушай сладостные напевы ветра… Пожалуй, это и есть жизнь, это и есть счастье… Но, вернёмся к истории. Передо мной на продавленном, но чертовски удобном диване стоит сумка. В ней четыре футболки, два свитера (на всякий случай), зубная щётка с пастой, книги (хотя я сомневаюсь, что будет скучно), три-четыре ежедневника (если что, куплю ещё по дороге), ручка. Пожалуй, всё. Разве, что диктофон, но его можно положить во внутренний карман куртки. Еду я решил с собой не брать, куплю прямо на вокзале — я не слишком прихотлив к пище. Поскольку сборы были закончены в столь короткий срок, а спать совершенно не хотелось, я решил начать расшифровку диктофонных записей — дело нудное, кропотливое, но вместе с тем до дрожи в пальцах интересное. Его можно сравнить разве что с ощущением художника, когда на его глазах из кажущегося хаоса штрихов, неоконченных, рваных линий рождается чудо… И с картины на своего Пигмалиона, слегка искривив нежный багрянец губ, восторженно взирает Галатея… Н-да, что-то я слишком увлёкся.

Сажусь за стол, включаю диктофон и погружаюсь в историю. Его историю. Снова.

 

В доме повешенного не принято говорить о верёвке, поэтому все разговоры об отце были под запретом в нашей семье. Точнее говоря, никакого запрета не было, но разговаривать о нём не хотелось. Поэтому часто разговоры заканчивались неудобным напряжённым молчанием — так затихает мир в ожидании первых раскатов грома, так на мгновенье останавливается время, чтобы побежать с удвоенной скоростью снова, когда ты бросаешь случайный взгляд на проезжающую во встречном трамвае девушку, так уходит жизнь из бренного тела, в миг последний болью взрыва сверхновой звезды осветив самые грязные уголки нашего естества… В такие минуты тень отца словно материализовывалась в пустом пространстве, на некотором отдалении от нас. В позиции мрачного созерцателя. Клянусь, я видел его фигуру, я чувствовал его присутствие, и Есенин тоже.

Жизнь входила в привычное русло постепенно. Так, наверное, и должно быть. Природа гораздо умнее нас — ей некуда и незачем спешить. Ма продолжала работать учительницей. За копейки. За идею. За справедливость. Не за горами был тысяча девятьсот девяностый год от рождества Христова. Впрочем, я никогда не относил себя к особо верующим людям… Мы обзаводились мебелью. Сначала появился диван. Это была отдельная история.

Диван нам подарил сосед — Авраам Бенедиктович Мурзик. Да-да, именно Мурзик. Странная фамилия, но… Это уже совсем другая история ни на йоту не относящаяся к нашей. Подарил случайно, в буквальном смысле этого слова — он просто выбросил его за ненадобностью. А мы, ничтоже сумняшеся, подобрали. Собственно говоря, подобрали не совсем верное слово: дело в том, что Авраам Бенедиктович не отличался ни силой Геракла, ни здоровьем Ахилла, и представлял собой суховатый, ничем не примечательный фрукт с причёской Эйнштейна. Поэтому всё, на что хватило сил этого несчастного субъекта в вечно заляпанном краской (да, он был художником. Несколько позже я познакомился с ним ближе. Он многому меня научил, хотя был весьма и весьма своеобразным учителем, но об этом, если позволите, чуть позже) халате — это волоком вытащить диван на лестничную клетку и закрыть за ним дверь. Диван пришёлся как нельзя кстати, ибо бывшие хозяева не забрали разве что стены. Пытались свинтить унитаз — не получилось. Мамочке пришлось осваивать азы сантехнического ремесла, а мне — спать на книгах. Впрочем, спать больше было не на чем… До того, как добрейший Авраам пожаловал нам своё ложе из красного дерева. Справедливости ради стоит отметить, что это ложе было удобно рисовать, в крайнем случае, сидеть на нём, откинувшись с наслаждением на смягчённую подушками спинку, но вот спать на нём было решительно невозможно: колени всегда оказывались на уровне плеч, одеяло было обречено скатиться на пол около полуночи… И всю оставшуюся ночь ты трясся от холода, стиснув, что есть мочи зубы, сжавшись в клубок в отчаянной попытке сохранить хотя бы часть тепла… В общем, удовольствие явно ниже среднего. Поэтому примерно на второй месяц жизни этого предмета интерьера в нашей микровселенной я начал прекрасно понимать господина Мурзика… Однако выбросить сие наичудеснейшее творение деревообрабатывающей промышленности не поднималась рука: ибо, если выбирать между восемью стопками книг и прокрустовым ложем, я отдам предпочтение последнему, поскольку книги созданы не для того, чтобы на них спать. Но что-то я начал заговариваться.

Соседей у нас было не так уж и много. Да и с теми, кто был, мы не слишком тесно общались. Жили обособленно, как маленький, но гордый остров, ни на кого не надеясь, ни о чём не жалея… На этаже было три квартиры вместе с нашей. Квартиру слева занимал наш незадачливый художник, в квартире справа обитало ровно такое же, как мы, обособленное, никуда не выходящее государство под названием Антон Геннадиевич Здуба. Этот персонаж заслуживает отдельного романа, отдельной истории. За неимением бумаги и в целях экономии нашего общего времени, постараюсь сжать, спрессовать его жизнь в несколько предложений.

Вёл Антон Геннадиевич, или просто Генка, тихий, спокойный, предельно замкнутый образ жизни. Раз в неделю к нему приходила сиделка — забирала тюки с грязным бельём, помогала вымыться, прибиралась по дому, приносила продукты. Генка, Геночка, Гена был местным сумасшедшим. Он не стрелял по ночам голубей, не нападал с утюгом на прохожих, не писал в ответственные органы доносы о том, что его соседи инопланетяне и стремятся его убить… Здуба просто тихо старел в четырёх стенах. Он почти не разговаривал — не хотел, очень редко улыбался — нечему было радоваться. Пил, ел, спал. Иногда приглашал Мурзика на партию в шахматы — уж очень Антон Геннадиевич любил это дело. Если выражаться научными психиатрическими терминами, Здуба страдал (хотя слово это в данном контексте никоим образом неуместно) аутизмом средней степени тяжести. И был этим состоянием абсолютно доволен. Может быть, и не был, кто его знает? Знать было некому: последний близкий человек (мать) скончалась за десять лет до нашего переезда. Так и жил Антон Геннадиевич. Один. Так и умер Антон Геннадиевич. Один. Труп обнаружили только через десять дней. В кровати. Глаза Гены были в ужасе распахнуты, рот искривляла гримаса боли, на губах застыл невырвавшийся крик и выброшенная в воздух рука молила о помощи…

Квартира пустовала недолго. Через два-три дня неожиданно для всех (и нас в том числе) словно из ниоткуда материализовались родственники Здубы. И их почему-то оказалось так много, что маленькая, скромная «двушка» очень быстро стала напоминать переполненный курятник или птичий базар… За огромной кричащей, вопящей, причитающей стаей братьев, сестёр, сватьев, мужей сестры брата отца гроб с телом покойного невозможно было даже различить. Пришлось вызывать два автобуса… Чтобы увести всех желающих на кладбище. И снова мне приходится описывать похороны. Я не умею это делать, как не умел и двадцать лет назад. Скажем лишь, что всё это действо как никогда напоминало плохосрежисированный спектакль по бездарному сценарию, разыгрываемый труппой школьной самодеятельности. Никогда мне не было ещё так гадко. Большую часть церемонии я смотрел себе под ноги, до боли сжимая кулаки в карманах пальто. Я уходил с кладбища один. Мёл снег. Ветер бросался им в лицо, как расшалившийся мальчуган осьми лет от роду. Мне бы улыбнуться, да что-то не до веселия было. Шагал одиноко к выходу с кладбища, смотрел строго перед собой и ничего не видел — не хотел видеть. Неожиданно меня кто-то окликнул.

Обернувшись, я заметил спешащего ко мне на всех порах Мурзика. Было видно, что бежал он долго и уже задыхался. Седые космы расплескал по измождённому лицу ветер, слезящиеся на холоде глаза смотрели на меня в упор, поднятая рука обречённо пыталась защитить своего хозяина от ледяного крошева, щедро сыплющегося из разодранной подушки свинцового неба.

— Молодой человек! Да постойте же вы! Куда вы всё время торопитесь? Куда спешите? Дорога всё равно у всех одна — успеется. Постойте. Мне нужно вам кое-что сказать.

— Так говорите, — ответил я, смерив старика холодным, безразличным взглядом (не потому, что презирал, просто, чем дольше я находился здесь, тем сильнее были ещё недавние воспоминания о событиях, свидетелем которых, вы, Евгений Борисович, невольно стали — слишком сильна была боль, слишком свежи раны).

— Чуть больше доброты, Олег. Можно вас так называть? — я ответил кивком головы, в конце концов Авраам Бенедиктович годился мне в отцы, если не в дедушки, — Чуть больше доброты. Поверьте, в наше время безразличия и холода хватает. Его всегда хватало. А вот доброты — нема… Почему так?

— Вы за этим преследовали меня?

— Я никого не преследовал, юноша. Я просто…

— Просто что?

— Ничего. Вам следовало бы поучиться хорошим манерам! Я хотел пригласить вас на чашку чая к себе. Завтра к двум часам пополудни, но вижу, что ошибся в вас… Очень сильно ошибся, — последние слова он произнёс уже на некотором отдалении от меня. Если бы не ветер, я ничего бы не услышал. Сгорбленная фигурка старика удалялась всё дальше и дальше, а я стоял, как вкопанный, и плакал… Плакал… Сам не знаю отчего…

— Авраам Бенедиктович! — без тени надежды бросил я в стылый декабрьский воздух, но он обернулся, — Я приду! Я обязательно приду к вам! Завтра в два пополудни! Завтра в два!

Он улыбнулся, помахал мне рукой, кивнул головой, словно с кем-то соглашаясь, и продолжил свой путь. К другу, к памяти, к своему недавнему прошлому. И было что-то в этой маленькой фигуре (сгорбленной, одинокой, ломаной-переломаной, но не сломленной), что-то, что заставляло жить, дарило веру в то, что завтра обязательно настанет, что жизнь, какие бы фокусы она ни выкидывала, навсегда остаётся жизнью, ценнее которой ничего и придумать нельзя… Я постоял ещё некоторое время, пока снег окончательно не поглотил старика, пока ветер не стёр последние следы его присутствия, и ушёл.

 

Сняв очки и бережно поместив их в футляр (последний подарок Юли — на годовщину. На нашу серебряную свадьбу. Через два месяца она умерла. Глупо, нелепо. Оказалась не в то время, не в том месте. Она спасала ребёнка. А самосвалу всё равно кого давить… Хоронить было практически нечего. Всё осталось на асфальте…), я устало протёр глаза, размял пальцы и грузно встал со скрипнувшего под тяжестью моего тела стула. На столе остались лежать ручка, исписанные листы бумаги и диктофон. Надо было выспаться. Завтра предстоял трудный день.

 

…Маленький мальчик с невыразимой тревогой и страхом озирается вокруг. А вокруг — люди. Злые лица, кто-то на кого-то кричит, плачут дети, плюются старики, бьются друг о друга чемоданы, чьё то бельё из распахнувшейся в самый неподходящий момент торбы уносит ветер… Крик, стон, смех — всё смешалось, и мальчику страшно. Хочется прижаться к маме, хочется плакать, хочется спать, низ живота сводит упрямая судорога голода — ей не объяснишь, что неурожай, засуха. Мальчик вглядывается в лица, пытаясь уловить знакомые черты — безуспешно…

Что стало с моей матерью мне неизвестно. Нас интернировали в пятьдесят третьем… Дело врачей вызвало новую волну юдофобии… Пятый пункт стал водоразделом отделяющим нас от нормальной жизни нормального советского гражданина. На том вокзале я прибился к доброй женщине, Азе Георгиевне Шмут. Она была учителем рисования в сельской школе. Поскольку школа была одна, село небольшое, все всех знали. Поэтому Аза Григорьевна ничуть не удивилась, когда я на негнущихся ногах подошёл к ней. Не помню, что я тогда лепетал, но Аза (моя вторая мама) просто обняла меня и погладила по голове. Её мужа забрали в тридцать седьмом за то, что не выпил за здравие товарища Сталина на Первомайском празднестве… Она осталась с двумя детьми в разваливающемся пятистенке. Чтобы не умереть с голоду, Аза днём учила детей рисовать, а вечером ткала ковры, шали, платки при изменчивом свете керосинки и продавала их на местном рынке. Товар пользовался спросом, но денег всё равно хватало лишь для того, чтобы не протянуть ноги… И всё же она без раздумий, сомнений приняла меня в свою семью одним только этим по-матерински заботливым жестом. Мир праху её.

А в поезде было душно и сыро. Пахло полусгнившими фруктами, лошадиным навозом, человеческим потом и Бог знает чем ещё. Вагон гудел, как потревоженный пчелиный улей. Из конца в конец подстреленной птицей бился один-единственный вопрос: «Куда?», и не было на него ответа. Поезд нёсся без остановок, людям становилось плохо и они падали на грязный дощатый пол. В вагоне было одно окно, косые лучи солнца проникали в салон и глохли где-то посередине, оставляя в непроницаемом мраке добрую половину невольных пассажиров.

— Меня Ванькой зовут.

— А меня Дашей.

— А я — Женя, — представился я.

— Ты теперь наш брат? — спросила презабавная девчушка.

— Не знаю, — с грустью ответил я.

— Если брат, — вставил свои пять копеек Ванька, — значит, будем дружить — Дашку вместе защищать. А то я один устал. Ты драться умеешь?

— Умею.

— Вот и хорошо.

— Нехорошо. Драться нельзя.

— Правильно, Даша, — тёплым глубоким контральто пропела Аза, — драться нехорошо. Но иногда можно.

— Разговорчики… Нечего делать — вот и болтаете. Доболтаетесь скоро.

— А вы, собственно, кто? — спросила мама (в голосе были едва различимы нотки стали), — И почему позволяете себе разговаривать таким тоном в присутствии детей?

— Я кто? Нет, вы слышали?! Кто я! Я, прошмандовка еврейская, русский человек. Исконно русский. А меня из-за такого дерьма как ты и твои жидовские выродки отправляют в Беробинжан! К чёрту на рога! С якутами и раскосыми китаёзами рассвет встречать! И после этого ты ещё смеешь меня спрашивать кто я такой?!

— Биробиджан, — спокойно поправила его Аза Григорьевна.

— Ты смотри! Она ещё меня поправляет! Видно сильно хочет к своим. Эх, верёвок на вас в своё время не хватило! Всех бы перевешал. Лично.

— Всё сказали?

— А хоть бы и так.

— Теперь послушайте меня. Моего мужа — русского в десятом поколении — такие, как вы, забрали в тридцать седьмом. Он писал музыку. Его соната для флейты всё ещё звучит в моём сердце… И я плачу каждый раз, когда за окном играет на струнах крон гениальный ветер — он напоминает мне моего мужа… Его расстреляли. Такие, как вы. Ни за что! Но я почему-то не ненавижу вас. Ибо сказано было: «не судите да не судимы будете», ибо сказано было: «умейте прощать»… Только способность к прощению отличает нас от зверья, алчущего крови, мыкающегося по свалкам, лесам в поисках жертв. Только искусство прощать… Я вас прощаю.

— Она меня прощает… — пробормотал мужичонка под нос, — Тоже мне, мать Тереза…

И наступило молчание. Поезд продолжал ехать. Поскрипывали под тяжестью вагонов шпалы, начался дождь. Его стук по облицованной железом крыше причудливым образом слился с непрекращающимся стуком колёс, и я уснул. С довольной улыбкой прижавшись к тёплой и доброй Азе.

 

Вы знаете, что такое утренняя бессонница? Нет? Тогда могу вам рассказать. Утренняя бессонница — это, когда стрелки часов застыли на пяти утра (при условии, что лёг ты в два), а сна ни в одном глазу. И делай, что хочешь. В семь прозвенит ненавистный будильник. Начнётся новый день. До его начала осталось каких-то два часа. Но эти два часа надо как-то убить. Спать бессмысленно — обязательно проспишь. Курить не хочется — для этого нужно встать, в темноте, чтобы не разбудить жену, пошарить рукой на столе, вскрыть пачку, выйти в коридор, вспомнить, что забыл купить спички, прошлёпать в кухню, открыть со скрипом окно, прикурить от зажжённой спички сигарету, высунуться по пояс в квадрат окна… И, как всегда, нарваться на дождь. Нет, курение отпадает. Слишком много телодвижений. Ради чего, непонятно. Сигарета — три, пять, максимум десять минут. А что делать с оставшимся временем? Что ещё можно делать утром? Даже в голову ничего не приходит… Странное дело, но голова кристально чиста. В смысле, разум. Ощущение такое, что я сейчас могу экспериментально доказать теорию относительности и вывести новую формулу белка… Однако, не двигаясь с места, сложно что-либо совершить. Рядом мирно посапывает жена — Юленька. Маленькое чудо, словно сошедшее со страниц сказок сумасшедшего датчанина, что до смерти боится собственной тени. Самое тёмное время суток (так называемый Час Быка) приходится на промежуток между пять и шестью часами утра. На этот час по статистике (читай — слухам) приходится львиная доля смертей, убийств, всего самого страшного, что можно себе представить. Но я не об этом. Юля спит, словно младенец, невинно уткнувшись в моё плечо, прильнув беззащитностью тела ко мне. Её ровное дыхание с едва уловимым ароматом корицы призывает окунуться вместе с нею в благословенную заводь сновидений… А я не могу.

Поскольку больше ничего не приходит в голову, лежу и смотрю в потолок. Оказывается, ночь таит в себе такое количество звуков: вот проехала чья-то машина прямо под окнами. Резвая, злая. Почему-то сейчас очень много злости… Резанула фарами по окнам, осветив на мгновение всю комнату мертвенным бледно-жёлтым свечением. Стало даже жутко. Инстинктивно обнял Юлю, словно стараясь прикрыть собой от неизвестно откуда надвигающейся опасности, жена что-то промурлыкала себе под нос и перевернулась на другой бок. Вот вскрикнула ночная птица. Вскрикнула и замолкла. Мат грузчиков, ветер в кроне нависшего над балконом клёна, стук капель по металлическому карнизу. Говорят, в дождь хорошо спится. Врут. Особенно остро ощущается это в момент утренней бессонницы. Когда же, чёрт возьми, прозвенит этот будильник?!

 

— Евгений Борисович! Женя! Просыпайтесь же! Станция!

— Станция? Какая станция? Где я?

— Чёрт её знает какая. Не Энск, это уж точно. Я Олег. Олег Пронько. Вспомнили?

— Вспомнил. Всё-таки наша с тобой затея — чистой воды авантюра.

— Не спорю. Станция через три минуты. Туалеты уже закрыли. Умыться, увы, не получится. Предлагаю прогуляться.

— Почему бы и нет… Только диктофон возьму. А ты знаешь, что такое утренняя бессонница?

 

 

  • Багатели/Bagatelle / Post Scriptum / П. Фрагорийский (Птицелов)
  • Ruby. Арт-челленджи "Монстрокошки", "Ведьмы", "Принцессы" / Летний вернисаж 2019 / Павел Snowdog
  • Брюнетка и блондинка / В созвездии Пегаса / Михайлова Наталья
  • Устал я / Стихоплётство / Грон Ксения
  • Памятник / Матосов Вячеслав
  • Афоризм 693. Об эпохе. / Фурсин Олег
  • Зауэр И. - Не жду / По закону коварного случая / Зауэр Ирина
  • Самое одинокое существо / HopeWell Надежда
  • Майский день, именины сердца / Agata Argentum / Лонгмоб «Четыре времени года — четыре поры жизни» / Cris Tina
  • Угадайка / Лонгмоб «Весна, цветы, любовь» / Zadorozhnaya Полина
  • Рождение (NeAmina) / Лонгмоб «Когда жили легенды» / Кот Колдун

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль