Глава третья. Там, где любовь.
- Ты что не ешь?
- О Ваньке думаю.
- Брось. Ешь. А с Ванькой без тебя разберутся. Или тебе каша не нравится?
- Да нет, нравится, — показательно ем. Смакую. Маму обижать не хочется, да и незачем. В кухню входит Есенин, трётся о мои ноги, не получив соответствующей реакции (я занят – ем), уходит к маме.
С мамой дома случается странное превращение: она уходит на работу подтянутой, с выпрямленной спиной, умело подкрашенными глазами (она умеет обходиться минимумом косметики и при этом выглядеть очаровательнее многих современных модниц), на высоких (они как раз в моде) каблуках-шпильках, но, возвращаясь домой, превращается в нечто среднее между девочкой-подростком и курортником, то есть переодевается в рваную, но чертовски удобную, ещё папину футболку (огромных размеров, её миниатюрное тело просто утопает в этом безбрежном море ткани) и разношенные пляжные сланцы. С лица смывается опостылевший за день грим, и оно тоже превращается из маски в маму… Мне всегда было интересно, почему так происходит, чем вызваны подобные метаморфозы, но спрашивать было неловко, неудобно, поэтому я смирился с подобного рода волшебством как с чем-то неоспоримым, не подлежащим обсуждению, как аксиома или теорема Пифагора, наконец. Однако, если вам интересно, я всё же изложу некоторые свои предположения на этот счёт. Наш мир неоднороден. Он состоит из множества различных миров, каждый из нас играет множество ролей в окружающем нас бесконечном спектакле. Это всё равно, что венецианский карнавал – череда масок, зеркал, представлений. Всё движется, течёт и ты, словно капля в общем потоке – ни двинуться, ни оглянуться, остаётся только лететь вперёд, уповая на то, что тебя не раздавят.
Как заявил когда-то небезызвестный нам всем театрал-любитель, чьи пьесы до сих пор составляют золотой фонд мировой классической драмы, «Весь мир театр и люди в нём актёры». И с каждым прожитым мной днём, да что там, с каждой пролетевшей минутой, я всё больше и больше убеждаюсь в истинности этих слов. Яркий тому пример – превращение моей мамы в учительницу и наоборот. Всё дело только в роли. Ведь роль – свод правил, можно сказать, правила игры. Ты не можешь не играть, поскольку даже при смерти ты всего лишь будешь играть новую роль. Последнюю роль, главную роль, но… роль. И это главное. Ма просто играет по правилам. И я тоже.
Но хватит о маме, ролях и прочем дурдоме. Всё равно мыслями я не здесь, хотя вижу Есенина, краем уха слышу, как мама говорит что-то, машинально киваю головой в такт её словам, ем кашу. Мыслями я в своём совсем недавнем прошлом. Там, где любовь. Не моя. Пока не моя. Пока.
Стук в дверь всегда вызывает страх. На генетическом уровне. В «совке». Поэтому я обычно с опаской подхожу к двери, заглядываю в глазок, напряжённо пытаясь определить по слишком выпуклому отражению, враг по ту сторону порога или друг. Хотя отражение a priori враг. На этот раз мне повезло. Чернов пришёл навестить старого боевого товарища. Мы живём в одном подъезде, он на два этажа выше и на две квартиры дальше. А между нами (в этажах, естественно) живёт Анька.
Открываю. Он входит. Мало изменившийся со времени нашего совместного пребывания в песочнице: всё те же каштановые волосы (от них даже пахло, всегда пахло, жареными каштанами, что продавали в бумажных кулёчках на ялтинской набережной улыбчивые тётеньки в белых фартуках, с добрыми глазами и очень большими руками, от которых пахло точно также как от Ванькиных волос), пронзительно ясные голубовато-серые глаза, напускной холод, серьёзное, неулыбчивое лицо, губы, как тонкая нить, связывающая между собой полушария впалых щёк, морщинка между бровей от излишней для ребёнка серьёзности и стремления к мыслительной деятельности (он даже играл не так, как соседские мальчишки: ненавидел футбол; прятки принимал за детскую забаву, из которой, по его словам, вырос; если и соглашался играть в войну, то стремился соорудить из своего войска нечто подобное армии Ганнибала или Александра Македонского. Всегда был дерзок в нападении, непредсказуем, хотя почти не участвовал в военных действиях. Клянусь, ему не хватало только треуголки, чтобы во всём походить на своего тайного кумира Наполеона Бонапарта).
В двенадцать он начал писать стихи. Я чуть позже. И это ещё крепче сплавило в единое, нерушимое целое наш весьма и весьма странный союз. Он любил Лермонтова, я – Гейне. Он видел Россию и клялся ей в бесконечной любви, я видел «совок» со всеми отсюда вытекающими последствиями и любить его, при всём желании не мог. Он жил на высокой ноте, я всегда знал то, что обычно за ней следует… Он парил в бездонном небе, рассекая его белоснежными крыльями ветра, я оставался здесь, вбирая в себя ярость земли, задыхающейся в тесной клетке городов, скованной цепями автострад, мостов, переходов, изрытой ветками метро… Мы были абсолютно разными. Пожалуй, это и держало нас вместе не хуже чем сварка два куска газопровода с весёлым названием «Дружба».
- Привет, — тихо сказал он (Ваня никогда не говорил громко, но его шёпот был сильнее самого страшного крика во Вселенной – крика Иерихонских труб), слегка наклоняясь вперёд, чтобы не задеть головой косяк дверного проёма. Он вырос, очень вырос за последние пару лет. Уместнее будет сказать, вытянулся, словно цветок или ветка плюща.
- Привет, — ответил я и захлопнул за ним дверь. Жалобно пискнула «собачка» вгрызаясь вновь в проложенный специально для неё ход, — С чем пожаловал? — спросил я не оборачиваясь, пропуская его вперёд, закрывая дверь на замок – два оборота, и уже никто, кроме мамы, не сможет нам помешать.
- Да так, — промямлил он, осматриваясь по сторонам в тёмной прихожей (я не люблю свет), как будто был здесь в первый раз, — зашёл на огонёк. Не прогонишь? – странная полуулыбка тронула его лицо, тенью осев на губах и, через мгновение, исчезнув, как мираж или фата-моргана.
- Не прогоню, — с ироничной усмешкой в голосе ответил я, обернувшись, — Прошу в моё логово. Унылую пещеру, разочарованного в белом свете странника.
- Ангела.
- Почему ангела?
- Странник не может быть разочарован белым светом – он его часть. Это всё равно, как если бы вода в реке взбунтовалась против русла, за то, что оно слишком часто подбрасывает ей острые камни под ноги, забывая о чрезвычайной нежности её белоснежной кожи. Но вода без русла – просто лужа… Другое дело – Ангел. Он всю свою жизнь из конца в конец пересекал Небо, нежился на тёплых волнах дикого ветра, разговаривал с залётными птицами, радовался грозам, как малыш радуется новогодним подаркам, лепил из облаков фигуры зверей, дома, свои портреты и вдруг…
- Вдруг он падает с небес в грязь, крылья сгорают в атмосфере, на спине остаются лишь два незатягивающихся даже со временем глубоких рубца. Безнадёжно испорчено белоснежное платье, нимба над головой и след простыл, воздух тяжёлый, зловонный – медленный яд. Каждый вдох — боль, каждый выдох – крик. Из птиц только вороньё, из зверей – черви. Как уж тут не разочароваться несчастному посланцу небес? Пожалуй, соглашусь с тобой. Вот только я не ангел.
- Он тоже не думал, что будет человеком, пока не упал с небес задыхающейся от бесполезного крика звездой.
Удовлетворённо цокнув языком и покачав головой в разные стороны, я ушёл к себе, оставив дверь комнаты открытой. Прислушивался к его движениям в коридоре. Знал, что он не войдёт в комнату пока не снимет обувь. Пусть даже тапочки. Вот он сел на табурет (мы всегда его выставляем в прихожую напротив двери, чтобы гостям удобнее было), глубоко вдохнул через нос, громко выдохнул через рот, вышел из тапочек и спокойной, уверенной поступью по вылизанном паркету пошёл к моей комнате. Я слышал звук шагов, таких же тихих и спокойных, как и их хозяин. Спокойствие всегда скрывает силу, под маской холода бушует пламя, потухший взгляд не означает ничего, кроме кричащей, многоголосой бездны внутри, бездны, над которой, застыв на мгновенье в последней попытке удержаться за воздух, стоит Душа.
- Похороны завтра…
- Что? – спросил я, словно очнувшись от долгого сна, не совсем понимая, где я и что со мной происходит. Так иногда чувствуют себя иностранцы в чужом городе, не зная ни языка, ни нравов, царящих в дикой для них стране.
- Завтра похороны, говорю, — повторила мать, забавно переставив слова. Что это? Неистребимая тяга к творчеству, живущая внутри каждого из нас? Инстинкт? Или просто так проще?.. Сам не зная почему, я улыбнулся. Чтобы эту улыбку скрыть, пришлось поднести ладонь ко рту, прикрывая его, симулируя неожиданно напавший кашель. Так можно избежать никому ненужных объяснений. Они тем более бесполезны, поскольку я сам не могу толком объяснить, от чего смеюсь… Это со мной бывает часто. И с Ванькой было… Было. Теперь о нём можно будет говорить только в прошедшем времени. Прошедшем… Пройденном… Странно. Мой друг стал перевёрнутой страницей, безвозвратно отправленным письмом в тугую чернильную тьму безвестности, секунду назад отзвучавшей мелодией, ещё звенящей в ветвях старого клёна над опустевшей танцплощадкой… Каково это быть мёртвым? – Подавился? – подбегает ко мне, начинает хлопать по спине, я жестом останавливаю её. Стараюсь отдышаться. – Ты пойдёшь?
- Глупый вопрос. Извини. Конечно, пойду.
- А школа?
- Один раз можно и задвинуть. Не каждый день друг задыхается в самодельной петле на дверной ручке в собственной комнате.
Она медленно кивает головой, с вздохом встаёт из-за стола. Стараясь не встречаться со мной взглядом, забирает тарелку, отворачивается к стене, бросает с лёгким звоном тарелку в раковину, включает воду, начинает плакать. Подхожу к ней сзади, обнимаю за плечи, кладу голову на свои руки.
- Ну, что, что ты плачешь?
- Ты иногда бываешь очень злым. Я боюсь тебя.
Что тут скажешь? Да, я бываю зол. Бывают минуты, когда я напоминаю себе бомбу с часовым механизмом, на таймере которой уже чернеют надгробными плитами электронные нули. Иногда мир вдруг становится серым, люди показывают свои истинные лица. И хочется кричать, хочется бить, хочется быть убитым, растечься кровью по тёплому асфальту, ибо даже это каменное одеяло земли, гораздо живее, чем все её обитатели вместе взятые. Я ненавижу равнодушие, мёртвые рыбьи глаза зрителей, больше напоминающих стадо баранов, тупо ожидающих своей очереди на плаху… Я не хочу быть среди них и не вижу ни единого шанса не быть с ними. Поэтому я злюсь, всегда злюсь, коплю злость, выплёвывая её рваными клочьями стихов, едкой кислотой прозы, раздавленными ошмётками разноцветной грусти на альбомных листах… Единственное, что держит меня на этой свихнувшейся ярмарке чужого тщеславия и проданных в уценку душ – моя мама. На неё я не злюсь никогда… Просто не могу злиться. Злость – кислота, она разъедает всё на своём пути, оставляя после себя лишь чёрную, пустынную, безнадёжную пропасть… Путь в никуда. Если я оборву последнюю нить — упаду в провонявший нафталином и старостью сундук, обрекая себя на бесконечное одиночество. Пожалуй, это и будет Ад.
Для того чтобы остаться, я и прижимаюсь всем телом к плачущей маме, как потерянный и преданный щенок, тычусь носом в её греческий профиль, позволяя слезам омывать мой лик, иссушая их источник. Постепенно плач прекращается. Она гладит меня по руке, затем легонько хлопает, поводит плечом, и я понимаю, что больше не нужен, пока не нужен.
Она так ничего и не съела. Так всегда было и будет. Она сядет проверять тетради, сделав себе бутерброд из куска чёрного хлеба, масла, и дефицитной шпротины – голову даю на отсечение, что это и будет её дневной рацион… Разве что, она позволит себе ещё чашечку кофе. Густого, чёрного кофе. По старому рецепту, который ей достался ни много, ни мало, от прабабки по отцовской линии. Для начала достаётся сковорода, большая. Самая большая, что есть в доме. До верхов наполняется песком (желательно сахарным, но подойдёт любой), добавляется масло (в идеале оливковое, но где же в «нерушимом» достать такую необходимую любому уважающему себя европейцу примочку?). Затем песок обжаривается до золотистого цвета, после чего наступает священный миг: в центр сковородки ставится турка, до краёв наполненная водой и свежемолотым кофе… Постепенно всю квартиру обволакивает чарующий, манящий, слегка горьковатый аромат божественного напитка, амброзии писателей и поэтов, раннего утра истинного ньюйоркца… Вот так и кончается день. Исчезает за пыльными стёклами окон-экранов, и вот уже только финальные титры, да снежное пространство и звук плёнки, стучащей по корпусу проектора – своеобразный гонг, возвещающий о конце развлечения или начале чего-то нового…
Утро постучалось в двери. Осторожно, стараясь не разбудить. И всё же постучалось. И разбудило. Есенинскими лапками по ровно вздымающейся и опадающей груди. Усатой мордой около носа, фырчанием и мурчанием – настойчивым требованием ласки. Пришлось открыть глаза.
Сегодня день похорон. Сегодня ещё один человечек превращается в крест на казённой земле с медной табличкой, гордо возвещающей о том, что здесь лежит Иванов Иван Иванович такого-то года рождения… Нелепо? Абсурдно? Да, но такова жизнь, а Смерть – всего лишь не самая приятная её часть…
Вопреки устоявшимся традициям, день выдался на редкость погожим: яркое, обжигающее спины и лица Солнце, нокаутирующее зазевавшихся тепловым ударом, плескалось в безоблачном раскалённом океане неба, отбрасывая весёлые радужные блики на лица окрестных крыш, стёкол… Мир не носил траура. Природе было всё равно. Птицы за окном насвистывали свою странную мелодию, благодаря Бога за ещё один подаренный им день. Не было даже намёка на скорый дождь… Значит, не о ком плакать? Значит, Ванька не был хорошим человеком? А может самоубийц не оплакивают?..
Я встал. Промозглый пол наполнил меня ощущением потустороннего холода и чтобы вконец не замёрзнуть, пришлось в срочном порядке искать тапочки… На это ушло долгих десять секунд, кажущихся годами на ледяной сковородке паркета.
Есенин в это время продолжал тереться о мои ноги, утробно мурча при каждом движении. Ему, пожалуй, это доставляло неописуемое наслаждение, чего нельзя сказать обо мне, ибо его трущееся, извивающееся тельце путалось под ногами и не давало найти бог знает куда запропастившиеся тапочки. Наконец, плюнув на всё, в том числе и на Есенина, я побрёл, обречённо шлёпая босыми ногами по полу, совершать ежедневный ритуал любого живого существа – умываться… Умиротворяющий шелест воды слегка успокоил меня, импровизированный холодный душ из сложенных лодочкой ладоней приятно освежил лицо. Начался новый день, и я готов был его встретить лицом к лицу. Что бы он ни держал за пазухой.
Не люблю описывать похороны, да и не умею. Тем более описывать там особенно нечего. Они ничего из себя не представляют – нелепое нагромождение слов, звуков, действий. Странный фарс, ненужный никому и в первую очередь главному виновнику торжества, утонувшему в обилии цветов и венков в восьмиугольной коробке из красного дерева. Тот, что лежит, скрестив, словно в мольбе, руки уже ничем не напоминает близкого тебе человека. В гробу лежит пустая оболочка, камень, немыслимым образом принявший знакомые очертания, да и те уже не кажутся столь знакомыми…
Так вот. С Ванькой ничего подобного не было. Не было речей, от которых и он, и я устали, не было венков (только сиротливо вложенные в окоченевшую ладонь две ярко-алых гвоздики), не было обычно собирающейся в таких случаях огромной толпы совершенно незнакомых, чужих людей с фальшиво сочувственными взглядами. В лице каждого из подобных гостей обычно читается фраза «Слава Богу, не я»…
Был очень узкий круг друзей. Собственно, он ограничивался мной и Анькой, которую пришлось поддерживать, чтобы она не упала… Воистину, друзья познаются в беде… Были соседи Черновых по коммуналке (кому-то же надо было выносить гроб), был пьяненький приходской священник, за определённую плату согласившийся отпеть грешную душу. От него пахло прокисшим вином и ладаном – весьма неприятное сочетание, скажу я вам. Была моя мама (она и вложила гвоздики). Был «Рафик» и обливающийся потом, матерящийся водитель в пропахшей бензином рабочей робе. Он попыхивал сигаретой, чьё зловоние делало невыносимым дорогу в душном салоне к последнему пристанищу моего друга.
Дорога была далеко не самой лучшей. Со времён Гоголя ничего не изменилось: в России всё те же две беды, причём первая обычно занимается строительством второй: одна добрая душа решила заасфальтировать путь от нашего дома до кладбища, но то ли асфальт не подвезли, то ли в один прекрасный день доброта из души испарилась как вода из кипящего чайника, да только всё, что осталось от вполне благопристойного намерения – засыпанная мелким камнем и осколками щебня тропка, мало чем отличающаяся от своей лесной сестры. На этой, с позволения сказать, дороге не могут разъехаться два автомобиля, да что там автомобили, два человека с трудом разойдутся, не ободрав друг о друга локти…
Автобус немилосердно трясло, он качался из стороны в сторону, словно пьяный гигант, на автопилоте идущий на посадку в домашний аэропорт, вместе с ним качался и гроб. Лично меня так и подмывало выплеснуть на пол всё, что было с такой любовью поглощено за завтраком. Да ещё эта жара...
Неожиданно пытка кончилась – транспорт с противным визгом и скрежетом остановился. От слишком сильного удара по тормозам и резкой остановки Аню (она сидела ближе всего к покойнику) бросило прямо на Ваньку. Её долго не могли оттащить, успокоить. Она выла белугой, отчаянно вырывалась из сплетённых нашими руками силков, кричала что-то в отливающее сталью бесстрастное зеркало неба. Наконец, будто покорившись, а может просто устав, обессилено повисла на моих руках. Могильщики смогли приступить к своей нелёгкой, непривлекательной, но от этого не менее значимой и необходимой работе.
С первыми комьями земли, глухо ударившимися о крышку гроба, всё происходящее потеряло какой бы то ни было смысл, и я увёл Аньку оттуда.
Мы шли по кладбищенской аллее. Платаны шумели о чём-то, смыкая свод крон над нашими головами. Она сорвала цветок. Не бог весть какой, обычный одуванчик. Долго смотрела на него, потом бросила через плечо и ускорила шаг, не оборачиваясь, не дожидаясь меня, словно стремясь остаться в одиночестве. Один на один со своими демонами, мечтами, мыслями. Один на один с собой. Я никуда не торопился. Шёл за ней, чуть поодаль. В любой момент готовый броситься ей на помощь, защитить от невзгод, обид, сильного ветра, пусть даже ценой своей жизни. Мною начало овладевать странное доселе незнакомое мне чувство, но я был слишком слаб, измучен, чтобы анализировать его, разбивать на косточки, раскладывать по полочкам, аккуратно приклеивая к каждой составляющий желтоватый ярлычок с надписью, содержащей название элемента, дату получения образца и прочую интересную лишь узкому кругу лиц информацию. Кроме того, она была девушкой моего друга. Пусть мёртвого, но всё же… Она остановилась. Так резко, что я чуть не сбил её с ног. Аня обернулась. Меня ужаснуло то, что я увидел.
Лицо было абсолютно безжизненным. Создавалось ощущение, что это её, а не Ваньку, только что погрузили на пару метров под землю, а потом, словно покоряясь чьей-то злой воле, вызволили из странного подземного плена лишь для того, чтобы увеличить и без того нечеловеческие страдания. Я остановился как вкопанный.
Она что-то шептала глядя прямо мне в глаза и при этом, не видя глаз. Её взгляд был пустым настолько, что, казалось, вмещал в себя всю Вселенную и в нём всё равно оставалось ещё место… До моего сознания не сразу дошли слова срывающиеся с потрескавшихся иссушенных губ.
Там, где любовь
Отрешённою бьётся свечой на фоне вокзала
Ты сказала:
Я навсегда с тобой…
Холод пронзил меня до костей, до самых дальних нервных окончаний. Ведь это были строки из Черновского стихотворения. Того, которое он прочитал мне в последний свой визит за два дня до… Теперь я знал почему, но не знал для чего…
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.