В темной, душной хате стояла сонная тишина. Петрок осторожно прикрыл за собой дверь и вдруг напоролся на стоящую у стола бабушку.
— Що ти шатаешься до півночі, як приведення? Чого так довго? Чого мокрий, як миша?[1]
— В погребе, пока сидели, перемазался, — соврал внук, — ополоснулся в кадке.
— А довго так чого? — Смягчилась бабка.
— Так темно же, бабушка, — продолжал врать Петрок, — хоть глаз выколи. Убился бы, чтоб бегал по двору…
— До того не вбився, та і далі жити будеш, — заметила ворчливым шепотом своенравная дворянка-старушка, которую, к слову сказать, в их доме слушали все беспрекословно. — Поїж. Он, на столі все стоїть[2]...
— Бабка Марья, — двинулся было вперед, но вдруг остановился внук, — что ж я тут, в темени этой, буду горшками греметь да всем спать не давать? Я …лучше возьму тарелку, да на улице поем.
— Ти що, батрак на вулиці їсти? Але, — тут же уняла возникшее было негодование бабка, — правда твоя. В цей раз іди, сядь на поріг, дай людям поспати, втомилися всі. Та набирай, онучок, побільше, все тобі залишили. Ти ж теж цілий день не їв нічого[3].
Петрок нащупал на столе широкую миску и, пользуясь доверием бабушки, нагрузил в нее из всех троих горшков обстоятельно. Как только запахло едой, его пустое брюхо, не принимавшее в себя с утра даже воды, вспомнило, что долго оставалось без работы и защемило неприятной болью. Юноша лишь морщился, глубже обычного вдыхал, задерживал дыхание и, стараясь не споткнуться о что-нибудь в темноте, поскорее выбрался из дома. Осторожно сойдя с крылечка, он пересек двор, а подходя к сараю, заметил, как выплясывает на привязи почуявшая еду Чуня.
— Уйди, — тихо зашипел не нее Петро и, бесцеремонно отодвинул ногой в сторону, привыкшую к подобному обращению собаку. Она всегда путалась под ногами, когда дело касалось еды. Стоит только выбраться из-за стола и выйти во двор, или сесть обедать где-нибудь на сенокосе, она тут же бросается наперерез и вертится впереди любого из домашних, хотя прекрасно знает, что ее обязательно пнут, и почти наверняка отругают. Наверное, в понимании коротконогой Чушки это давало ей возможность хоть как-то напомнить о себе. Ее обязательно должны были заметить, а уж после пинка, недоброго словца или даже угрожающего замаха вожжами, гарантированно что-нибудь дадут поесть.
Петрок нащупал в миске комок еще теплой, разварившейся картопли и бросил его Чуне. Затем он убрал свободной рукой деревянную подпорку и открыл просевшую дверь.
В черном проеме снова появились две рогатые головы, но едва только они каким-то образом заметили в руке человека кол, послушно, натыкаясь в тесном пространстве друг на друга, развернулись и, избегая неприятностей, растворились в душном темени сарая.
Петруха осторожно прошел к перегородке и едва не наступил на лежащего где-то в сене пса. Тот тяжело дышал, но, судя по тому, как изменился его темный силуэт, поднял голову. На какой-то миг в голове Петра Ляксеича пролетела шальная мысль: а вдруг не признает его сейчас овчарка? Порвет за пять минут на лоскутки, да на кишечки.
— Это я, — то ли от страха, то ли на самом деле думая, что пес его понимает, тихо прошептал Петрок, — есть тебе принес…
Юноша согнулся и высыпал в то место, где, как он предполагал, должна находиться морда овчарки, все содержимое миски.
— Лежи тут, — добавил он, — утром приду, приведу деда. Он скажет, что будем делать дальше …
Вернувшись домой Петруха осторожно подобрался к столу и поставил на него пустую посуду. Окно уже светилось слабым, бледным светом. Летние ночи коротки, скоро начнет светать.
— Петро, — шикнула из угла мать, — поел?
— Ага…
— Иди тихонько к деду с бабой. Я тебе послала на сундуке.
Юноша осторожно прошел в дальний угол, где за занавесью спали старики. Они, впрочем, как и все находящиеся в их доме дружно сопели, а дед даже похрапывал. За ним такое водилось. Бабушка всегда спала тихо. И вдруг, только сейчас до Петрухи дошло, что где-то в их большой хате, а по сравнению с соседями у них она на самом деле была таковой: деревянная, добротная, крытая дранкой, как и Правление колхоза, так вот в этой хате, всего в нескольких шагах от него где-то спит Яринка!
Радуясь этой мысли, он добрался до бабкиного сундука, нащупал разосланный поверх крышки огромный отцовский тулуп, лег, и с довольной улыбкой закрыл глаза…
Скорое утро рухнуло на сонное село гулом немецкой техники, а также редкими выстрелами где-то на окраине. Перепуганные, заспанные люди выглядывали в окна, выходили к калиткам, во дворы, и хмуро смотрели на то, как в перекопанное взрывами Легедзино вползали пыльные, неповоротливые танки, бронемашины и мотоциклы.
В тот момент, когда голова колонны гитлеровцев уже расположилась у колхозного Правления, замыкающая ее техника, не имея намерения пробираться туда же, начала растекаться по проулкам и меж почерневших от копоти пожаров домов.
Селяне смотрели во все глаза, вот они какие — немцы! Накануне мало кто в Легедзино задумывался на тем, что злой и опасный враг на правах победителя решит войти к ним в село и остаться. Всем было не до того, хватало забот до самой ночи. Люди, конечно, косились в сторону дальнего поля, где в небеса упирались черные столбы дыма от горящих танков с крестами, но, думая, что немцы пойдут дальше, к Киеву, старались гнать от себя всякие мысли о скором соседстве с гитлеровцами. Сейчас же выходило, что германцы просто не стали рисковать на ночь глядя, а вот с рассветом, как и Гитлер бросивший свои войска в СССР, так же, с первыми лучами солнца, его солдаты вошли и в Легедзино.
Поначалу немцы, у многих из которых были забинтованы руки, ноги, шеи, головы, вызывали у легедзинцев только любопытство. К семи часам утра фашисты еще не делали ничего худого, только вытаскивали откуда-то своих убитых, грузили их на машины, собирали оружие, вскрывали и вынимали из сгоревших танков черные, как головешки, тела, которые зачастую просто разваливались у них в руках. Кто-то из селян даже тихо посмеивался, глядя как то тут, то там солдатики Гитлера блевали, не в силах смотреть на заживо запеченных в броне побратимов.
Вскоре тяжелая техника стала глушить двигатели. С Правления сорвали красный флаг и повесили немецкий. Наверняка там устроился штаб; туда-сюда таскали что-то в ящиках солдаты, неторопливо прохаживались в лихо вынутых фуражках офицеры. Но крестьянам некогда было долго рассматривать непрошенных гостей, пришла пора заняться каждодневными делами, коих после вчерашнего значительно прибавилось.
Домашние и Пустовая, вдоволь насмотревшись на солдат Гитлера, тихо переглянувшись, дружно отправились за хату, на грядки, чтобы что-то обсудить подальше от чужих глаз, но вдруг прибежала жена дяди Степана Лебезного, Марыля.
— Де Моисей Евдокимович? — Озираясь так, будто что-то украла, спросила она у Петрухи, который как раз в это время собирался сбегать посмотреть на сгоревшую хату агронома.
— Только что в огород пошел, — растерянно, ответил Петрок.
— Позови его, хлопче, только ж быстрей…
Сказано было так, что Петруха тут же, сломя голову, рванул к грядкам. Дядька Степан, местный слесарь и коваль, до войны крепко дружил с его батей, а Лебезная с матерью. Тетка Марыля не имела привычки попусту чесать языком и раз торопила, видать, были на то свои причины. Знал про то и дед, и мать с бабкой, а потому к дожидающейся у калитки Лебезной они вышли почти сразу.
— Ты что, Мария? — Впуская во двор топчущуюся у входа женщину, озабоченно спросил старший в их роду. — Случилось что? В хату чего не пошла, не чужая же…
— Ой, діду, — отмахнулась тетка Марыля, — нема часу гостевничать. Бегу до кумы, а по пути заглянула и до вас. Німці на нашому краю вже пішли по дворах з рушницями. Входять, відразу, без усілякого «здрастуйте» стріляють твоїх собак, а після кажуть, щоб усі прийшли до Правління, збирати вбитих червоноармійців. Поки не засмерділи, треба ховати.
Дід Михайло Макаров, от характер у старого, візьми та й скажи: «Не піду, ви самі повбивали їх, там самі і ховаєте», так йому з пістоля в сиву голову — бах! І мізки по всьому двору розлетілися… »[4]
— Убили Михайло-о-о? — Задумчиво протянул дед.
— Вбили, дедушка, — заверила Марыля, — вон жа тоже хороше повоював, как и вы. Я к тому, что б не упирались не дай боже с ними состыкнутыся. Слышите? Ті гады умовляти нікого не збираються.
Я долго ждала, чтобы сразу сюда не бежать, боялась пристрелють. Ни одной собаки не оставили, злыдни, и малых и больших бьють в кажном дворе, не спрашивая. …Вон и деда соседского пристрелили, как только голос повысил. Это ж Макаров сын, они все, как тей бензин спалахують, ежели что. Не воюйте з ними, діду, нехай наші війська воюють, ми люди мирні.
— Мирні, мирні, — думая о чем-то своем, согласился старик.
Тетка Марыля пошла дальше, а дед, бабка и мать с тетей Любой Пустовой молча собрались в кружок у калитки.
— Чув, старий? Що б не ліз воювати! — строго наставляла баба Мария, вглядываясь в полные затаенной злобы глаза мужа. — Пристрелять, як...
— Я им пристрелю, — недобро прогудел в бороду старик, — все ж таки георгиевский кавалер, голыми руками не возьмут…
— От дурна кудлата голова! — затрясла худыми кулаками перед носом супруга бабка. — А з нами, з дітьми, що буде, не подумав? Вискочити під кулю і Чуня може, на тоє багато розуму не треба. Як у давнину говорили: «Дерево, що вміє гнутися — довше стоїть»[5].
— Что ты такое городишь, Мария? — Взбеленился в ответ георгиевский кавалер. В такие редкие моменты, когда его, непробиваемого, все же как-то одолевали эмоции, старик всегда переходил на русский. — Да что бы от нашей державы осталось, коли наши предки вздумали бы перед врагом гнуться? Разве это жизнь, день и ночь раком стоять да, как в поговорке этой сказано, выгибаться, чтоб не сгинуть? Есть в немце сила — так пускай попробует, заломает каждого из нас, а нет — пусть бегут обратно, пока рога не поотшибали! И не таких выпроваживали.
А что до того поймаю пулю или нет, то я тоже поговорку знаю: «В Священной роще Перун свои древеса не бьет, лупит только те, что вдали от рощи обосновались». Знаю одно — воевать врага, гнать его со своей земли — богоугодное дело. Так что ты меня, стара, малодушничать не учи, перед внуком стыдно. А ну, как возьмет, да твои хохлятские поговорки для своей будущей жизни переймет?
— Уб'ють ж старого дурня, — тихо утирая слезы уголком платка, всплакнула бабка, пропуская мимо ушей неприятный выпад в свою сторону. — Гляди в полі, скільки хлопців за свою землю билися! Всі, як один лежать мертві. Що ж твій Перун їх не захистив?[6]
— Молчи, говорю, стара, — сдвинул брови дед, — …накличешь еще. С чего ты придумала богов ругать. Все буде добре. Что я, из ума выжил, чтоб самому под пулю бросаться? Идем, нечего немцам глаза мозолить…
Тихо наблюдая все утро за взрослыми, Петруха только удивлялся: как это ни мать, ни тетка Люба, когда доили коров по утру, не заметили спрятанной в углу под сеном овчарки. На пастбище буренок, у кого они еще остались целыми, сегодня из легедзинцев не выгонял никто.
Сам Петрок проснулся далеко до прихода тетки Марыли, в тот момент, когда в хате уже никого не было. Кувшины со свежим молоком стояли на столе накрытыми длинным кухонным рушником. Раз никто не шумел, не будил его до сей поры, значит, раненного пса красноармейцев никто не видел. Кто знает, вполне могло случится и так, что эта несчастная животина уже окочурилась за ночь.
Петруха одним махом осушил кружку молока и выскочил во двор, где за хатой отыскал старших. Бабка, задумавшись, ковыряла в грядках лопатой, а дед и мать стояли рядом и о чем-то тихо говорили с Пустовой. Петро быстро прикинул, что раз Яринки со всей малышней во дворе нет, значит, они пошли к сгоревшему дому агронома. Уж как хотелось парнишке тоже побежать за ними, да посмотреть на те страхи, о которых вчера рассказывал дед, но тянул к себе его взгляд сарай. Там, под сеном была спрятана собака, и зудела в вихрастой голове упрямая мысль о том, как бы это сподручнее, не вызвав гнева у старшего в роду, рассказать ему про овчарку?
Петруха не находил себе места все утро, как же! Ведь даже Чушка молчала и вела себя так, будто ничего не случилось. Это, в понимании огольца, тоже говорило в пользу того, что служебная собака красноармейцев скорее всего сдохла. Будь оно иначе, Чуня обязательно бы лаяла в сторону сарая, или старалась влезть в дыру внизу двери. Она всегда отмечала даже появления хорька, мышей или крыс, а тут рядом с ней, за стеной, лежит большой хвостатый собрат, а дворняга даже носом не ведет! «Может, — рассуждал про себя Петр Ляксеич, — еще и не придется ничего деду и говорить? Вытащу тихонько, да и закопаю за сараем…»
— Петро! — Окликнул старик из-за угла, задумавшегося вдруг о чем-то внука и махнул ему рукой. — Беги сюда, чего ты там топчешься у калитки…?
Похоже, нашлась и Петрухе работа. Да, так и есть. Как только он очутился перед деловито оглаживающим бороду георгиевским кавалером, тот сразу стал осыпать его упреками. Вначале за то, что дорогой внучок долго спит, вместо того, чтобы помогать старшим, а уж затем за то, что, по словам старика, бабка скоро помрет в огороде, так и не дождавшись, пока внук догадается забрать у нее лопату и сам перекопает грядку.
«Ну вот за что мне попало? — Внешне не показывая своей реакции на несправедливость, задавался вопросом Петрок. — Ее ведь никто не заставляет этого делать! Да и не родился еще тот, кто может заставить ее! И с чего вдруг она взялась за эту лопату? Стояла бы, как мать и тетя Люба, да разговаривала себе с дедом…»
Бабка Мария вообще сегодня выглядела непривычно дерганной. Может потому и взялась копать, чтобы отвлечься от тяжких мыслей? Что они обсуждали тут, за хатой, Петруха, конечно же, не слышал, но понятно было, что беседа была не из легких. Он, опустив голову, молча взял у нее лопату и тут за углом взорвалась лаем Чуня. «Овчарка!» — выстрелило в голове юноши.
На его горе, чуя в истошном лае домашней собаки угрозу присутствия во дворе чужих, сразу же подался вперед дед. Он в пять шагов дошел до угла и замер. За ним сразу же выстроились все женщины. Оставивший лопату Петрок, коему сейчас надо было быстро изобрести нужные слова, тихо подобрался сзади и, глядя из-за дедовского плеча во двор, тут же забыл все, что хотел сказать.
Деловито, по-хозяйски, будто осматривают только что купленную землю и дом, вдоль забора и хлева ходили немцы. Три громких хлопка оборвали визг несчастной Чушки. Худой и сутулый фашист поднял ее маленькое, безжизненное тело, мощным движением оторвал привязь и швырнул собаку за забор. Другой немец, судя по фуражке офицер, открыл дверь хлева, морщась посмотрел на машущие хвостами силуэты коров, попытался заглянуть и за них, но свежие кучи навоза у входа заставили его отказаться от этой затеи.
— Gut. Hier ist schon alles in Ordnung. — Бросил он через плечо своим солдатам и, отправляясь к остолбеневшим у угла дома хозяевам, добавил. — Gehen Sie weiter. Menschen nicht mehr Schießen, sollten Sie nicht verärgern, nur wenn stürzen sich auf uns. Jemand muss sammeln und vergraben getötete Russen? Wenn Sie nicht wollen, ziehen Sie Sie selbst, genug Schießen unzufriedenen Bevölkerung[7].
Лицо деда было непроницаемым, но его напряженная фигура и сжатые до хруста, огромные кулаки четко указывали на то, сколь трудно было сейчас кавалеру георгиевских крестов бороться с самим собой.
Приближаясь, офицер внимательно изучал недобрый взгляд седого хозяина. Наверное, именно потому, что фашист что-то в нем прочитал, он расстегнул кобуру и вытащил пистолет. Выходящие в это время со двора солдаты дружно загоготали.
— Нушьно корониль рюски зольдатн, — с нажимом сказал офицер, держа оружие стволом в землю. — Зегодня. Зарас. Панималь? Ти, зтарик, унд юнге, — немец кивнул на Петруху, — браль Spaten…, лепаты и кодить к фляг. Там будьет многа мушик, …komm mit!
Дед отвел взгляд от врага и посмотрел на побледневшего внука:
— Надо идти, — хрипло сказал он, — ишь, как …просят? Чуть что не так пристрелят, как ту Чуню. Бери, Петр Ляксеич, в огороде лопату, и мою в хлеве прихвати, пойдем…
К бывшему Правлению колхоза согнали что-то около сотни селян. «Дивися, Петро, — тихонько заметил дед, пока все дожидались появления немецкого начальства, — у кого мужиков дома нет, немцы заставили от каждого двора по паре баб под лопаты ставить. А что ж та баба тебе накопает? Тут считай, сажени на две рыть, столько народу и в селе, и в поле поубивало. Только своих за вчерашний день, человек десять…»
Солнце снова начинало жарить, становилось душно, а спрятаться от палящих лучей на деревенской площади было просто негде. Дед Степан Кривонос сорганизовал было соседей, чтобы перебраться под старый каштан, что стоял в стороне от Правления шагов на сто ближе к саду. Все равно ведь, где ждать? Но фашисты, словно неразумный скот, окриками и толчками завернули сельчан обратно и приказали стоять на месте.
Прошло еще около получаса, и на пороге былой колхозной управы появился очень высокий немецкий офицер, из-за левого плеча которого выглядывал лысый, гладко выбритый мужчина с портфелем и в вышитой, праздничной рубашке.
Военный тут же дал знак, и солдаты, подталкивая стволами автоматов, перегнали собранных для работ селян ближе к Правлению. Лысый спутник офицера тем временем нацепил на нос круглые учительские очки, достал из потертого, рыжего портфеля листок бумаги с отпечатанным на ней текстом и, выступив немного вперед, громко начал читать то, что было там написано:
— Граждане! Большевики изгнаны! Немцы пришли к вам.
Двадцать четыре года советского режима прошли и никогда уже не возвратятся: двадцать четыре года невероятных обещаний и громко звучащих фраз, и столько же лет разочарования, возрастающей нищеты, беспрерывного надзора, террора, нужды и слез!
Ужасное наследство оставили интернациональные жидовско-коммунистические преступники — Ленин, Сталин и их приспешники! Хозяйственная жизнь замерла, земля обеднела, города разрушены.
Немцы пришли к вам не как покорители, а как освободители от большевистского ига. Везде, где только возможно, германские военные учреждения будут помогать всем, кто с верой и надеждой относится к нам.
Граждане и гражданки! Смело помогайте залечить раны, нанесенные войной. Работайте на строительстве новой лучшей жизни без жидов, коммунистов и НКВД, без коллективизации, без каторги, без стахановской системы, без колхозов и без помещиков …![8]
— Nun gut…, — глубоким, гортанным голосом вклинился в речь лысого офицер, и далее очкарик продолжил говорить уже не читая, а переводя слова военного: — Жители села! На правах победителей мы могли бы сейчас же казнить всех, чьи мужчины в данный момент воюют с нами, находясь в Красной армии. Но наше командование прекрасно понимает, что решение о том, чтобы отправиться на войну принимали не ваши отцы и братья. Советский коммунизм целиком выстроен на страхе и угнетении! Ваших родных принудили силой вступить в борьбу с цивилизованным миром, в авангарде которого выступает великая Германия и наш фюрер.
Заверяю, никто не будет делать вам плохо, если только вы сами не перейдете на сторону комиссаров. Германии нужен ваш труд и, поверьте, он будет достойно оплачиваться. Мы с вами построим новую жизнь, достойную ваших усилий. Каждый, кто будет…, — немного замялся переводчик, — …старательно делать то, что делал при коммунистах, будет получать хорошие материальные блага. Но перед тем как начать свою новую жизнь, вокруг нужно прибраться, — офицер улыбнулся, — мы тут немного намусорили.
Наши солдаты отведут вас и покажут, где нужно откопать большую яму, отнести туда убитых русских и засыпать их землей…
— Дорогий ти наш чоловік, — выкрикнул вдруг с места дед Степан, — ото что ж ты так добре по-нашенски балакаешь? З наших, чи що?
— Не твое дело, старик, — насупился переводчик, — слушай, что господин майор говорит.
— Was er will[9]? — Поинтересовался офицер.
— Nicht geben Sie Ihnen Ihre Aufmerksamkeit[10], — зло глядя на деда Степана, ответил очкарик.
— Так что ж, — не унимался старый Кривонос, — може тады и расскажешь нам за то, чи заплатють нимцы за той похорон? Копать же полдня треба.
— А за все сгоревшее, что взорвалось? За наших, убитых сельчан, кто заплатит…? — Выкрикнул кто-то из женщин, и люди недовольно зашумели.
Великан-майор только сузил глаза, неторопливо вытащил пистолет и, целясь куда-то в облака, дважды, с оттяжкой выстрелил. Толпа мигом смолкла, а офицер, медленно опуская оружие, навел его в сторону деда Степана:
— Пух! — Словно шутя, сказал он. — Слушайте внимательно, люди. — Тут же начал переводить его слова переводчик. — Вы, наверное, плохо меня поняли. Я не говорил, что Германия станет платить вам за бунт или пустую болтовню! Оплата будет только за работу.
Своих солдат мы похоронили сами, а этот «мусор» ваш, вам его и убирать. Как человек, который долго воюет, ставлю вас в известность, что там, где много трупов, много и смертельных болезней. Нужно закончить с могилой сегодня же. А вам старик…, — офицер в это время снова прицелился в деда Степана и сказал «пуф!», господин майор говорит, что, если и дальше кто-то будет выражать недовольство, могилы придется копать две: одну для мертвых красноармейцев, а другую для всех недовольных.
— Молчи, дед, — зашикали в толпе, — не играй с огнем. Видишь же, что пульнуть могут за просто так.
— Идите, люди, займитесь делом…, — закончил переводчик, а майор, тем временем, устало снял фуражку и стал вытирать носовым платком вспотевший лоб.
Солдаты, по-собачьи выкрикивая команды, указывали на тот край села, что выходил в поле и вскоре, словно коровье стадо, направили и погнали легедзинцев к месту недавнего боя.
То, что Петрок увидел там, невольно заставило его жаться к деду. Еще вчера утром желтеющее созревающим хлебом поле было черным. В нем, словно сгоревшие стога соломы торчали остовы мертвых танков, некоторые из которых до сих пор еще дымились. Все вокруг было услано трупами и частями людских тел. И везде мухи, мухи, …мухи! Они единственные радовались страшному пиру смерти. Эти мерзкие насекомые были везде, но самое противное — они могли спокойно сидеть и насыщаться на чьих-то синих, смешанных с песком кишках, и уже через миг искали место на твоем лице, на твоих губах.
Когда старшие, посовещавшись, выбрали место для общей могилы, дед, глядя на бледного, как осенняя сыроежка, внука, сказал сельчанам, что Петрок дюже боится мертвяков и носить их не сможет. Пусть, де, лучше остается здесь, копать яму. Самого деда тоже оставили руководить и заниматься привычным ему делом, ведь в селе из грабарей он был самым старшим.
Дело двигалось не быстро. Жара стояла просто неимоверная, пот заливал глаза, одежда липла к телу, а окружившие яму немцы не отходили ни на шаг, стоя чуть в сторонке, закатав рукава, и только обмахивались пилотками.
Копали всего в одиннадцать лопат, и к моменту, когда углубились по грудь, стало легче. Земля давала легкую прохладу, а раздевшиеся до пояса мужики, прячась от беспощадного солнца, накинули на головы рубахи. Без воды, без тени, Петрухе казалось, что к концу работы они и сами упадут замертво в этой яме. «Не частѝ, — тихо советовал ему дед, — так быстрее работы не сделаешь. Вымотаешься только…»
Петр Ляксеич послушал и, глядя на размеренный темп старика, почти сразу же почувствовал, что копать стало легче. Руки не забивались усталостью, дыхание выровнялось, исчезли маячащие перед глазами золотые искры.
Вскоре часть мужиков выбралась наверх, и стала отбрасывать подальше ссыпающуюся в могилу землю, помогая работающим наверху женщинам. Немцев уже не было видно, но их режущий ухо говор все равно доносился в глухое, наполненное запахом земли и распаренных человеческих тел пространство. Когда помахали лопатами еще минут сорок, кто-то сверху крикнул:
— Годе, Евдокимович, должны уместиться.
— Прикинь еще! — не поднимая лица от ровных стен огромной могилы, ответил дед. — Вам там сверху видней. Много с деревни хлопцив натаскали? …Гляди, чтоб только поместились. Вдругоряд копать всегда трудней.
— Много их, дед, и еще вон таскають.
— Так что? — наконец вымеряв что-то свое в яме, задрал голову старый грабарь. — Як годе, то виймайте нас тады? Кидай, Миша, штика с того краю…
Мужики подали лопаты и все, кто был снизу, хватаясь за «уши» металлических штыков, поочередно выбрались наверх.
И тут Петрухе стало плохо. Трудно было понять от чего именно: то ли от духоты, исходящей от раскалившейся на солнце земли, ведь в яме дышалось намного легче, то ли от наваленных вокруг валами мертвых человеческих тел и конечностей. Парнишка вдруг сел на край земляной насыпи и понял, что сил на то, чтобы подняться у него нет. Петруху уложили спиной на прохладную насыпь и прикрыли собой от палящего солнца.
— Так бывает, внучок, — успокаивал его дед, попутно успевая отвечать что-то и подскочившим к ним немцам. — Полежи тутачки…
[1] (Укр.) Что ты шатаешься до полуночи, как приведение? Чего так долго? Чего мокрый, как мышь?
[2] (Укр.) До того не убился и дальше жить будешь. Покушай. Вон, на столе все стоит...
[3] (Укр.) Ты что, батрак на улице есть? Но …правда твоя. В этот раз иди, присядь на порог, дай людям поспать, устали все. Да набирай, внучек, побольше, все тебе оставили. Ты же тоже целый день не ел ничего.
[4] (Укр.) Ой, дедушка, некогда гостевать. Немцы по нашему краю уже пошли по дворам с ружьями. Входят, сразу, безо всякого "здравствуйте" стреляют твоих собак, а после говорят, чтоб все явились к Правлению, собирать убитых красноармейцев. Пока не завоняли, надо хоронить. Дед Михайло Макаров, вот же характер у старого, возьми, да и скажи: "Не пойду, вы сами поубивали их, там сами и хороните", так ему с пистоля в седую голову — бах! И мозги по всему двору разлетелись...
[5] (Укр.) А с нами, с детьми, что будет, не подумал? Выскочить под пулю и Чуня может, на то много ума не надо. Как в старину говорили: "Дерево, что умеет гнуться — дольше стоит".
[6] Гляди в поле, сколько хлопцев за свою землю бились! Все, как один лежат мертвые. Что ж твой Перун их не защитил?
[7] Хорошо. Здесь уже все в порядке. Идем дальше. Людей больше не стреляйте, не надо их злить, только если бросятся на нас. Кто-то же должен собрать и закопать убитых русских? Если не хотите таскать их сами, хватит расстреливать недовольное население.
[8] Текст реальной листовки времен 2-й мировой войны.
[9] Что он хочет?
[10] Не уделяйте им свое внимание.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.