Глава девятая / Когда я влюблюсь / Лешуков Александр
 

Глава девятая

0.00
 
Глава девятая

Глава девятая. J’ai tres fatigue.

 

Мама ушла. Убрала альбомы в выводящий ночами скрипичные рулады сервант и ушла. Стало немного легче – в одиночестве решаются все самые сложные вопросы, ибо даже самое главное в жизни (рождение и смерть) происходит в одиночестве. Мозг отказывался воспринимать полученную информацию – её было слишком много для одного маленького дня на закате осени… За окном впервые выпал снег, впервые я был равнодушен к его прибытию. Дети, святейшие маленькие Солнышки, весёлыми смеющимися ручейками разбрызгали радость в сумрачном квадрате двора, начали перекидываться снежками, играть в догонялки – радоваться, радоваться, радоваться… А мне радоваться было особенно нечему: она послезавтра уедет, вместе с нею вновь приобретённый отец, я больше не могу доверять самому близкому мне человеку – Софье Павловне – мы оба знаем, что так, как раньше, уже не будет, не будет никогда. Я остался один. Как Ванька. Взгляд падает на стол, где лежит обёрнутая в бумажную обложку жизнь, натянутая как нерв и оборвавшаяся, словно песня на самой высокой ноте, когда певцу просто не хватает голоса и сил, чтобы допеть до конца… Я открываю дневник и начинаю читать.

«Здравствуйте, мои дорогие… Кто? Читатели? Это не для массовых чтений. Друзья? А есть ли они в мире, где даже Бог под запретом? Потомки? Я никого и ничему не собираюсь учить. Тогда зачем мне нужна эта дурацкая приветственная фраза? Привычка. Стереотип. Условность. Надо же с чего-то начинать… В общем, здравствуйте, а кто… Да так ли это важно, в конце концов? Если так уж необходимо кого-то поприветствовать, посвятить сей скромный труд кому-либо из ближнего, или дальнего, окружения, посвящаю его тебе, Олег. Тебе и Анне. А так же Дон-Кихоту и Дульсинее, Ромео и Джульетте, Тристану и Изольде, Наполеону и Жозефине. Хотел сюда и декабристких жён вписать, да как-то они из общей логики выбились… А к чему это я? Да всё к тому же: в преддверии рассказа мрачного и местами странного, темнеющего совсем близко входом в Аидово царство, хочется в последний раз насладиться мягким и нежным теплом вечновлюблённого критского солнца… Счастья вам, мои милые, счастья, а я… А я очень устал. Позвольте мне остановиться, уснуть, припасть алчущими устами к спокойно-неспешным водам Леты.

Однако же всё это мечты, мечты коим не суждено сбыться, покуда слёзы моего исстрадавшегося сердца не лягут тихими строчками на соборное ложе листа — последнюю их усыпальницу.

История моя началась не сегодня, не завтра и даже, пожалуй, не вчера… Она на самом деле началась задолго до нашего с тобой, Олежек, рождения там, где в последний раз собрались двенадцать услышать истину, но стали свидетелями влажной сладости предательства…

Предательство… Оно следовало за мной по пятам, охотилось, травило собаками нежную лань моей души и, в конце концов, стало мной. Не поверишь: я смотрелся в зеркало и видел Иуду. Он простирал ко мне в последней, отчаянной мольбе руки, а я ничем не мог ему помочь и плакал. Увы, некому было утереть мои слёзы. А призрак в отражении смеялся и, как заправский ковбой, крутил над головой лассо из сыромятной кожи…

Предательство. С ужасом осознаю теперь, что я есть плод предательства, преступной связи, хотя может ли любовь быть преступной, есть ли для неё рамки, правила? Ведь нет: любовь – это дикий зверь, дышащий свободой и неспособный жить вне её, любовь – это всепожирающее пламя, не оставляющее даже пепла от несчастных вздумавших погреться у огня, любовь – это два мотылька кружащихся в воздухе в последнем танце ибо каждый из них знает, что завтра встанет Солнце, птицы встретят новый день заливистой многоголосой трелью, роса начнёт переливаться всеми цветами радуги, словно подавая тем самым условный знак всему миру, но они этого уже не увидят. Любовь – это жизнь. Жизнь без любви невозможна, так же, как и любовь без жизни. А правила и законы придумывают люди – слишком ничтожные для того, чтобы лицом к лицу встретиться с такими серьёзными противниками. И всё же, всё же, всё же… Мой папа встретил маму случайно, по крайней мере, насколько известно мне (а у меня, покамест, нет каких-либо серьёзных оснований не доверять им). Случайно – это на празднике, детском утреннике в Театре Юного Зрителя, а если короче то в ТЮЗе. Мамочка в своё время была там едва ли не примой и в тот злополучный день играла Снегурочку. А папа привёл своего сына от первого брака на спектакль. Маме было слегка за двадцать, папе тоже слегка, но за тридцать. У папы в то время уже была жена – подающая надежды адвокатесса, дочь известнейшего в то время академика Синюшина – признанного авторитета в области ядерной физики – и двое детей. У мамы не было ничего кроме койко-места и восьми метров в студенческом общежитии. Папа, в хорошем смысле слова, всегда был немного сумасшедшим и, увидев на сцене нечто лёгкое, светящееся, преисполненное нежности, он влюбился, как мальчишка. Потом были очень долгие ухаживания, страстный и бурный роман, сцены с женой — попытки объяснить что-то друг другу, сердечный приступ академика, скромная свадьба, новоселье в коммуналке – тётушка отца оставила, брошенные дети, вынужденные забыть слово «папа» или применить его к нашедшейся в весьма скором времени замене. Однако предательство было налицо, и здесь на сцену вышел я.

Я рос красивым белокурым мальчиком, со временем рожь заменил каштан, но меня всё равно продолжали называть херувимчиком близкие люди, в частности мама. Особой склонности к творчеству я никогда не проявлял, рос спокойным, послушным мальчиком на радость родителям. Мама давно уже не работала в ТЮЗе, но продолжала весьма неплохо играть в местном драматическом театре, где её однажды и заметил столичный кинорежиссёр Арсений Леонтьевич Рубинштейн. Он предложил ей роль в своём новом фильме, и не проходную, а сразу главную, поскольку, по его собственному признанию, изъездил Россию-Матушку вдоль и поперёк в поисках нужного типажа, а нашёл его только здесь. Всё бы ничего, но отец неожиданно воспротивился и заявил в ультимативной форме: «Либо я, либо Рубинштейн!» Мамочка всю ночь проплакала в подушку, а наутро ответила отказом Арсению Леонтьевичу. Последний уехал в весьма расстроенных чувствах, мама вернулась к своему репертуару, изредка обновляемому новыми спектаклями, исправно собирающими аншлаги жадной до зрелищ энской публики, отец долгое время светился собственной важностью, писал вполне, на мой вкус, посредственные пьесы, коими, тем не менее, снискал себе некоторую популярность, а фильм так и не сняли… Самое смешное в том, что через несколько, не так уж важно сколько, лет история повторилась с точностью до наоборот.

Папе предложили написать либретто к оперетте «Щелкунчик», отец принял предложение и написал. Из уважения к имени автора, пьесу приняли без каких бы то ни было поправок и поставили строго по сценарию. Пожалуй, сейчас подобный взгляд на классику сказки был бы приемлем, но тогда Щелкунчик, колющий вместо орехов черепа незадачливых актёров, Король Крыс в качестве единственновозможного спасения от ненавистного демона и умопомрачительные, на грани слышимости, запилы бас-гитары не вызывали ничего кроме шока и гневных рецензий критиков – оперетта с треском провалилась, закрыв для моего отца двери академических театров Советского Союза. Однако папаша недолго сокрушался над своей незавидной участью, ибо приглянулся местной восходящей оперной звезде, отправляющейся в скором времени в мировое турне… Воистину, единожды предавший… Мама долго не могла привыкнуть: проводила бессонные ночи у окна – всё надеялась, что он вернётся и раскаявшийся бросится к её ногам, слезами пытаясь вымолить прощение, а она тогда для вида помучает его, покорчит из себя Форт-Нокс, но потом, сменив гнев на милость, распахнёт перед ним свои объятия и всё начнётся заново, с чистого листа. Но дни проходили за днями, превращаясь в месяцы, складываясь в года, от блудного отца, как доказательство его существования на планете Земля, приходили открытки из разных уголков земного шарика. Текст всегда был один и тот же: «Прекрасная погода. Прекрасные люди. Привет!». Ни слова обо мне, ни слова о маме, как будто он решил вычеркнуть нас из своей жизни, так же, как поэт, скармливающий мусорной корзине неудавшиеся, неприглянувшиеся требовательному оку наброски… Через пять лет иссяк даже этот скромный ручеёк, и что с моим отцом происходило после мне неизвестно. Может быть, слава Богу… Не знаю как мама, а я испытал огромное облегчение, когда наконец-то наступило абсолютное молчание с его стороны, ибо наступила определённость, а что может быть прекрасней для нормального (подчёркиваю специально для тебя, Олег, нормального) человека? Обычный среднестатистический человек стремится к определённости, жаждет её всем своим существом, ибо в определённости кроется для него панацея от всех бед, защищённость, панцирь броненосца… Логика проста: если я знаю, что будет завтра, я от этого всемогущего Завтра защищён. Я понял это очень быстро, мама, боюсь, до сих пор не смогла.

Вообще после папиного бегства с мамой у меня складывались весьма и весьма странные отношения: с одной стороны, она безгранично любила меня (любовь доходила до самопожертвования: она бросила театр, устроилась во дворец пионеров — открыла драмкружок, не брезговала детскими утренниками в новогодне-рождественский период), с другой же стороны, я был живым напоминанием об отце – открытой, кровоточащей ране, над которой невластен самый титулованный лекарь — Время. Посему очень часто я натыкался на некую скрытую от ока преграду между нами, почти физически я ощущал эту ледяную стену, пропасть, пролегшую между двумя самыми близкими людьми. Первое время я пытался пробиться к ней, мне казалось, что если дотронусь до её руки, передам ей немного собственного тепла, она очнётся, стена растает и мы снова станем единым целым… Однако прикосновения, объятия, взгляды – ничего не помогало: она была одновременно со мной и за миллионы миль отсюда… Она до сих пор ждёт отца… Она до сих пор его любит…

Шестнадцать лет. Кажется не так уж много, кажется… А впрочем, что-то мне всё кажется и кажется… Как говорят, когда кажется – креститься надо. Вот я сегодня и покрестился. Был в церкви. Один. Только я и священник. Пустая церковь, как пустая квартира – всего лишь вещь, частица вселенной, ровно настолько же бесполезная, насколько ничтожен перед Космосом человек. И всё же… Когда остаёшься один, обычно обращаешься к Богу. Попробуй, кстати, может быть к тебе Он будет более благосклонен… Хотя предугадать Его поведение не представляется возможным. Так вот: церковка на Никитинке, ну ты знаешь. Помнишь, мы играли там в разведчиков, в часовне был штаб, она тогда заброшенной была, священник тут недавно появился, он как миссионер, несущий слово Божье необразованным варварам. Сходство с миссионером добавляет видимая глазу аскеза: монашеская ряса болтается на нём как на вешалке, худые, непропорционально длинные руки напоминают жерди, каждый шаг отдаётся звоном цепей (видно, что малейшее движение даётся ему с невообразимым трудом), лицо… На лице, пожалуй, стоит остановиться подробнее: вытянутый овал его венчает монашеская шапка, ещё более подчёркивая устремлённость ввысь, густые распущенные волосы, обрамляющие высокие скулы, благородные черты лица подчёркивает некая нездоровая бледность кожи и румянец на щеках, но самым удивительным служат глаза. Боюсь, я не смогу передать словами, но… Представь себе небо в час, когда заря лишь рдеет где-то вдали, звёзды ещё не покинули небосвод, и даже птицы ещё молчат… Вдруг просыпается ветер, он будит цветы, цветы манят пчёл, пчёлы — птиц, птицы поют «зорю» Солнцу и мир, целый мир, дружище, целый мир, оживает, сбрасывая с себя ночное покрывало, возрождаясь из пепла, радуясь новому дню. А всё начинается с лёгкого дуновения ветерка… Первый утренний ветер всегда кроток, как обласканный хозяином пёс, как руки любимой женщины, как пуховая шаль, агнец пред жертвенником… Та же безмерная кротость, лёгкость и одновременно сила, решимость девятибалльного Борея сквозила во взгляде святого отца. Казалось, он не замечает растрескавшихся ликов, взирающих с измученных временем фресок; плата бело-серого неба, проглядывающего сквозь бреши в крыше; множества позабытых кем-то мешков, разбитых стульев (не поверишь: в церкви, едва ли не у алтаря, лежал трехколёсный велосипед без колёс и руля); непристойностей, оскверняющих стены храма… Он не замечал ничего – только молился: губы всегда находились в движении, руки теребили истёртое по краям, рассыпающееся на глазах издание Библии, кажется, что эта книга сошла как раз с печатного станка Гуттенберга – настолько силён в ней дух древности. На какое-то мгновение в душе моей затеплился огонёк надежды, надежды на то, что хотя бы здесь я обрету покой, получу прощение, найду ответы на множество мучающих меня вопросов…

-          Святой отец…

-          Да, сын мой, — странно, он годился мне разве что в старшие братья, но сан обязывал меня обращаться к нему на вы и с истинно сыновним почтением.

-          Святой отец, я грешен.

-          Как и все мы, сын мой, как и все мы…

-          И вы, отец?

-          И я…

-          Святой отец, я ищу покоя…

-          Покой есть лишь за дверью гроба. Немногим дано счастье познать его в миру земном…

-          А вы обрели покой?

-          Нет, сын мой, увы мне…

-          Тогда зачем всё это, отец?

-          А зачем Солнце встаёт по утрам, Луна озаряет небосвод мертвенным, серебрящимся светом ночью, ветер гудит в трубах весь день напролёт? На всё воля Господа, мой мальчик, на всё воля Господа, а мы лишь агнцы, покорные агнцы, следующие за пастырем, куда бы ни вела нас длань его…

-          Но неужели же нет иного пути?

-          Иной путь есть всегда. Но на нём не обрести покоя… Ибо посылает Он испытания нам, дабы укрепить нашу веру в Него, дабы проверить достойны ли мы вхождения во Врата Небесные, ибо искушали его Властию, Хлебами и Жизнию Вечнаю, но отрёкся он от плодов Лукавого, так и нам должно действовать.

-          Отец мой, а уверены ли вы, что царство покоя и гармонии лежит за дверьми Райского Сада? Ведь если бы это было так, наши предки не покинули бы пределов Эдема…

-          Сын мой, я вижу душа твоя стремится к свету, но блуждает в сумерках в безнадёжной попытке вернуться, успокоиться, найти тёплый приют, что подарит желанное отдохновение утомлённым чреслам, да наполнит чрево твое пищею… Держи, — он протянул мне свою потрёпанную Библию, — И да пребудет с тобой милость Господня да слово Божье…

-          А как же вы? – спросил я, взволнованно принимая дар.

-          Слово речённое Господом на Фаворе в сердце моём. Оно и в твоём сердце, Книга лишь указывает Путь, она как маяк, зовёт корабли заблудших душ и дарует им упокоение на скромных водах тихой гавани Веры… Тебе она гораздо нужнее, чем мне. Иди с миром, сын мой. Аминь.

-          Аминь.

Я ушёл из церкви окрылённым, радостным, влюблённым в мир, прижимающим к сердцу Книгу Книг. Я спешил домой, дабы в тусклом свете ночника насладиться мудростью Божьей, дать пищу разуму моему, столь истощённому суккубом поэзии, я надеялся, но… Надежды гасли с каждым словом, каждой строчкой, ибо Библия писалась около двух тысяч лет назад, но я-то жил сейчас… В конце восьмидесятых годов двадцатого века от рождества христова. Разочарованию моему не было предела, и я совершил святотатство, за которое, пожалуй, и расплачиваюсь по сей день: я сжёг Книгу. Как сжёг Герострат храм Артемиды, так и я спалил храм Господень в сердце моём и развеял прах по ветру, так, чтобы даже напоминания не осталось. Он мёртв. Иисус мёртв почти две тысячи лет и слово его мертво для нас, переживших две войны, закованных в цепи сугубо материального мира, запустивших людей в Космос лишь для доказательства отсутствия Бога… Я плакал над осколками Веры, я кричал в лица «Битлов» и промозглых окон, я бился телом о холодность бесстрастных стен, ибо остался абсолютно один в безбожном пространстве, пустоте лиц, мертвящем хладе объятий, галлюциногенном сне, имеющем наглость называться Жизнью. Я был единственным оставшимся в живых, человеком в пустыне, вопль которого разносится на десятки километров и возвращается к нему удесятерённой Ветром болью, повергая несчастного на колени перед всемогуществом стихии, хаоса, мрака, приглашённым гостем на бал мертвецов, где скелеты, бряцая костями, отплясывали вальсы, мазурки, улыбаясь друг другу беззубыми ртами, сверля меня жестокими, леденящими взглядами из глубины глазниц, в которых не было ничего, кроме вековечной тьмы и Пустоты, холодной, почти осязаемой, мертвецы приглашали меня, дамы в истлевших одеждах даже брали меня за руки, но я не хотел умирать!!! Я был жив!!! Я остался жив и готов был драться за свою жизнь до конца!!! Я не мог позволить себе умереть, а остаться значило подписать смертный приговор, самую страшную сделку с совестью, ибо даже Ад не страшнее Пустоты…

Нельзя сказать, что в жизни моей, возносимой на алтарь аутодафе во имя неизвестно чего, не было ни одного светлого дня, ни одной покойной минуты, где разум бы отдыхал от бед насущных а сердце билось в унисон с сердцами друзей, любимой девушки, но счастье так скоротечно, так неумолимо тлеет в алчущих тепла и наслаждений ладонях… Моим счастьем была Анна. Не стану скрывать, что влюбился, втрескался по уши (вставь сюда какое угодно слово) с первого взгляда… Хотя, затасканное по тёмным подворотням, потное от слишком большого количества рук, склизкое, как свежие от поцелуя губы, слово «любовь» здесь не подходит, ибо я не любил её, а понимал… Если угодно, мы были слеплены из одной и той же глины, рискну предположить, что на заре времён, когда создатель лишь замыслил проект под названием Человек, она была моим ребром, мы понимали друг друга с полуслова-полувзгляда, по крайней мере, я так думал… Любовь, как ни странно всегда оказывается слепа, ибо исходит не из глаз, но из сердца, поэтому мне и противна сама мысль о том, что я любил, хотя и не имеет смысла отрицать сей свершившийся факт… Для меня всегда дружба была превыше любви. Может быть потому, что я так и не научился по-настоящему любить, поэтому, как только понял, что нам нравится одна и та же, с позволения сказать, дама, я отошёл в сторону, дабы не быть помехой вашему счастью… Таким образом я совершил самое страшное в мире предательство – предательство самого себя. Но что ещё можно ожидать от сына Иуды? А его отражение всё чаще смеялось в зеркале заливистым зловещим смехом, напоминающим карканье ворона, и настойчиво трясло сыромятным лассо перед моим усталым взором…   Что мне было делать? В сущности, я продолжал плыть по жизни, как щепка, влекомая яростным потоком, клокочущим по острым иглам камней – без корней, без смысла, без сил… Боюсь у меня не было сил даже на последний шаг…

Зачем я всё это пишу? Не знаю. Я чувствую, что это необходимо, а кому, в сущности, не так уж и важно… Важно то, что, может быть, я сей повестью печальной удержу чью-нибудь заблудшую душу по эту сторону Стикса оконной рамы…

Post Scriptum: Олег, обращаюсь к тебе, поскольку больше не к кому обращаться: сохрани эту рукопись, хотя бы ради памяти нашей дружбы… По некоторым причинам я бы не хотел, чтобы этот дневник попал в руки кого-либо из моей семьи – пусть у них останется образ юного херувимчика с напоенными небом глазами…

И ещё… Не следуй моему примеру – не предавай себя, борись за любовь, ибо только в ней мы находим утешение, упокоение, безмятежность… К сожалению, я понял это слишком поздно. Молю, не повторяй моих ошибок… Друг.

Иван Чернов

Октябрь, 1989

Энск».

  • Шорох / СТОСЛОВКИ / Mari-ka
  • Глава 6 / Выстрел в душу / Maligina Polina
  • Ночное / Отзвук души / Abstractedly Lina
  • Может ли Осень стать мисс красавицей / Мисс Осень / Хрипков Николай Иванович
  • Тайное становится явным / Имя моей Музы - Боль / Клюква Валерия
  • Глава 4. / Скиталец / Данилов Сергей
  • Афоризм 519. О логике. / Фурсин Олег
  • Прага / Нова Мифика
  • Пришло время трапезы) / Кулинарная книга - ЗАВЕРШЁННЫЙ ЛОНГМОБ / Лена Лентяйка
  • Останній світанок / Олекса Сашко
  • Мечтательная Снежка / Пером и кистью / Валевский Анатолий

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль