Боги середины - Зауэр Ирина, Медянская Наталия / Лонгмоб - Лоскутья миров - ЗАВЕРШЁННЫЙ ЛОНГМОБ / ВНИМАНИЕ! КОНКУРС!
 

Боги середины - Зауэр Ирина, Медянская Наталия

0.00
 
Боги середины - Зауэр Ирина, Медянская Наталия

 

Я запер дверь за последним из спасавшихся и почти сразу понял, что сделал это по привычке, которая больше не имела смысла. Снаружи грохотало и шумело, мир шатался, заставляя вздрагивать и мои стены, и полсотни испуганных, забывших себя людей, которые вбегали ко мне, крича и плача, но как только двери были закрыты, сделались тихими и почти отрешенными. Они пришли за надеждой, но у меня ее не было. И для меня тоже. Может быть, стоило позволить тому, что снаружи, войти, чтобы все скорее кончилось. Но я не мог так, и не хотел.

Воздух стал плотным и густым от истовых молитв. На миг все же блеснуло слабой надеждой — а что, если в этот раз бог все же ответит? Но все продолжало грохотать и гибнуть. Что происходило за стенами, я не видел — был слеп, когда не смотрел глазами других — но хватало и ощущений: давления на стены праха, которым обращалось все разрушенное, и безнадежности тех, кто становился прахом. Конец мира не обещал никакого утешения, или нового начала, как дали однажды мне. Может, именно бог дал. Тот, который проявлял себя лишь в том, как был устроен мир, и в том, как он рушился здесь и сейчас…

Как-то сразу стало тихо — и снаружи, и внутри. Все замерло и даже давление на мои стены сделалось иным — мягче, легче. Но я не успел порадоваться, и те, кто искал спасения под моими сводами, тоже. Они начали иссыпаться, опадать смертным прахом, льнущим к полу. Странно быстро, вряд ли кто-то из уходящих успевал понять, что уходит. Только что был человек, и вот уже лишь невесомая и все же тяжелая пыль на каменных плитах. Какой-то миг она лежала неподвижно, а потом начинала неторопливо течь к дверям, из-под которых навстречу уже тянулась другая серая струйка. Прах к праху. Те, кто еще оставались, отшатывались или замирали, кто-то снова падал на колени, но это не помогало. Бессилие и страх — они все превращают в пыль.

Я видел иссыпание глазами людей и слеп, когда смотрящие исчезали; слепота и способность видеть чередовались так быстро, что мне показалось — я схожу с ума. Тогда я заставил себя не видеть и на какое-то время погрузился во мрак, но надолго меня не хватило — из-за страха остаться в разрушении совсем одному. И когда этот ужас выдавил из меня другой — страх увидеть, что происходит, — я снова прозрел. Прах уже перестал тянуться к праху, а из людей остались только трое. Мужчина, женщина, мальчик. И еще собака, лохматая и явно ничья псина рядом с ними.

Они не сбились в тесную кучку, наоборот, разбрелись по углам. Только собака, как игла по недотканному полотну, сновала туда-сюда, но не могла их соединить и вообще выглядела лишней. Может, потому, что до псины никому не было дела. Старик шарахался от нее, лицо искажалось каждый раз, когда животное приближалось. Женщина время от времени бросала на собаку невидящий взгляд. Мальчишка на нее даже не смотрел.

Снаружи все окончательно стихло; щель под дверью забилась смертным прахом, как и все остальные щели, и окна, но для моих гостей это, кажется, ничего не изменило. Но в этой тишине они начали, наконец, тянуться друг к другу. Женщина встала, и побродив по залу, опустилась на скамейку в нескольких шагах от старика. Он сжимал в руках немаленькую туго набитую суму и время от времени зачем-то ощупывал ее. Иногда шевелил губами, словно мысленно читая молитву. Мальчишка сел неподалеку на присыпанный остатком смертного праха, не успевшего вытечь вовне, пол. И только собака, наконец переставшая бродить, осталась на месте, у колонны со светильником.

Я выполнил еще одно привычное действие — прозвонил в верхний колокол и снова понял, что зря. Звук вышел глухой — колокол был облеплен прахом, и звук скорее не прозвучал, а прошел через стены, заставляя их резонировать, содрогаться, и живые, наверное, тоже ощутили его на себе: женщина зажмурилась, словно от боли, мальчишка вздрогнул, а собака завыла.

— Заткни своего пса! — потребовал старик у мальчишки. Лицо его снова исказилось.

Собака вряд ли принадлежала ребенку — вошли они порознь через большой промежуток времени… Но мальчишка — на вид лет двенадцать — тут же повел себя как хозяин: встал, подошел к псу и сел снова уже рядом с ним, опустив руку на собачью холку.

— Сам заткнись! А то напущу его на тебя.

Старик сделал над собой явное усилие и усмехнулся:

— Почувствовал свободу? Ну-ну. Дурное дело напоследок поругаться со всеми.

— Ему просто страшно, — заметила женщина и вздохнула. — Как и тебе.

— Толку бояться сейчас, когда уже ясно, что это всё, хотя и неясно, почему!

— Не совсем всё. Мы же живы. И смотри, остался свет. А говорят, в Конце всегда темно.

Свет. Я вдруг понял, что свечи и масляные светильники давно успели погаснуть, а какой-то другой свет, помогавший видеть, сейчас стекался вместе, поближе к живым. Или мне показалось?

— Одного света живым мало, — проворчал старик. — Нужен воздух, нужна цель… А если ты собралась тут жить, то и еда.

