Эмиля привела мать.
— Мой сын сошел с ума, угрожает самоубийством…
— У меня переразвит инстинкт самосохранения, — заявил Эмиль. — Он мне подсказывает выбрать стратегию создания себе максимального комфорта, покоя, избавления от необходимости выполнять мучительную, никому не нужную бумажную работу в окружении отвратительных тебе людишек, уживаться с родственниками, втискиваться в социально приемлемую одежду, и все это, чтобы таскать омерзительное тело, которое требует пищи, воды, табака, мытья, походов в клозет… Инстинкт самосохранения говорит, что единственный способ избавиться от страданий, которые неизбежно приносит взаимодействие с людьми, необходимое всего-навсего для того, чтобы тело поело и сходило в клозет (живем ради клозета! Все дороги ведут!..), — это покончить с собой.
Папенька осклабился. Еще не зная, что впереди брезжит «У вас, Эмиль, анальная фиксация!», студент продолжал:
— Жизнь, похожая на «Ад» Дирка Баутса! Жизнь убьет меня изнутри, то есть убьет душу — а это куда хуже, чем умереть телом, ведь оболочка без души — самое невзрачное и бессмысленное существо в этом мире. Я не из тех, кто предпочитает изощренное длительное насилие над собой быстрой и достойной смерти. И удерживает меня только одно: ТАМ все может оказаться гораздо страшней. Представьте: тело разложилось, а разум все живет, все осознает. Черная пустота при сохранении сознания. Ни единого внешнего раздражителя, ни одного источника информации, нет даже возможности как-то пошевелиться, потому что тела нет. Вот это и есть ад. Ты в пустоте, в темноте и в тишине, наедине со своими мучительными воспоминаниями. И не факт, что после суицида я не попаду ТУДА. Это как у Георга Гейма:
На голый холм нас утром привели[U1] ,
Где танцевали в воздухе скелеты.
На полпути до неба от земли
Мы дождались их мрачного привета.
Я помню стук костяшек на ветру,
Ремень, стянувший руки за спиною
И пот холодный: «Я сейчас умру», —
Когда палач, сопя, пришёл за мною.
Мы друг за другом падали с небес.
Хруст позвонков — и боли миг жестокий…
А после — стихло всё, и мир исчез,
И сон объял нас, крепкий и глубокий.
Мы долго спали. Годы, проходя,
Стирали плоть, размякшую от горя,
Лишь изредка в ночи, под шум дождя,
Шептались кости в мёртвом разговоре.
Мы одряхлели в смрадной пустоте.
Бессильно висла челюсть днём и ночью,
Лысели черепа, и редко где
Волос виднелись выцветшие клочья.
Но разум жил ещё. В дни бурь и гроз
Неистовой мы наслаждались пляской,
А вместо белых венчиков из роз
На лбы смола ложилась чёрной краской.
И вновь мы застывали в зимнем сне —
Прогнившие, иссохшие тела.
Тюрбаном пышным был налипший снег,
Верёвка — лентой орденской была.
Но март являлся в золоте и сини,
И мы заснуть уж больше не могли,
Шёл дождь, дул тёплый ветер, и в долине
Вставал русоволосый бог земли.
Мы видели, как дремлющее поле
Вдали малютки-плуги бороздят,
К нам плыл весенний дух, и жадно, вволю
Мы пили драгоценный аромат.
Дыханье наше отравило нивы,
И вот посеянное нами зло
На поле чёрным колосом взошло
Среди чертополоха и крапивы.
Мы видели: народ, больной и хилый,
На кладбище волок за гробом гроб,
И мёртвых клали в свежие могилы,
Как пищу — в сотни алчущих утроб.
Мы видели, как в мир пришла чума,
Чья мантия от крови вся сырая,
Мы видели, как смерть через дома
Шагала, свою жатву собирая.
А мы плясали летними ночами
Под неумолчный погребальный звон,
Не чувствуя ни боли, ни печали —
И лунным светом каждый озарён.
… Всё было — и прошло. Я стар и сед,
Один остался — как судьба слепа!
Внизу, в траве, поблёкшие от лет,
Белеют моих братьев черепа.
Когда теперь на дереве проклятом
Созреет новый виселичный плод?..
В зелёных безднах гром гремит набатом,
И льются струи сквозь беззубый рот.
Ох, ветер, оборви верёвку, ну же!
Я одинок и плачу от тоски.
Как малое дитя, я мёрзну в стужу,
В июле — зной сочится сквозь виски.
… Дни движутся по кругу. Меркнут звёзды.
Осенней скорбью изнурён давно я,
А в волосах моих вьют галки гнёзда,
И мучают, и не дают покоя.
— Ох уж эта современная поэзия, — вздохнул папенька.
— Поэт тоже размышлял о сохранении разума postmortem. Странно, правда, как этих висельников не похоронили, и они имеют приток информации, созерцая окружающий мир, а не лежат, запертые в своей могиле, чувствуя разложение собственного тела.
С тех пор Эмиль на сеансах укладывался и вместо свободных ассоциаций начинал читать стихи — про висельников, утопленников и прочую мертвечину. Папик слушал с безмятежным видом. Врач и пациент соревновались в выносливости. Эмиль готовился к каждому сеансу, как к уроку словесности, изрыгая все новые и новые трупные вирши.
— Я глотку надрываю, а вы, доктор, сидите истуканом и думаете о чем-то своем! Читай-читай, болезный, мне все равно денежки капают! Вы собираетесь от меня отказываться или нет? Я же не играю по вашим правилам! Я вам не изрекаю свободные ассоциации, снами своими не делюсь, я нарушаю, почему вы наконец не скажете моим родителям, что отказываетесь меня лечить, и лечить меня не от чего, я здоров… А, я понял, вам ведь все равно, что я несу, лишь бы родители продолжали вам платить, а мне они не верят, что я тут стихи декламирую, а вы сидите и молчите, и деньги вам платить не за что! Не за что! Ну, давайте я вам стихи почитаю.
Зверь живет во времени [U2] —
Вне памяти о материнском вымени.
Почва молча выпучивает росток на свет
И окочуривается.
Лишь я, со стажем между кровью и охвостьем,
Лишь я, мыслями перевариваемая
Падаль, тирадами разражающаяся, словами изблеванная,
Светом передразниваемая...
По небу прокинутый, высвети, выплесни
Очам моим хоть часок
Старого доброго, не захватанного зрением, света —
Выплавь блуд многоцветья, взметни
Замаранные дерьмом пустоты в высоты
Солнц, громоздящихся друг на дружку,
На пирушке солнц низвергающихся...
— Опять стихи читал? — спрашивала я.
— Хорошо, что не свои.
— ?
— А то бы пришлось восхищаться.
— Тогда это был бы материал, — не соглашалась я. — Почему ты не мотивируешь его нормально свободно ассоциировать?
Папик только отмахивался. Что нам стоит послушать стишки в исполнении Эмиля, когда потом приходит Тереза и с улыбкой рассказывает:
— У моего мужа ужасно прыщавая спина. Причем прыщи какие-то странные, на конце черные — выдавливаешь, а там длинный червяк спрессованного гноя все тянется и тянется и никак не заканчивается… и потом остается она самая… дырка… Он вначале смущался жутко, но я за то, чтобы этих червяков подавить и дырки оставить, готова даже от секса отказаться. До сих пор, как вспомню, так возбуждаюсь. Дикое иррациональное удовольствие… и потом вся спина в этих дырках...
— Все в копилочку случаев комплекса кастрации! — заявил папаша. — Обращался ко мне один больной, которому снилось, что он весь оброс то ли червями, то ли кожными наростами, и отрывал их от себя, оставались дырки на коже, без крови.
— Да, мне в детстве постоянно снились сны, в которых надо что-то из своего тела выдавливать и остаются дырки… но кошмарами я их назвать не могу...
— Эти дырки, сгруппированные отверстия, на что они похожи, Тереза?
— На фильтр мясорубки, на дуршлаг…
— На девственную плеву решетчатого типа, — с ухмылкой прибавил папа.
— Это как?
— Несколько отверстий в ней, не одно, а несколько.
— А я не знаю, какая у меня была.
— Вы как бы кастрируете супруга тем самым. Не зря же вы обронили, что «и секса не надо». Вы сами уже отождествили процесс выдавливания с лишением супруга половых органов, чтобы у него остались на их месте дырки, аки решетчатая плева.
— Доктор Фрейд! С чего вы взяли, что муж меня не удовлетворяет!
* * *
Две недели. Уже две недели с того дня, как Софи отправила мое письмо Шандору. Ни ответа, ни привета. Я спросила у мамы, можно ли ему телефонировать. «Можно, только недолго, узнай только, он письмо получил или нет».
— Я никакого письма не получал.
Кровь бросилась мне в лицо. Софи распечатала письмо, прочитала, порвала и выбросила в ближайшую урну?
Тогда я должна сказать ему сейчас. Но сказать по телефону оказалось труднее, чем написать. Пока я кусала губы, пытаясь выдавить: «В общем, я тебе писала, что…», в трубке раздалось:
— Извини, мне некогда.
— Пока, — пропищала я.
Длинные гудки.
Чем он так срочно занят? Развлекается с пациенткой? Только приступил к процессу, а тут я звоню?
Даже разговаривать не захотел, хотя за междугородние переговоры платим мы. Наверно, он все-таки получил письмо. Значит, нет у меня больше жениха. Но почему? Почему он резко передумал? Может быть, все-таки не получил? Нужно было самой отправлять важную корреспонденцию. Второй раз телефонировать по междугородке мне уже не разрешат.
Я решила написать еще одно письмо, но как только я вывела приветствие, кто-то позвонил в дверь, загомонили голоса, и ко мне влетела Софи с папашиной тростью в руке.
— Анна! Быстро ложись в постель! Из гимназии пришли…
Я разулась и плюхнулась на кровать. Софи кинула мне подушку и одеяло, и я укрылась до подбородка.
— Сделай унылое лицо!
Распахнулась дверь, и в комнату набилось полкласса, а во главе процессии — отец Альберт. Как ни странно, с ними не было фрау Ринзер.
— Смотрите, дети, — прогнусавил святой отец, — вот как всевышний наказывает за богохульство, гордыню и упорную ложь. Здравствуй, Анна.
— Pax vobiscum[U3], — я свела глаза к переносице.
— Привет, — нестройным хором выпели одноклассницы, и Саския пропищала:
— Теперь-то отмаливаешь свой грех, просишь у бога, чтобы вернул тебе здоровье?
— Ножка болит, Анна? — просюсюкала Элла.
Я закатила глаза:
— Ой, болииит…
— А где твои костыли? — полюбопытствовала Лаура.
— У нас нет денег на костыли, — мрачно поведала Софи. — Когда ей надо вставать, на одной ножке до клозета прыгает… с папиной тростью. — И Софи показала им трость с серебряным набалдашником в форме черепа.
— Когда ты к нам придешь? — спросила Вальтраут.
— Мы скучаем, — фальшивеньким голоском подхватила Карин.
— Наверно, только на экзамены, — ответила я.
— Ой, как мы тебе завидуем! — взвизгнула Вальтраут.
— Не говори глупости! — осадил ее пастор. — Девочки, давайте-ка все сейчас помолимся за здоровье вашей одноклассницы. Я ее простил, бог велит прощать.
Я прикинула масштаб комнаты — поместятся ли двадцать коленопреклоненных девочек, или кому-то придется преклонять колени в коридоре? Но отец Альберт не дал знака падать ниц, и все стоя сложили руки и забормотали молитву.
Тут, к моему ужасу, мама решила, что гостей надо попотчевать — и отправила к нам Лену с чайком и печеньицем на всех новоприбывших. Одноклассницы расселись на наших кроватях — семеро обсидели кровать Софи, еще трое уселись ко мне на постель, и я вжалась в стенку, спины жующих и прихлебывающих одноклассниц застили свет. Десяток остальных сгрудился стоя вокруг стола. Отец Альберт уселся на мой стул (и, как я потом убедилась, безнадежно продавил сиденье своим необъятным задом).
— Анна, а покажи гипс, — сказала Кэте, — мы все на нем распишемся!
— Напишем, что мы тебе здоровьечка желаем, — подхватили остальные. — Останутся у тебя наши автографы на память.
— Денег у нас нету на гипс, — состроила плаксивую гримасу я. — Сказали, что я должна лежать и не двигать ногой. Вот я и лежу.
Сейчас кто-нибудь закричит: «Симулянтка!» Захотелось скрестить пальцы под одеялом. Что за нелепые суеверия! Может, кому-то еще придет в голову ощупать мой «перелом»? Я им не разрешу, скажу, что это очень больно. Наверно, при пасторе не будут задирать одеяло и хватать меня за ноги.
— А если неправильно срастется — без гипса-то? — поинтересовалась Лаура.
— Заново сломают, — пообещал отец Альберт.
Я подозрительно покосилась на Софи. Она общается с Саскией — не по дружбе, конечно, фрау Ринзер сказала ей брать у нее для меня задания — и она не знала, что ко мне сегодня нагрянут? Знала, но помалкивала? Сюрприз? Мне просто повезло, что я не успела выйти в коридор на здоровых ногах и попасться на глаза делегатам из гимназии. Как я могла доверить ей письмо!
Как бы мама им не пообещала, что я завтра обязательно пойду в гимназию. Если кто-нибудь узнает, что я ничем не больна, — не поверят ведь, позавидуют — так, как мне сейчас неистово завидуют братья, а Софи может в любой момент рассказать правду учителям и одноклассницам, если она уже этого не сделала. Одноклассницы и сейчас исходят завистью, думая, что у меня сломана нога (все-таки если бы они знали правду, они бы с порога принялись меня разоблачать). Кому еще родители разрешат прятаться дома — и долго ли еще это продлится? Когда визитеры уйдут, надо будет снова заручиться поддержкой отца, ведь только он адвокатит: если бы не он, мама бы за руку отвела меня в гимназию. А после этого надо будет пробивать себе дорогу из этого дома и этого города.
* * *
Дорогой Шандор!
Получается, мое письмо не дошло. Я пишу тебе второй раз. Я долго думала, как описать, рассказать тебе все мои мечты и фантазии, но не нахожу слов. Просто приезжай. Мы поженимся, и не нужно будет ничего рассказывать, мы будем этим заниматься! Нам нельзя тянуть время. Мой папаша собирается уезжать с Ранком на Кипр. Приезжай немедленно, пока он не истратил на Ранка все до копейки, а то для нас с тобой ничего не останется.
Целую,
Анна.
Теперь надо заставить себя выйти из дома и самой сходить на почту. И не попасться ни албанцам, ни одноклассницам.
* * *
— Этот балбес мне написал и попросил дать приданое. — Язвительный тон отца не сулил ничего хорошего. — Планировал с харчей Гизелы плавно перейти на содержание к тестю...
— И? — встрепенулась я, чувствуя подвох.
— А я ему ответил: «Я освобождаю тебя от данного тобой обещания, потому что я планирую поездку, и мне сейчас совершенно не до свадьбы дочери. Я устал. Мне нужно отдохнуть».
— Совсем? — ахнула я. — Ты навсегда его освобождаешь? Или нам нужно подождать?
— Так, сама читай, — отмахнулся он.
Я развернула письмо.
Великий Учитель!
Шлю вам протокол моего последнего сеанса с Эрни. Я уверен, что этот злобный пигмей сразу же все записывает и шлет вам, и чтобы у вас не осталось впечатление в преломлении его карликового злопыхательского разума, я обязан рассказать вам то же самое с другой точки зрения!
С вашей нечеловеческой проницательностью вы, несомненно, знаете, что Эрни мне безбожно завидует, хотя бы уже за то, что я не привлекался и мне не пришлось бегать из страны в страну от мести больных и от полиции. Этот иностранчик не учитывает местного менталитета, хамит, — вот, например, сегодня мне пришлось ему долго объяснять, что я не Мордехай и никогда им не был, и откуда взялось это паскудное прозвище.
— Ты же знаешь, — сказал я, — что я познакомился с Карлом раньше, чем с Учителем. Как и ты. Среди всего прочего, он мне возвестил:
— Я евреев ненавижу, а евреек люблю!
Я изо всех старался не взъерошиться и отозваться вяло:
— Почему?
Юнг объяснил:
— Была у меня подруга-еврэйка. — Так и сказал: "еврэйка". — И она, постоянно ощущая мою явную неприязнь к жидам, спросила: «Ты меня специально выбрал, чтоб меня иметь за всех евреев?». Я ответил ей, что нет, это ты меня выбрала, чтоб я тебя имел за всех евреев. Короче, из своего житейского опыта: еврэи — это скверные, пренеприятнейшие и наипоганейшие существа, запаразитировавшие всю землю. Другими словами: одним дихлофосом не обойдёшься.
Я терпел.
— Не зря, — чревовещал Юнг, — не зря идея об Эдиповом комплексе зародилась в жидовском мозгу. Всем известно про библейского Лота с дочками, про Моисея, который был сыном тети и племянника… А согласно одному из мидрашей, все сыновья патриарха Иакова, за исключением Иегуды и Иосифа, были женаты на своих сестрах-близнецах. Другой говорит о том, что история с изнасилованием дочери Иакова Дины так возмутила братьев Симеона и Левия потому, что они думали, что она станет женой одного из них. А «Зогар» гласит: «Перед тем, как Израиль вошел в плен, и пока Шехина была с ним, Господь повелел народу израильскому: «Не должны вы открывать наготы матерей своих». Однако сыны Израиля воспротивились и открыли наготу Шехины»! А возьми их демонологию: Наама — одновременно жена и мать Асмодея. Вот как Фрейд говорит: цель — осознать бессознательное, где было Оно, там будет Я, айин ле-ани[U4] , то есть буквы алеф, йод и нун перегруппировываются — из айин получается ани, это же по темуре, но Фрейд распространяет сугубо еврейское понятие, этот свой мальхут, свою темуру, на все человечество! Я сомневаюсь, что Фрейд, будучи человеком невежественным, вообще знает все это, но в его бессознательном это заложено, это память предков!
У меня лопнуло терпение, и я воскликнул:
— Карл, ты так старательно подчеркиваешь свое арийское происхождение, что я подозреваю, что твоя бабушка согрешила не с Гете, а с ростовщиком Мордехаем.
С тех пор Юнг называет меня исключительно «Мордехай», а его юнгианцы уверены, что меня так мама назвала.
Я, конечно, совершил ошибку, задав направление ходу мыслей анализируемого. (Надо было проигнорировать этого «Мордехая», а я не сдержался.)
— Ну, так что мы все обо мне, — осекся я, по ядовитому взгляду Эрни понимая, что он заметил мой промах раньше меня самого и уже обдумывает глумливое письмо вам — о моей небрежности и профнепригодности. Я буду осторожнее. Клянусь.
— Что ты хочешь мне рассказать? — спросил я.
— Если ты станешь все вываливать своим больным, — съязвил Эрни, — ты, чего доброго, останешься без гонорара. Ты их выслушал — с них тридцать крон. Они тебя выслушали — с тебя тридцать крон. Ха-ха-ха! Как там у вас по-немецки «соловья баснями не кормят»?
Эрни лег поперек кушетки, задрав ноги, уперся ботинками в стену, а голову запрокинутую свесил с края кушетки и закурил. Я проинспектировал взглядом стерильность Джонсовых ботинок и пришел к выводу, что мне придется вытирать за ним стену. Прикрикнуть «Убери лапы!» я не имел права — это будет вторжением в свободные ассоциации. Я сцепил зубы. Пауза тянулась.
— О чем ты сейчас думаешь? — спросил я.
— О том, что рано тебе брать с них по сорок, как Учитель. Не дотягиваешь ты до уровня его мастерства… Нет, надо было мне ехать к Учителю, а не к тебе. Я ж не виноват, что у него график забитый.
Я развел руками.
— Кто есть, Эрни. Кто есть.
— Да, Шанди, нам не всегда достаются те люди, которых бы мы хотели видеть рядом.
Джонс извернулся, бросил незатушенный окурок в цветочный горшок и принялся мне повествовать:
— А я вот тут подумал — это, конечно, всего лишь мои фантазии, как можно было бы избавиться от Юнга.
«Вспомнил говно!» — подумал я.
— Ну вот ты мне напомнил, мне и пришло в голову. Фантазирую я так! Короче, мы на конференции — хотя я сомневаюсь, Шанди, что мы, фрейдисты, когда-либо еще раз скооперируемся с юнгианцами, но пусть. И вот мы с тобой ночью под фонарями выносим ковер и перекликаемся: «Карл, выноси труп! Осторожно, кровью тут не закапай! Тащи труп, Карл!» Громко-громко так орем, чтоб все слышали. Вдруг кто вызовет полицию.
— Что Карл украл гостиничный ковер? — прыснул я.
— А у Фрейда вот тут ковер, — Джонс топнул ногой в стену.
— Так может, и мне повесить, чтоб ты не топтался!
— Я еще помню, как Карл фыркал, какая безвкусица — водружать на стенку его ворсейшество. А Учитель до сих пор не снял.
(Учитель, вы заметили? Он вас презирает! Он намекает, что ваши умозаключения — как безвкусный, пыльный, бесполезный ковер на стене! Он хочет, чтоб мы с ним вынесли ковер!!!)
— Между прочим, — сказал я, — ты подумал, что если мы ОРЕМ: «Карл!», то могут подумать, что это Карл Абрахам.
— Но не так пишется!
— Я знаю, этот Karl, а тот Carl! Но мы в твоей фантазии орем, а не пишем! Задумайся! Что ты имеешь против Карла, который Абрахам?
— Когда я думаю, я вижу слова как бы написанными! Моим почерком. Я точно видел, что там «написано» Carl.
Странно. Я говорю, не думая, как бы мои мысли выглядели на письме. Джонс продолжал:
— Кстати, про Абрахама. Абрахам слышал от Юнга, что Юнг самозабвенно рассказывает своим больным, какая у него секретарша сексуальная пантера. О ее боговдохновенном золотом лоне.
— Это та 19-летняя блондинка, которая делала ему психоанализ? — прыснул я.
— Нет, анализ ему делала медсестра. А то — секретарша.
Я сунул в рот сигарету и умудрился рассыпать спички.
— Что это у тебя дрогнула рука… хорошо, что не молодого хирурга! — посочувствовал Джонс, наблюдая, как я ползаю по полу и собираю спички.
— У кого-то боговдохновенное золотое лоно, а у моей старухи — разрыв промежности и выпадение матки! — огрызнулся я.
Джонс захохотал, и я подумал, что сам-то он упорно помалкивает о состоянии «лона» своей старухи.
— Разве она не оперировалась? — спросил он. — Это же…
— Ей зашивали. — Я собрал всю россыпь и уселся на место. — Без толку.
— А виноват у нее ты? — догадался Эрнест.
— Всего десять сантиметров.
Эрни сочувственно зацокал языком:
— Понимаю тебя. Помнишь, как я убегал из Лондона с ярлыком педофила, газетами обкиданный? «Врач-педофил совращает девочек в интернате для умственно отсталых!»
— Повезло тебе и твоему адвокату, что девочки были отсталые, — зацокал языком и я.
— Так вот, среди всего прочего, мать своей тринадцатилетней олигофренки орала, что я — метр с кепкой, — Эрни выразительно показал мизинчик, — меня любая взрослая оборжет, так я на девочек лезу.
Я хотел было спросить, права ли была воинственная мамаша, т.е. смеялись ли над ним женщины, но представил Эрни в камере, потом — на скамье подсудимых, и поежился, подумав, что мои мелочи не идут ни в какое сравнение со злоключениями Джонса.
Потому что у меня именно это и произошло с пациенткой N. Когда я снял штаны, она меня именно что оборжала и сказала работать языком. Так я и лизал на каждом сеансе.
Эрни тем временем пустился в воспоминания о суде по громкому делу «врача-педофила», как его адвокат убеждал судью, что у олигофренок разыгралась фантазия — успешно убеждал!
В тот момент, когда Эрни произносил: «Из интерната мне, конечно же, пришлось уволиться, и я устроился в захудалую районную поликлинику — опять на полставки!», распахнулась дверь, и я воочию убедился в существовании телепатии. Не зря я подумал о N. Влетел ее муж.
— Подождите за дверью, герр N.! — начал я. — У меня клиент!
— А пускай твой клиент послушает! — гаркнул N. — и принялся орать, что я харил (так и выразился — «харил») его жену, а он мне за это денежки свои, потом и кровью…
— Успокойтесь, герр N., — несмотря на бешеное сердцебиение, растянул рот в улыбке я. — Я сейчас вам все объясню. Вы знаете, ваша жена действительно немного кокетливо поглядывала на меня, но, поверьте, я никогда не позволю себе даже перемигнуться с занятой женщиной!
— А не врешь? — насупился N.
— Да что вы! Я не мог себе даже представить, что ваша супруга настолько далеко зашла в своих фантазиях — и теперь, получается, мстит мне, что я не пошел на флирт, ай-яй-яй! Ваша жена вам сказала, что я ее соблазнил?!
— Она не мне сказала, она своей сестре сказала, а эта сестра уже и мне, что ты с ней тут делал на этой вот самой кушетке.
И знаете, что отмочил Эрни? Я от него не ожидал такой подлости, пусть я буду сто раз наивный идиот, но я ожидал, что он, как и вы, несомненно, поступили бы на его месте, и любой из нас, гордо называющих себя фрейдистами — я думал, что Эрни меня поддержит, скажет, что я кристальной честности и беспросветного целомудрия человек, что я блюду профессиональную этику, что я пальцем не трогаю психбольных баб, что у меня есть любимая невеста, что я чист и невинен перед пациенткой, аки ландыш из-под мартовского снега!
Знаете, что сказал Эрни?
— Ой, ну что вы так суетитесь! Шанди у нас проказник еще тот. Не вы первый, не вы последний. Это ведь не рога, он всего лишь навсего языком. Это не измена, ибо куннилингус не есть коитус.
В этот момент я понял, почему за Эрни гоняются его больные, размахивая револьверами и повестками в суд. Кто тебя за язык тянул, Эрни? Это меня мадам N. тянула за язык!
Так что пишу я вам, Учитель, с подбитым глазом, лед другой рукой прикладывая. N. выгреб у меня все наличные, грозя мне вот этими самыми ножницами, что он для меня в кармане припас, оттяпать все мои жалкие десять сантиметров, если я не верну до копейки все деньги, что он мне за лечение своей похотливой женушки уплатил. Пока N. занимался разбоем с проникновением в помещение, Эрни скатился под кушетку и там сидел. Знаете, Учитель, сам сейчас смеюсь и плачу. Когда N. ушел, я подумал, что придется и дальше терпеть эту завистливую тварь Эрни, потому что его старуха сейчас — единственная моя кормилица. Но Эрни сказал, что к такому психоаналитику, как я, опасно ходить, можно под горячую руку попасться такому N., и будут что психоаналитик, что клиент, с фингалами. И Эрни меня покинул!
Я совсем на мели, Учитель! Я отправляю вам это письмо на последние деньги, трачу на марку! Мне нечем оплатить аренду кабинета на следующий месяц! Я не могу взять у Гизелы — Гизела, вы сами знаете, у Юнга. У Эльмы тоже не могу, Гизела оставила ей только на карманные расходы. И у Магды тем более не могу!
Учитель, я согласен немедленно выполнить свое обещание, которое я дал Анне, как только вы дадите приданое. Не оставьте в нужде молодую семью, умоляю! Я примчусь в ту же секунду, как только получу от вас перевод, ведь у меня нет денег на билет. Я целую вашу благородную руку.
Ваш верный ученик и будущий зять.
— Ему ужасно не повезло! — пискнула я. — Папа, как тебе его не жаль!
— Со мной такого никогда не случалось! — сквозь зубы сказал отец. — И не из-за мифического везения, больные — везде тот же сброд, бессмысленный и беспощадный, а благодаря моему умению их унимать, ты уж поверь, не в удаче дело, а в тебе, в тебе лично.
Я хотела взвизгнуть: «Но он же не виноват!», но у меня искривился открытый рот, в глазах закипели слезы.
— Нет, помочь я могу, — передернул плечами отец, — я, так и быть, кину ему, чтоб с голоду там не загнулся, но ты же сама видишь! — Он указал сигарой на исписанный листок в моей дрожащей руке.
«Это Джонс его заложил! — хотела сказать я. — Он бы, может, справился, если бы Джонс не открывал свою пасть!» — и у меня вырвался всхлип с разрывающей болью в груди и в основании шеи, там, где впадинка между ключиц. Не существует «может» и «бы». Не будет ни любви, ни секса.
Отец взял меня за локоть.
— Так, это что за глаза на мокром месте?
Я тихо завыла, смаргивая слезы.
— Анна!
Я думала, он меня обнимет. А он одернул и больно щелкнул по носу.
— Подождешь другого. Которого мне не придется взваливать себе на шею впридачу ко всем иждивенцам.
— Да, да, я понимаю, — я яростно закивала, пытаясь задавить всхлипы — но поняла, что долго не продержусь, и выбежала из кабинета.
Папа дал всем почитать письмецо от Шандора. Братцы хохотали, тетя — тоже, но смех ее прерывался кашлем (она как раз заболела гриппом). Мама захлебывалась:
— Хватает же наглости все подробно описывать, будучи женихом дочери. Сказочный идиот!
— А тебе понравился! Я помню! — заверещала Софи.
— Я же не знала! — возразила мама.
— Анна все плачет, — сообщила Софи, выходя на балкон к курящим братцам.
Мартин фыркнул:
— Много потеряла.
— Да уж. Альфонсит у старухи и вопит на каждом углу, как он ее ненавидит, — хихикнул Эрнст.
— Зато бы он ее отсюда увез, — возразил Оливер.
— Кстати, насчет «увез»! Билеты куплены… Отто нельзя много ходить, купаться, загорать… — Мартин злорадно потер руки. — И тебе нельзя, и тебе!
Эрнст и Оливер мрачно потупились, понимая, куда он клонит.
— Фиг ты поедешь на Кипр! — закричала Софи.
— Это еще почему? — пыжился Мартин.
— А ты сессию завалишь и будешь бегать пересдавать! Папа без тебя уедет!
Пока они переругивались на балконе, я бросилась ковать железо, пока горячо.
— Пап, тебе же нужен попутчик, — вкрадчиво начала я, пытаясь хитренько улыбаться — должно быть, вымученная улыбка по-дурацки смотрелась на красном зареванном лице, а с кончика носа свешивалась слеза. Папаша быстро, невидяще глянул на меня поверх своих бумажек и ряда статуэток, выстроившихся на письменном столе. Он сделал последнюю затяжку и раздавил окурок в доверху забитой пепельнице, после чего снова уткнулся в рукопись.
Я обняла его за шею и попыталась забраться к нему на колени — точнее, удалось присесть на одно колено. Он и не подумал сесть так, чтобы мне было удобнее. Я неудобно изогнулась, стараясь прижаться всем телом. Так разило табаком, что у меня защипало в глазах.
— Отойди, я занят.
Что мне сделать, чтобы он меня любил? Как мне стать интересной для него? Разве я ничего не делаю, остановилась в своем развитии, требую, чтобы меня любили за то, что я есть — безликую, никчемную, ходячий кусок мяса, который только ест и спит? Разве я не стараюсь? Я стала его ученицей. Я стала вдвойне в тягость: «Вот, девочка, это буква А!» — когда есть великовозрастные ученики, с которыми можно раскрыться как виртуозу, выточить с ними филигранное, тонкое и гибкое, как волос, а не месить со мной кирпичи. Разве у меня есть сердечность, задушевность, участливость? Разве со мной легко, приятно и уютно? Меня не за что любить. Меня даже нельзя тупо хотеть: я неопытная и некрасивая. Получается, я захотела, чтобы меня любили только за то, что я ем и сплю.
На самом деле к лучшему, что я не выйду замуж. На меня бы моментально обрушилась колоссальная ответственность: я не умею ни готовить, ни стирать, ни заполнять квитанции — у меня и карманных денег не водится, как бы я стала вести хозяйство? Методом проб и ошибок, с закушенной губой и кипящими слезами от упреков мужа, в клубах дыма с подгоревшего обеда на сожженной сковородке? Наверно, все-таки лучше оставаться ребенком, с ребенка спроса нет, а любить меня все равно нигде не будут, ни там, ни тут.
Мне кажется, я замечталась, не вынырнула из фантазий. Я словно живу на психоаналитической кушетке, мне не удалось встать и уйти в реальный мир — как будто я беспрерывно фантазирую и свободно ассоциирую на непрекращающемся сеансе, разыгрывающемся в моем воображении, но давно закончившемся в реальности, только я этого не заметила или не поняла.
Теперь поняла, пусть не вовремя, но лучше поздно.
Отойти? Он же занят.
Если я сейчас отступлю, местечко займет Софи. И когда они уедут, мама выставит меня в гимназию. Остается только надеяться заразиться от сморкающейся тетки.
Я снова напомнила о себе, дернув его за рукав:
— Папа! Давай я с тобой поеду, я всю жизнь мечтала поехать на Кипр.
Сейчас скажет: «А я уже сдал второй билет!»
— Хорошо, — удивил папаша. — Поедешь.
— Да?
— Да. А сейчас не мешай, не сбивай с мысли.
Я хотела расцеловать его и с визгом подпрыгнуть, но дымящаяся сигара и отрешенный, чуть раздраженный вид (от работы отрывают!) возводили непробиваемую стену, так что я сдержалась.
Побегу и скажу всем. Победа!
[U1]Георг Гейм, «Повешенные». Пер. И. Савченко
[U2]Готфрид Бенн, «Икар».
[U3]Мир вам (лат.)
[U4]От Ничто к Я (ивр.)
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.