Мне стало обидно за мое «тут». Из меня вышел красивый храм — и прихожане, и служители всегда хвалили.

— Я есть хочу, — заявил мальчишка.

Собака встала и подошла к старику, принюхалась. Мальчик тоже.

— У тебя там есть еда? — спросил он, явно учуяв что-то.

— Может и есть.

— Дай мне, я голоден!

— Свое надо иметь!

— У меня была с собой еда для отца, но я потерял, когда все началось. Дай!

— Покорми его, — попросила женщина. — Да и меня.

И я порадовался — в них проснулся аппетит, может проснуться и надежда, или что-то еще, важное, человеческое, дающее выжить.

Мальчишка, словно решил опровергнуть мою мысль, немедленно повел себя грубо и бесцеремонно — скорее как звереныш, чем как человек.

— Дай! — повторил он. — А если не дашь, напущу на тебя собаку.

Старик заметно побледнел, но быстро взял себя в руки.

— Ладно. Но держи пса подальше.

Он открыл клапан сумки. Достал сверток чего-то, замотанного так плотно, что старик долгих десять минут скреб по нему ногтями, ища, за что зацепиться. Нашел, размотал тонкую, пятнающую его пальцы серой пыльцой ленту, и сверток развалился на десяток других, поменьше.

Женщина тронула один, старик ударил ее по руке:

— Не трогай! Я сам!

— Что там у тебя? — спросила она уже нетерпеливо и потерла ставшие серыми пальцы. — И зачем… это?

— А то ты не знаешь, что смертный прах заставляет замереть само время. И продукты в такой упаковке, — он кивнул на серые ленты, — могут храниться годами.

— Но это… странно, — сказала женщина, таким голосом, что стало ясно — она хотела сказать совсем не это.

— Ты из тех, что считает, что прах можно использовать, только чтобы делать священные или памятные предметы? То есть тебя не кормить не надо? — руки старика все это время споро разворачивали один из свертков и наконец справились с этим. Сверток распался на целый веер тонко нарезанных ломтиков мяса, нежно розового, аппетитного. Женщина жадно вдохнула, должно быть, чудесный аромат.

— А ведь совсем не пахло, пока ты не развернул, — заметила она.

— А я о чем? Это останавливает даже запахи. Разве ты никогда не ставила вещь, слепленную из праха, там, где обычно витают миазмы?

Собака тихо заскулила. Женщина явно была близка к тому, чтобы тоже заскулить, но при словах старика покраснела и ничего не сказала. И я бы не знал, что ответить. Мир так устроен — прах считается не то чтобы священным, но связан с отношением людей к смерти. О ней стараются говорить пореже. А праха — пореже касаться. Обычно и не приходится, слишком быстро исчезает. Но если хочется или если удается собрать его, текучий, как вода, постоянно двигающийся куда-то, словно в невидимом течении, то можно намочить или подмешать в глину и слепить предмет — на память о родственнике или друге, который ушел, рассыпавшись в пыль. И для того, чтобы он мог впитывать неприятные запахи в доме. Правда, об этом тоже не говорят.

А мой прах, наверное, попал в краски для фресок, которыми я расписывал стены.

Псина снова завыла, старик на этот раз сдержался и не стал кричать на ее «хозяина». Он торопливо, едва не роняя, разворачивал второй сверток, квадратный, там оказался серый хлеб. Откуда-то появился и нож, отсек от буханки три ломтя, два побольше и крошечный. Старик положил на них по ломтику мяса — на тот, что поменьше половину ломтика — протянул женщине и ребенку. Мальчишка, конечно же, потянулся к большому.

— Эй! Не трогай чужое! — старик пихнул ему в руки меньшую долю, а женщине, только миг поколебавшись, большую.

Она откусила, прожевала и проглотила с явным трудом.

— А вода есть?

Но старик уже доставал пузатую флягу. Крышка ее раскладывалась на два крошечных стаканчика. Он налил и протянул женщине.

Она взяла и пила так долго, словно там было не на два глотка, а хватило бы утолить жажду всему миру. И напившись, спросила:

— А мальчику?

— Позже. Дети могут прожить без воды дольше… или я перепутал и то же самое говорят о женщинах.

— Ты жесток.

— Всего лишь повторил то, что знают все. Ты не любишь общую правду или просто правду?

— Я не люблю повторы, — ответила она. — От них слишком быстро устаешь. И начинает казаться, что существует только уже сказанное, уже сделанное другими, которое обязательно надо повторить, потому что есть лишь этот путь. Но если ты просто повторяешь за другими или для других, то разве ты не становишься ими и не перестаешь быть собой? Почти то же самое, что ничего не делать, и иссыпаться прахом, как все бездельники…

Женщина замолчала, словно выдохлась. И кажется, никто не нашел что на это ответить, тем более была причина не отвечать — требовавшая внимания еда.

Однако едоки справлялись со своими бутербродами как-то без особой охоты. Словно хлеб и мясо вдруг сделались безвкусными. Мальчик в конце концов отдал свои собаке. Потом женщина сделала то же. Но старик, явно страдавший от того же внезапного равнодушия к еде, свой упрятал обратно.

— Вот тебе общая правда — сказала дама, проследив его действия. — Всем нам расхотелось есть. Говорят, когда делаются безразличны такие вещи — это первый знак, что все кончается.

Я был с ней согласен, именно равнодушия я и боялся.

— А разве тебе еще нужны знаки конца? После всего, что видела снаружи?

Она тряхнула головой, словно отмахиваясь:

— Я поняла. Тут было слишком много смертей… мы надышались пыли остатка, которая все останавливает, всякую жизнь, всякое желание. Поэтому не хочется есть. И если прах теперь в нас, то мы… или умрем или наоборот.

— Тебе хотелось бы наоборот?

— Нет! Мне хотелось бы понять, кто в этом виноват! А больше хочется открыть дверь и выйти.

— Лучше выкинуть собаку, — заметил старик.

— Если тронешь Анко, я тебя убью! — предупредил мальчишка. — Даже мой отец любит собак!

Старик пожал плечами:

— Может, так будет лучше — чтобы не мучилась ни она, ни мы…

— Ну что ты такое говоришь! — воскликнула женщина. — Только послушай себя!

— Слушаю, — кивнул он. — Хотя в жизни я слишком много слушал других.

И не дожидаясь вопроса, достал из-за ворота висящее на цепочке кольцо-печатку, уродливую, словно выточенную наспех из бросового камня.

Женщина близоруко прищурилась:

— Судейский?

— Дознаватель, — сразу уточнил старик, отпуская кольцо висеть поверх безрукавки.

— А… — она умолкла и молчала долго, дав мне снова подумать о своем.

Я не встречался с дознавателями в своей первой жизни. Только слышал, что когда один из них надевает свою печатку, кольцо Светодателя, то любой в его присутствии может говорить только правду, «как перед богом».

Молчание давило. В нем рождалось и стремительно росло отчаяние. Если они не хотят или не могут есть, если ни на что не надеются, то не спасутся… Как им помочь?

Наверное, тишина давила на них сильнее, чем на меня. Женщина встала, побродила туда-сюда, потом подошла к мальчику. Спросила:

— Ты чей?

— Я Томеш, — ответил он, наверное, не поняв вопроса.

И то сказать, я тоже его не понял. Уже не было разницы, кто чей.

— А я Грасин, тетушка Грасин.

И посмотрела на старика.

— Руад Эверни. — Он усмехнулся. — Три имени в конце времен…

— Четыре! — заспорил мальчишка, Томеш. — Собаку зовут Анко. И ты должен ее покормить.

— И не подумаю, — грубо ответил дознаватель. — Когда сам захочешь есть, а будет нечего, пожалеешь, что отдал все псу.

— Но рано или поздно тебе придется покормить пса… Анко, — поправила госпожа Грасин. — Голодные собаки опасны… Если бросится…

Старик отложил сумку, поднял лежавший рядом тяжелый шар кадильницы, взвесил в ладони, намотал на запястье цепочку храмового предмета и ответил:

— Пусть попробует.

Томеш тут же вскочил на ноги.

— Не трогай! Это моя собака! — мальчишка поднял что-то с пола и кинул в старика. Вещь, деревянная ложка для масла, ударилась в стену у головы дознавателя.

— Перестаньте! Пожалуйста!

Мне показалось, что они сейчас передерутся. Надо было как-то отвлечь, сделать хоть что-то. Хоть потому, что бездельники и правда быстро иссыпаются. Если рассыплюсь я, они останутся беззащитными.

У меня больше нет рук, но есть сила — помогать одним опуститься на колени, другим подняться с колен. Это было первое, что я сделал, когда пробудился в моей новой жизни — от пения или молитв. Бог ли захотел дать мне второй шанс, или в самом деле в том, что я из храмового художника стал храмом, виноват мой смертный прах попавший в краски — неважно. И откуда приходит моя сила, тоже. Осознав себя, я снова начал служить людям, вернее, чему-то в них. Помогал найти гармонию. Сначала неудачно. Потом я научился. Мог уронить поставленную кем-то свечу или покачнуть ее пламя. Полистать Священную книгу. Зажечь огонь или наполнить пустой сосуд не мог — ничего нового с помощью моей силы, только распорядиться тем, что уже есть. Но людям хватало и таких знаков.

Я подтолкнул лежавшую неподалеку медную чашу, заставил ее прокатиться по полу и зазвенеть. Звон привлек внимание.

— Что это? Тут есть кто-то еще? — спросила с испугом женщина.

— Храм большой, может и есть, — дознавателю, видимо, надоело сидеть. Он встал, прихватив сумку, — но не бросил и кадильницу, — прошел к упавшей чаше, пнул ногой, заставив снова прокатиться и зазвенеть. Потом стал рассматривать стены с фресками «Священных историй». Одну особенно долго — сцену превращения Старого мира в Новый в боковом нефе. Красивая фреска, правда, рисовал не я. Старый мир на ней рушился как-то мирно, спокойно, как человек, который засыпает. Люди и здания клонились к земле и от них текли струи, ручьи праха, которые на второй половине картины свивались в Сады Златые, Сады Сияния.

— Свет… почему его считают самым лучшим знаком?

Он поднял руку — потрогать изображенное, как если бы оно было выпуклым. Зазвенела привешенная к запястью кадильница. Старик поморщился, взглянул на собаку и начал сматывать с запястья цепочку кадильницы, перекрученную, сцеплявшуюся звеньями. А я — менять картину пока он не смотрел. Знак — это ведь правильно и хорошо. Если даже из праха, из остатка делают какие-то вещи, можно сделать что-то из остатков веры. Именно этим я всегда и занимался — давал знаки, раз уж бог не хотел этого делать.

Заставить цвета перетекать с места на место и собираться в нужную форму оказалось не так легко. По счастью художник предпочитал обычное четырехцветие — синий, коричневый, белый, красный. Будь цветов больше, я бы не справился. А так создал из четырех четыре же фигуры. Разбавил белый синим и вышел почти правильный серый для собаки. В остальных я комбинировал цвета не стараясь изобразить правильно одежду, только облик, думая, что они догадаются и так.

На это ушло немало времени, но пока я работал, мир словно замер и ничего не происходило — только старик наконец избавился от кадильницы и, прежде чем бросить, рассмотрел ее и даже заглянул внутрь, развинтив полый резной шар. А потом он заметил изменения на фреске. И кажется, не поверил тому, что видит.

Старый дознаватель глядел, щурясь, потом, наконец, потрогал фреску. Его действия привлекли внимание остальных. Женщина и мальчик, которым не было видно, что там, в боковом нефе, встали и подошли, принеся с собой больше света.

— Что это? — спросила госпожа Грасин.

— Мне кажется, это мы, — заметил старик. Я надеялся именно такой ответ! — Даже собака тут.

Мальчишка погладил псину, которую держал за шерсть на загривке.

— Это мы, — согласился он. — Это значит, что мы спасемся!

И в этот миг свет вдруг погас, так быстро, что ни я, ни они не успели понять, что происходит. Темнота объяла все, и мне показалось — то, что снаружи, сжимает меня, стены кренятся и вот-вот рухнут внутрь.

А потом вдруг снова засияло — маленький огонек на пальце старика. Его уродливая печатка.

— Ну вот… — сказала женщина.

Ее «ну вот» прозвучало каким-то итогом, подведенным под всем светом мира — сиянием перстня, слабым, ограниченным небольшим пространством. Мне казалось, что за пределами этого света нет ничего. И я готов был уменьшиться настолько, чтобы он заполнил меня всего.

А люди… кажется, они тоже хотели впитать как можно больше этого света. Женщина и мальчишка замерли и не отрывали взгляда от перстня. А хозяин кольца словно боролся чем-то — по его лицу пробегали тени, губы сжимались в нить все более тонкую, а пальцы обеих рук в кулаки.

А потом старик быстро поднял валявшийся на полу многосвечник со связкой свечей, перевязанных священным шнуром, достал спички, зажег свечи и тут же сорвал с пальца кольцо и спрятал в карман.

— Что… — начала женщина, почему-то не смогла продолжить.

Смог мальчишка.

— Что это было? Почему… так?

Его «так» как и «ну вот» госпожи подводило какой-то итог. Я не понимал, какой, но старик понял.

— Это от сияния кольца Светодателя. Искаженное, сломанное состояние.

— Мне стало спокойно! — возразила женщина.

— Это не покой, — поморщился старик. — Ты поняла бы, если б дольше…

— Кольцо Светодателя? — перебил мальчишка. — Светодателем называют бога. Это он сделал такие кольца?

Госпожа, словно устав стоять, села тут же на пол, — я постарался убрать оттуда пыль, — обняла колени руками. Мужчина подумал и сел тоже, а за ним и мальчишка, до последнего стоявший перед ним, словно это давало какое-то преимущество.

— Ну так что? Это кольцо бога?

— Это мое кольцо, — наконец ответил старик.

Мальчишка потеребил шерсть подсевшей к нему собаки.

— Откуда ты его взял

— Сам сделал, — объяснил Руад Эверни. — На третьем курсе обучения. Это вроде традиции или игры. Все, кто работает на Справедливость, носят кольцо, сделанное из праха. — Он усмехнулся. — В этом мире правит прах. Особенно сейчас.

— Из праха… — повторила госпожа Грасин. — А чей это прах?

— Никто никогда не спрашивает. Если что-то очень нужно, то его быстро найдешь. Каждый день столько людей умирает, что мир должен быть засыпан прахом…

— Но при чем тут бог? — повторил Томеш.

— При том, что не нужно перебивать, — заметил старик, сверкнув на мальчишку глазами. — Ученики судейских школ смешивают прах с водой и лепят из того, что получится, свои кольца. Носят их как знак своей гильдии. Как украшение. Кольцо остается бутафорским, пока не потеряешь последнюю иллюзию или мечту, или последнего, кто был тебе дорог. И когда оказываешься совсем один, гол и сир в мире людей, которые наворачивают на себя сотни красивых одежд из лжи и представлений о том, как надо, когда чтобы пережить это делаешься… спокойным, отстраненным и безучастным, твое кольцо наполняется светом и становится настоящим. Тогда ты можешь работать с этим.

— И как работать? — вмешалась женщина. — Невероятно… разве такое можно контролировать? Это же как Конец. — Она посмотрела в сторону двери.

— Да, — согласился он. — В том-то и дело. Поэтому все, кто могут, носят только бутафорские кольца Светодателя, которые… ничего не заканчивают, не останавливают.

— Но почему они так называются, если бог ни при чем? — продолжал спрашивать мальчишка.

Мне подумалось, что это для него важно.

Руад Эверни тоже так понял. Поэтому, отвечая, явно выбирал слова:

— Можно сказать, что оно делает человека богом. В первый раз — для того чтобы он мог заполнить свою пустоту. Потом… не знаю, зачем. И не только носителя кольца — всех людей, кого касается его свет, оно делает чем-то иным.

— Богом? — мальчишка слишком сильно стиснул пальцы на холке собаки и она взвизгнула. — Всемогущим?

— А ты разве не успел почувствовать?

— Нет. — Мальчишка подумал и попросил: — Надень его снова.

— А то ты натравишь на меня пса? — поддразнил старик. — Малыш, я с детства боюсь собак, это да… Но свет кольца убивает страх. Так что угроза теперь бесполезна.

— Да, — согласилась тетушка Грасин. — Я боялась, но теперь почти нет. Только… все так зыбко…

Женщина покусала губы, а потом вдруг начала доставать из кармана какие-то мешочки, крошечные, шелковые, один, другой, третий. Четвертым оказался кожаный карманчик с иголками и нитками. В первых трех был крупный бисер, в последнем нитки и игла. Госпожа тут же начала низать бусы.

— Один страх ты сохранила, — заметил дознаватель и уточнил: — Страх рассыпаться от безделья.

— Нет, — не согласилась она. — Просто работа помогает прийти в себя в любой ситуации. Вернуть мысли в русло… общей правды.

— Чем ты занималась, что так любишь работать? — удивился Руад Эверни, наблюдая за тем, как ловко ее пальцы продевают в иглу одну за другой цветные бисерины.

— Сидела в будочке перед сценой и подсказывала актерам слова. Могла заменить заболевшего актера. Иногда помогала костюмерам или уборщикам…

— Хм… Значит, я ошибся. Твой монолог о повторах был очень… страстным, но говорил не о любви к работе. Он слишком горек для любви.

— Нельзя любить все, что делаешь, — не отрываясь от бисера, сказала женщина. Но иногда интересно побыть кем-то еще.

— Дай мне кольцо, — потребовал, вмешавшись в разговор мальчишка.

— Вот пристал… не дам! — огрызнулся Руад.

— Ну и дурак.

— Никакой почтительности перед взрослыми, — хмыкнул старик. — Чему тебя родители учили?

— Да, так нельзя, — согласилась женщина. — Надо уважать людей.

— А они моего отца уважают? — бросил Томеш.

— Да кто, в конце концов, твой отец?

Мальчишка принял вызывающий вид:

— «Отсекатель лишнего». Палач. Он, как и ты, правду искал — А еще бога, но так и не нашел.

— Для палача нет бога… Прости, — извинилась госпожа, когда Томеш изменился в лице.

— И где же его искал твой отец? — спросил Руад Эверни неожиданно мирным тоном.

— В людях! И в том что никто же никогда не видел никаких богов! Вот поэтому и нужно твое кольцо. Если бога нет, то им могу стать я!

— И сколько раз еще мне повторить, чтобы ты услышал? — проворчал старик. — Стать богом — это стать пустым. В тебе не будет ничего, кроме света.

— Ну и что?

Руад Эверни закатил глаза.

— Тебе не понравится.

— Откуда ты знаешь? — огрызнулся Томеш.

Собака рыкнула, словно поддерживая его. Несмотря ни на что, она оставалась с мальчишкой.

— Оттуда, что я им был тысячи раз и ни одного не был счастлив. Кольцо не для счастья. Ну или… Вот твой отец палач… ему приходилось сдирать с кого-то кожу?

— У нас же такие казни не применяют, это южная, — словно бы удивился Томеш.

— Ну ладно. — Старик помолчал. — А как думаешь, человек может жить без кожи?

— Это вряд ли.

— Ну вот. Быть богом, значит быть без кожи. Без иллюзий. Без желаний. Без надежд. Как отвечают на мои вопросы… Тебе будет все равно, спасешься ты или нет. Бог ты или нет. Жив ты или нет.

— Получается неполноценный бог, — покачала головой тетушка Грасин. — Или неполноценный свет…

— Это вы неполноценные, хоть у вас и есть ваши боги, — фыркнул мальчишка.

— Кто тебя так обидел и чем? — поинтересовался дознаватель. — Дразнили отродьем палача?

Томеш пожал плечами.

— Да это ерунда. Всегда дразнят как-нибудь. Пусть лучше «палачонком», чем вонючкой или свиньей.

— Тогда в чем дело?

— В болтовне… Все говорят, что для палача нет бога, отца даже в храм не пускают, а он считает, что человеку бог все равно нужен. Если его совсем нет, тогда ни для кого нет, и нечего моего папу презирать! А если есть — зачем такой бог нужен, зачем он с нами так?

Мальчик кивнул в сторону двери.

И правда — зачем? Я бы не смог ответить. Госпожа Грасин словно забыла про свою работу — замерла, глядя то на одного, то на другого.

— Значит, ты хочешь заменить отсутствующего бога?

Томеш промолчал.

— Я понимаю, — примирительно сказал дознаватель. — Ты думаешь: вот я стану богом, всех спасу и сам спасусь, и все будут уважать нас с отцом и поймут… что-нибудь. Нет. Таким богом ты не станешь.

— А каким стану?

Руад Эверни молчал долго.

— В «Священных историях» есть слова: «Бог помогает человеку только руками человека. Бог есть в каждом, но он бездействует, пока действует человек, давая ему свободу…», — он замолчал, кажется, поняв, что сказал много лишнего. — Есть бог или нет, но человек больше бога, раз вмещает его. Сейчас ты больше, а в свете кольца станешь меньше. Разве ты этого хочешь?

— Я хочу всего лишь попробовать, а ты не даешь! — воскликнул Томеш.

Собака заскулила, то ли от того, что он снова слишком сжал ее загривок, то ли от голода.

— Даже собаку не покормишь! — добавил мальчишка с упреком. И добавил, словно его осенило: — Ведь для нее ты бог. Так будь хорошим богом!

— И не надейся! — отрезал старик. Кажется, он был рад сменить тему. — Не дам твоей псине ни кусочка. Хочешь оставить нас всех без еды?

— Одно и тоже повторяешь, — вздохнула женщина, возвращаясь к своим бусам, — как плохой актер, забывший слова посреди пьесы и застрявший…

— Хорошенькая пьеса, Конец всего, — невесело усмехнулся старик. — Как это вообще, застрять посредине Конца, разве у него есть начало или середина?

— Они есть у всего, — кивнула госпожа Грасин. — — Была такая пьеса… Вот, послушай.

И тут же прочла:

 

— Один закон на всех. И мир один.

Ты думаешь, что движешься вперед,

Хотя застрял на той из середин,

Где каждый миг и «было» и «вот-вот!».

Где перестали править там и здесь,

Все новое, а старому не быть.

И больше нет богов. Но люди есть.

Чтоб можно было хоть поговорить…

А не о чем — так это не беда…

 

— А тебе не приходилось играть богиню? — перебил ее Томеш.

— Несколько раз, — признала она спокойно, словно не ей, а кому-то другому не дали договорить. — Мне не понравилось. Нужно было произносить слишком много слов, а дела за ними не стояли. И в итоге ничего не менялось.

Старик дознаватель фыркнул.

— Ну давай, убеди пацана, что бога и правда нет, раз он не делает никакую работу, даже в пьесах!

— Но это же правда! — госпожа Грасин подумала и добавила: — Быть человеком — значит что-то делать. Человек, который бессилен что-то делать, становится прахом.

— Тогда не бросай свою работу, — предложил Руад Эверни. — И дочитай стихи. Мне интересно, что там дальше.

И она продолжила, выразительнее, чем в первый раз:

 

— А не о чем, так это не беда,

Молчанье все же лучше немоты.

Какая-то работа есть всегда,

Из тех, что можешь сделать только ты.

И с тем, кто, словно в многолетний лед,

Вморожен в середину прежних лет,

Продвинуться назад или вперед,

Туда, где что-то есть, чего-то нет,

 

И стать, не отдыхая, не кляня

Земное право жить одним трудом,

Стать богом хоть в конце — судьбы и дня,

И человеком снова, но потом.

 

— А может боги из этого праха и собираются, — снова перебил Томеш. — Из нашего же праха! Как ты свое кольцо собрал. Но кольцо хоть работает. — И опять потребовал: — Дай его мне!

— Отстань! — в очередной раз огрызнулся Руад Эверни.

— Тогда покорми собаку!

Старику надоело. Он достал из сумки распакованный сверток с мясом и кинул мальчишке:

— Сам и покорми.

Томеш поймал, успев до того, как мясо из развернутого свертка начнет вываливаться, и постепенно, по кусочку, отдал все псине по имени Анко. Та приняла подношение, но скулить не перестала. Может потому, что последний кусок он ей не давал, а подбрасывал и ловил, снова и снова.

Но недолго.

С коротким «Лови!» Томеш бросил мясо в сторону старика. Тот не успел ничего сделать — псина налетела и почти повалила его; женщина вскрикнула и рассыпала бисер. А мальчишка использовал суматоху, чтобы подскочить к многосвечнику, схватить всю связку свечей и швырнуть куда-то во тьму.

Упав там, ударившись об пол, свечи погасли и стало совсем темно. Как-то сразу все затихло — возня собаки, охи-ахи госпожи Грасин, брань старика дознавателя.

Он и заговорил первым, протянув голос сквозь темноту, как руку, чтобы нащупать хоть какую-то опору.

— Что ты наделал?

— Теперь тебе придется надеть кольцо или дать его мне! — ответил Томеш, слишком громко и звонко. Словно ему вдруг сделалось страшно от того, что он сделал, но мальчишка старался это скрыть бравадой.

— Дура-а-ак, — потянул старик. — Я не стану…

В темноте засветилось — я решил, что Руад Эверни все же надел свое кольцо. Но оно по-прежнему было у него в кармане, и свет сочился сквозь ткань брюк.

Мальчишка засмеялся — тоже слишком громко и резко.

— Видишь? — воскликнул он. — Ты видишь?

Все видели. Света делалось все больше и он ослеплял сильнее, чем освещал. Я думал, старик поступит, как в прошлый раз — поскорее найдет и зажжет свечи, чтобы сделать ненужным свет кольца, обессилить его… Но вместо этого Руад Эверни пытался накрыть карман ладонью, чтобы не давать выхода свету; не вышло — стоило сделать это, как начинали светиться уже его пальцы.

Отчаявшись, старик достал перстень и с силой швырнул его в стену.

Осколки разлетелись не так далеко друг от друга — и каждый сиял, матово, прохладно. В итоге света стало даже больше… И чего-то еще — какого-то напряжения и неправильности.

По моим стенам пробежала дрожь; свет, словно вырвавшись на свободу, залил все, я перестал видеть, перестал чувствовать и стены, и людей, и успел испугаться, что и эти спасшиеся рассыпались прахом. А потом прозвучал голос, произнесший: «тихо...», и я снова прозрел.

Все трое стояли у той же самой стены с фреской. Госпожа наступила рассыпанный бисер и не заметила этого. Томеш отпустил пса. Руад Эверни поднес светящуюся печатку к лицу, потом отодвинул подальше. Они молчали, глядя в никуда. Казалось невозможным, что кто-то из них, кто-то из этих статуй, когда-то, возможно, бывших людьми, мог заговорить. С трудом верилось бы и в возможность звуков, если бы не собака — она тихо поскуливала, ей отвечало эхо, словно все мы оказались в пустоте.

Не знаю, кто произнес слова про тишину, — голос в темноте показался мне чужим, — но ответил им — через вечность — старик:

— Тишина и покой.

— Покой — это всё, — то ли согласилась, то ли нет госпожа. — И все истины на свете — это одна истина о таком покое.

Не знаю, что чувствовали они, а мне стало страшно. Покой — это же действительно все. Я так увлекся, наблюдая за ними, что забыл, что хочу спасти их или помочь спастись. Но как сделать это, если людям стало все равно, если они нашли спасение в покое? Может, бог, если он есть, так же спокоен, даже когда проявляет себя в том, что все исчезает.

Я успел это подумать, успел почувствовать. А потом и до меня дотянулся светлый покой. Почти хорошо. Почти правильно. И уже не пугало, что мои трое застыли каменными истуканами у последней стены — а остальных словно не было, и со всех сторон, кроме одной, смотрело безликое нечто, или столь же безликое все. Только слегка раздражала собака. Ей надоело просто стоять, она начала бродить от одного к другому, как в самом начале, поскуливание сменилось лаем. Эхо этого лая не гасло и никуда не улетало из крошечного залитого матовым светом пятачка. И оно заставляло стены дрожать — не какие-то невидимые, а настоящие которые я снова ощутил благодаря ему. Ощутил свою ограниченность. И это было почти больно.

Я мысленно кричал собаке «Замолчи!», я пытался что-то поднять с пола и бросить в нее, но на это моей силы не хватило. Все больше наплывал покой; хотелось отдаться ему целиком, сбросить все грузы — и груз долга, и груз воспоминаний о моем первом существовании, в котором я так и не сделал ничего особенного, важного, заметного, только расписал вместе с другими несколько храмов. Но покою мешали трещины, протянувшиеся сначала снаружи, а потом углубившиеся внутрь. На какой-то миг застывшие, словно тоже застряли посредине своего собственного конца… и наконец беспощадно-быстро потянувшиеся к итогу.

Сначала осыпалась фреска, словно стене ей сделалось вдруг невыносимым держать на себе ложное изображение, ложную надежду… и мне стало легче, еще легче и спокойнее. Потом начали падать куски потолка.

Трое, как ни в чем ни бывало, отошли подальше, но не захотели оставаться в полутьме и вернулись. Собака шла с ними и туда, и обратно, и захлебывалась отчаянным лаем, перекрывавшим треск стен — и снова короткая передышка и снова камни с потолка.

Это разрушение рушило и мой покой. Я сопротивлялся. Я протянул свою силу во все стороны и попытался стянуть вместе трещины, чтобы остановить разрушение. Не вышло. Хотел направлять камни в падении — пусть отскакивают к стене, готовой вот-вот рухнуть. Это вышло, но было бессмысленным, ведь снаружи стену ничего не поддерживало. Разве что удалось завалить сияющие осколки кольца… Но они, и заваленные, давали слишком много света. Эта неудача меня отрезвила; стены и потолок это всего лишь потолок и стены, есть живые и они важнее. Я накрыл своей силой всех троих, по-прежнему неподвижных. Собака металась, уворачиваясь от падающих кусков потолка и не давая мне ее защитить. Глядя на ее метания, я начал сомневаться, что у меня получится. Я стал храмом, но остался никем. Мог поднять человека с колен, но не все хотели подниматься и замечать знак. Может, потому, что он был всего лишь мой, а не бога, которого просили о знаке.

И кто бы дал знак мне, подсказал, что делать!

Но если «бог помогает человеку только руками человека», если храм до сих пор стоит, то возможно его держат мои спасенные, боги этого момента, боги середины конца. Тут была еще какая-то мысль, которую я не успел додумать, потому что не дал мгновенно выведенный итог: теперь моим спасенным все равно, как… богу, которого нет. А значит, им не спастись.

Особенно большой кусок потолка, полукупол, рухнул, накрыв псину. Я вскрикнул… вскрикнул бы, если бы мог. Полукупол упал удачно, одним краем на уже образовавшийся у стены завал, так что псина оказалась под ним, в плену, но живой. Сверху на все это глянула темнота полного отсутствия чего бы то ни было. И то ли она задавила начавшееся разрушение, то ли оно закончилось само. Камни перестали падать и наступила очередная тишина.

А потом под полукуполом заскулила собака. Она делала это тихо и безнадежно, но от этого безнадежно-спокойный свет замигал короткими вспышками. Неприятными, беспокойными, горькими. Отрезвляющими, как все горькое.

Я попробовал приподнять купол. Куда там. Вряд ли у меня хоть в первой, хоть во второй жизни было столько силы. Вряд ли ее было хоть у кого-то…

У одного — нет. Но спасенных трое. Только надо их… разбудить. Разбудить в них настоящего бога, а неравнодушное нечто, порожденное светом кольца.

Боги. Мы боги этого момента. Я попробовал вложить это в дрожь пола и воздуха. И это, и другое, внезапное для меня самого. Хорошо, когда что-то получается. Но это не обязательно. Мы боги, когда делаем что-то для других. Как верно ты сказал, мальчик. Человек — бог для собаки. А для кого-то бог она. А вы, Руад Эверни, не были ли богом там, на своей работе, и вы, госпожа? Очень по-разному следуя каким-то своим представлениям о богах и том, что они делают — или вовсе не думая об этом… Думать и не надо. Надо делать.

Собака снова заскулила, и мне послышалось в ее жалобе все, что я подумал, и даже больше.

И ее услышали.

Старик начал наклоняться, медленно, тяжело, словно вспоминая, как это делать. Сумел согнуть спину, попытался вытащить кусок стены из-под рухнувшего полукупола — не там, где он опирался на завал, а подальше… Не смог, ухватился за другой. Потом к нему присоединилась женщина и последним, словно еще в чем-то сомневаясь, мальчик. В четыре руки госпоже Грасин и Руаду Эверни удалось вытащить кое-что. Потом еще что-то. И еще. А собака скулила все тише и тише.

Я помогал, как мог. Не мыслью, а делом. Осторожно сдвигал куски — одни, чтобы им было легче доставать, другие, чтобы полукупол сохранял опору. Это не было легким, но было правильным. И моя сила словно вырастала каждый раз там, где «трудно» означало «невозможно», в мире, где правит прах, а свет правды разрушает; наверное, она приходила от того, что была нужна, от веры в эту нужность, или от тех, кому я помогал. Они не разговаривали и наверное, даже не думали, пока в щель из-под полукупола не вылезла собака, совершенно невредимая, пыльная, но, кажется, счастливая.

Спасенная.

Мальчишка наклонился и обнял ее. Женщина прижала руки к груди, кажется, она плакала. А старик… он подошел и пнул завал, из-под которого все тише и тише сочился свет осколков кольца. И сказал:

— Хватит.

И свет иссяк, медленно, словно неохотно. Но взамен ему пришел новый — сверху, и еще откуда-то из глубины. Кажется, дверь открылась.

Трое постояли еще немного и без единого слова пошли на свет.

Мне показалось, что этот путь длится вечно. Я поторапливал их, я хотел видеть, что за стенами, хотел подтверждения своей невысказанной надежде, которая наверное была у нас общей… и боялся, что хочу этого слишком сильно, что меня не хватит надолго, а потом придет страх перед новой неудачей.

И когда мои трое остановились, я не удивился. Вот оно, снова не вышло.

Но они остановились рассмотреть фреску. Мою фреску. Справа от двери — старый мир, темный и тусклый, слева — новый, светлый. Руад Эверни старательно не глядя в свет за дверью, прошел от одной картины к другой. Что-то привлекло его внимание.

— Одинаковые, — сказал Томеш, следовавший за ним. — Картины одинаковые. Дома те же самые, всё то же.

— Да, — отозвался старый дознаватель, — только это не дома, это храмы.

Он был прав. Там, у двери, куда мало кто смотрит, я позволил себе многое — свободу фантазии, свободу надежды, а сейчас глядя на фреску глазами старика, смог вернуть ту, недодуманную, мысль. Храмы — до Конца и после него, одни и те же. Храмы, которые держали другие спасенные, как мои держали меня. Есть и другие. Мир не погиб.

— Ну это же правильно, — сказал мальчишка. — Кто-то сделал свою работу.

И мне вдруг стало хорошо. Так хорошо, как никогда. Словно упавший купол вернулся на место. Словно быть без кожи — быть богом — на самом деле значило чувствовать и понимать все. Словно я сам построил мир.

Томеш повернулся к госпоже Грасин.

— Ты там стихи читала. Почитай еще.

— Да, почитай, мне показалось, что это не конец, — попросил и старик.

Она кивнула.

— Там есть еще немного…

 

И стать, не отдыхая, не кляня

Земное право жить одним трудом,

Стать богом хоть в конце — судьбы и дня,

И человеком снова, но потом.

Иначе же никак не оправдать

Бессмысленный и рваный абсолют

И все надежды кем-нибудь да стать

Посередине, между, на краю.

 

Я понимал, почему они медлят, почему вдруг стали важны стихи… даже если людям хорошо, как мне, им все равно немного страшно и нужно время решиться шагнуть за порог.

Не очень много времени. Только чтобы Руад Эверни наклонился и огладил пса по имени Анко. Он и вышел первым, а остальные за ним.

Я этого не видел, я закрыл глаза, как умел, потому что мне все еще нужно было время, чтобы решиться увидеть, что там, за дверью — другие, такие как я или руины старого мира. Мне хотелось надеяться, хотелось верить. Надежда есть всегда и она — работа. Старик прав. Это не конец.

…А когда я открыл глаза то первым, что увидел, была собака, сидевшая на моем пороге и смотревшая вслед уходившим, вслед ее богам, а потом принявшаяся безмятежно выкусывать блох. Для нее все это тоже не было концом.

12.11.17

  • Моя любимая Война / Меллори Елена
  • Странный космос / Забытый полет / Филатов Валерий
  • Наш Астрал 11 / Уна Ирина
  • Эпилог / И че!? / Секо Койв
  • Katriff - За мечтой / Незадачник простых ответов / Зауэр Ирина
  • Самодостаточность / Блокнот Птицелова/Триумф ремесленника / П. Фрагорийский (Птицелов)
  • Горлица / Nostalgie / Лешуков Александр
  • Афоризм 146. О личности. / Фурсин Олег
  • Мирок / ЧЕРНАЯ ЛУНА / Светлана Молчанова
  • № 7 Майк Уильямс / Семинар "Погружение" / Клуб романистов
  • Призрак матери... Из цикла "Рубайат". / Фурсин Олег

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль