В тридцать четвертой главе книги премудрого Чжуан-цзы сказано, что на левом роге улитки раскинулось царство Бодателя, а на правом — держава Щипателя, и вели они между собой кровопролитные войны за клочок сырой травы, исчисляя убитых десятками тысяч, пока солнце не высушило слизь на капустном листе. Но древний даос из жалости к смертным умолчал о главном: сама улитка была всего лишь типографской литерой в рукописи безумного грамматика, а слизь ее — чернилами низшего сорта.
Ибо что есть безумие, если не восстание падежей против именительного? Что есть болезнь плоти, если не грамматическая грыжа, когда чужое, неряшливо ввернутое словечко начинает пожирать живое мясо?
Владеть одним — удел раба, прикованного цепью к своему единственному имени. Владение Многими — таинство высшего порядка, где дух расщепляется на легион масок, оставаясь неподвижным зрачком в самом центре циклона. И нет места более пригодного для постижения этой схоластической тайны, нежели парижский анатомический покой в сером предрассветном тумане, где пахнет карболкой, гнилой соломой, сырым гипсом и застарелым французским материализмом.
— —————————
Доктор Валери Котбром с яростью сорвал с окровавленных предплечий резиновые перчатки — новейшее изобретение века, которое он презирал всей душой за то, что они скрипели, как башмаки деревенского кюре.
Операция не просто не удалась; она окончилась позорным, метафизическим крахом.
На цинковом столе прозекторской госпиталя Отель-Дьё, залитый мутным светом керосиновой лампы, лежал Жак Резак. Знаменитый марсельский душегуб, гроза провансальских дилижансов и кавалер ножа, выглядел теперь жалким кулем синеватого студня. Правое бедро его представляло собой зловонную кашу: пуля несчастного барона Когтиусака застряла у самого вертлуга, а деревенские знахари, к коим бандиты обратились по дороге, щедро унавозили рану мазями из жабьего сала, козьего помета и толченого кирпича.
— Марсельские мудаки… — с наслаждением, по слогам процедил Котбром, сплевывая на опилки, устилавшие каменный пол. — Свинопасы. Растрясли покойника в колымаге по каменистым трактам, загнали в вену черную сукровицу, а потом волокут в Париж: «Спаси, доктор, батюшка, кормилец, отрежь ножку!» Тьфу! Не успел я взять ампутационную пилу и надрезать надкостницу — сердце хлопнуло, как пустой кошелек. В морг эту падаль. На двенадцатый ледник, к утопленникам из Сены!
Отерев лоб подолом заляпанного сукровицей сюртука, Котбром пинком распахнул дубовую дверь в приемный покой.
В тусклом коридоре, пропахшем уксусом и лауданумом, его ждали. Их было двое. Позади переминался с ноги на ногу верзила саженного роста с тупым лицом провинциального палача, а впереди стоял тот, чей облик мгновенно заставил доктора подобрать брюхо и нащупать в кармане серебряный скальпель.
Это был цыган. Но не из тех ярмарочных фигляров, что крадут коней и суют под нос поддельный хрусталь. Он держался с осанкой кастильского гранда, приговоренного к сожжению за тайный иудаизм. Шелковый жилет его, расшитый потускневшим серебром, был засален на локтях, в смуглом ухе покачивалась тяжелая золотая деньга с чеканом Карла V, а из-под густых смоляных бровей сверкали два черных, маслянистых агата — глаза человека, знающего наверняка, в какую именно секунду ангел смерти зайдет в трактир.
— Ну что, доктор? — спросил цыган. Голос его звучал чисто, мягко и бархатно, словно пересыпались спелые грецкие орехи. — Как дела у Жака? Он будет жить?
— Слишком поздно привезли вы его, любезные, — сухо, пряча глаза, отчеканил Котбром, включая привычный тон парижского эскулапа, сообщающего плебеям о неизбежности смертного жребия. — Не успел я положить его на операционный стол, как остановился мотор. Ничего не поделаешь: антонов огонь в самой свирепой форме, гнилостный яд проник во все фибры. Медицина бессильна, когда плоть решает стать навозом.
Верзила позади цыгана глухо, по-медвежьи охнул и хлопнул себя ручищей по лбу:
— Говорили тебе, цыган, не тащить Жака в Париж! И в Марселе лекари есть — старый еврей на набережной за три экю и не такие культяпки отпиливал! Путь-то был не ближний, растрясли кишки атаману...
— Говорили… говорили… — цыган окрысился на подельника с грацией степного каракала. — Что я мог сделать, дубина ты стоеросовая, если Жак сам орал благим матом: «В Париж, к Котброму!»? Будто ты не знаешь, пес, что в Марселе Жака каждая бродячая собака по походке чует! Ему бы городские стражники мигом ампутацию устроили — прямо на виселице у ратуши, аккурат в районе кадыка! Никакие дублоны бы не отмазали!
— О чем теперь толковать, — вздохнул гигант, уставившись в пол. — Человек предполагает, а Бог располагает...
Цыган размашисто, по-византийски перекрестился справа налево и вновь вперил свой угольный взор в доктора:
— А тело-то… забрать можно?
— Завтра утром, — пожал плечами Котбром. — После освидетельствования полицией и составления протокола. Родственники у покойника имеются?
— Мы все ему братья во Христе и воровстве, — прогудел верзила.
— Сирота он был, господин доктор, — отрезал цыган. — Перекати-поле. Без роду, без племени, без метрической записи.
— И за сироту вы отвалили тридцать золотых наполеондоров вперед? — скептически изогнул бровь врач.
— Любили мы его, — с патетической слезой в голосе протянул цыган, приложив руку к жилету. — Хоть сам он был зверь лютый и никого на свете не жаловал.
— Брешешь ты, цыган! — вдруг буркнул верзила. — Забыл Эльзу, дочку кузнеца Жана-Клода? Ее Жак любил пуще золота! Он ведь ради девки этой старика-кузнеца в замке не прирезал, хоть тот и наврал с три короба про баронские сундуки!
Котбром вздрогнул. Фамилия хлестнула его по ушам:
— Постойте… Вы говорите о замке барона Когтиусака?
— Кто ж его не знает в Провансе, — уклончиво процедил цыган, сузив зрачки.
— И как поживает барон? — быстро спросил доктор. — Я имел честь секундировать ему на дуэли с маркизом де Лякэт перед самым моим отъездом из столицы!
— Плохо поживает господин барон, — осклабился цыган. — Вернее сказать — никак не поживает. Какие-то лихие люди заявились к нему ночью и учинили в цитадели форменную резню.
— Что вы городите?! Когтиусак — первый клинок Марселя! Убить его не под силу взводу гренадеров!
— Говорят, в замке нашли десяток жмуров, — веско вставил верзила. — А в самом бароне насчитали шесть или семь дырок от пуль. Дымился весь, как праздничный пирог.
— Значит, была серьезная баталия… — пробормотал Котбром, чувствуя, как холодок пробегает меж лопаток.
— Жак мог бы вам порассказать про барона много занятного, — криво усмехнулся цыган. — Они там, в подвале, близко сошлись… нос к носу.
— Да… ладно, — спохватился доктор. — Раз родни нет, приходите часам к десяти утра. Оформим свидетельство о погребении за чертой города.
— Придет он один, доктор, — верзила кивнул на цыгана. — А мы с ребятами в Марсель тронемся засветло. У цыгана тут родня в Париже объявилась, двоюродная бабка на Монмартре.
— Да, — подтвердил смуглый. — Бабушку мою зовут госпожа Ленорман. У нее и перекантуюсь.
Котбром поперхнулся воздухом и схватился за косяк:
— Как?! Вашу бабку зовут… Ленорман?! Та самая ведьма с улицы Рю де Турнон?!
— Госпожа Ленорман, прошу не выражаться, — с достоинством поправил цыган. — Что тут странного? У меня и сестренка двоюродная имеется — Киси Лорэн. Правда, лет десять ее не видал, гуляет где-то по салонам.
— И Киси Лорэн ваша родня?! — доктор вытаращил глаза так, будто перед ним раскрылась могила святого Женевьева. — Да что вы за отродье такое?!
— А что вас так корежит, господин лекарь? Родня как родня. Шьем, гадаем, чужое подбираем.
Верзила тем временем поклонился в пояс и выскользнул в темный проем улицы:
— Бывай, цыган. Денег у тебя довольно, тело Жака упакуй в бочку со спиртом и вези морем. Прощайте, доктор. Жак, до скорого в преисподней!
Когда тяжелые шаги громилы стихли, цыган подошел к Котброму вплотную. От него пахло костром, конской шерстью и старым пергаментом.
— Вы знаете мою бабку, доктор?
— Дело в том… — Котбром нервно сглотнул, оглядываясь на запертую дверь морга, — что мне, покойному Когтиусаку и пропавшему без вести Коту де Рыжаку ваша дражайшая бабушка раскладывала карты. На черепашьем панцире! И Киси Лорэн там вертелась, наливала нам пунш… И вот — двое уже в могиле!
— Знаю я этот панцирь, — усмехнулся цыган. — Бабка моя давно бросила обычные штучки. Она строит великую машину. Колесо Фортуны.
— Вы же сказали, что десять лет ее не видели!
— Так у нас, у ромал, почта без лошадей бегает. Слово пустил по ветру — в Мадриде услышали, через час в Будапеште отозвалось. Кстати, мы лясы точим, а я не представился. Зовут меня Кирик.
— А я — доктор Валери Котбром… Но послушайте, Кирик! Колода вашей бабки была совершенно заурядной!
— Заурядной? — цыган тихо, издевательски прыснул в кулак. — Это какой же?
— Ну… червонные валеты, пиковые дамы, тузы, шестерки… Какие еще бывают карты на белом свете?!
— —————————
— Какие еще бывают карты, о верховный жрец клистира и ланцета?! — раскатился под сводами анатомического театра громоподобный, глумливый, бархатно-инфернальный голос, от которого заколебалось пламя керосиновых ламп, а склянки с заспиртованными эмбрионами на полках отозвались жалобным хрустальным звоном.
Дверь, ведущая во внутренние покои сумасшедшего дома при госпитале, бесшумно отворилась.
В покой ступил человек, при виде которого доктор Котбром онемел, а цыган Кирик медленно опустился на одно колено, прижав руку к сердцу в древнем цыганском салюте покорности.
Это был герцог Ардай та-Бусеро, лорд эль-Таррог.
Но предстал он в амплуа столь диком, столь кощунственном и совершенном, что сам князь тьмы почел бы за честь служить у него фельдшером.
Он явился в образе Главного Психиатра и Владыки Отчужденных Душ — живое, пугающее воплощение Антона Шандора Ла-Вея, шагнувшего в парижский девятнадцатый век прямиком из бездны оккультного модернизма.
Череп герцога был выбрит до ослепительного, хищного глянца, отражавшего пляску огней; на смуглом, клиновидном лице идеальной геометрической лепки пламенела острая, подстриженная с дьявольской симметрией эспаньолка чернее антрацита. Одет он был в тяжелый сюртук из черного матового сукна с шелковыми лацканами, белоснежный крахмальный воротничок-стойку и узкий шелковый галстук, скрепленный булавкой в виде костяного черепа со змеей в глазнице. В зубах его дымилась длинная черная сигарилла, источавшая густой, наркотический дурман кардамона, селитры и жженого ладана. В левой руке он держал тяжелую эбеновую трость с набалдашником из горного хрусталя, а в правой — стальной неврологический молоточек, похожий на инквизиторское орудие пытки.
Но истинный удар по рассудку доктора Котброма нанесли те, кто шествовал за психиатром.
В этой главе они явились втроем.
Великая, нечестивая, головокружительная Триада Женственности. Три ипостаси первозданной Евы, явившиеся в обличье сестер милосердия безумного эона.
Слева от герцога Буссеро плыла Атали — Дочь Ледяного Гиганта. Ее фарфорово-синеватая, глетчерная нагота была едва прикрыта накрахмаленным до хруста, белоснежным медицинским передником, надетым прямо на голое тело. Завязки фартука врезались в ее точеную, спартанскую талию, безжалостно обнажая крутые, мраморные бедра и длинные, бесконечные ноги охотницы. Ее высокая, тугая, девственно-свирепая грудь с затвердевшими брусничными сосками колыхалась при каждом шаге, грозя сорвать тонкую полоску батиста, а платиновые волосы струились по обнаженной спине до самых подколенок. В тонких пальцах она покачивала шприц с ледяной сывороткой, и ее голубые очи взирали на смертных с ледяной, уничтожающей похотью.
Справа ступала Смуглая Госпожа Юга — Лилит марсельских ночей. Ее медовая, лоснящаяся кожа пылала жаром тропической лихорадки. Ее алый атласный халат сестры милосердия был распахнут настежь, обнажая циклопическую, переливающуюся через край чаш корсета грудь, пахнущую шафраном и мускусом. Ее тяжелые, спелые бедра колыхались в такт неслышному барабанному бою похоти; влажные, чувственные губы цвета спелого инжира улыбались плотоядно и нагло, а в руках она лениво покручивала огромную хирургическую пилу для ампутаций, поглаживая ее зубья наманикюренным ноготком, словно струны лютни.
Но позади герцога, выступая из теней, царила Третья Незнакомка — новая жемчужина в короне Буссеро.
Ее звали Офира — Венецианская Сфинга, Царица Ртути и Абсента.
Она была воплощением византийского декаданса и золотого порока. Ее кожа имела оттенок античной слоновой кости, тронутой золотистым загаром; копна тяжелых, медно-рыжих волос, пахнущих горькой миррой и вербеной, вздымалась на голове сложной тиарой куртизанки. Облегающее платье из изумрудного шелка обтягивало ее гибкое, змеиное тело, подчеркивая крутой изгиб хищных бедер и узкую, порочную талию. Ее корсаж был вырезан столь низко, что ареолы ее упругих, полных грудей трепетали на грани видимости, а глубокие зеленые глаза — цвета ядовитого парижского абсента — излучали такой уничтожающий, властный эротический гипноз, что несчастный доктор Котбром выронил склянку со спиртом, которая разбилась о плиты вдребезги.
— Какая убогая клиническая картина, коллега, — сладко протянул герцог Ардай та-Бусеро, выдыхая сизую струю дыма прямо в перекошенное лицо Котброма. Голос его обладал обертонами органа в пустом соборе. — Вы пытались отпилить гангренозную ногу, наивно полагая, что гниет плоть? Какая дикая, доисторическая темнота! У Жака Резака загнила не нога. У него загнила синекдоха!
Герцог плавно подошел к столу с мертвецом. Атали скользнула следом, опершись обнаженным ледяным бедром о край цинкового гроба; Смуглая Лилит склонилась над трупом, и ее исполинские, полуобнаженные груди едва не коснулись синего лица бандита; Офира же встала за спиной Буссеро, запустив унизанные изумрудами пальцы в его бархатные эполеты и прижавшись упругим лоном к его пояснице.
— Жак Резак умер не от пули барона Когтиусака, доктор, — продолжал герцог-психиатр, постукивая молоточком по мертвому колену атамана. — Он умер оттого, что влез в чужой текст без грамматического согласования. Он был вульгарным словом из пяти букв, дерзнувшим рифмоваться с предвечной трагедией! А вы, Котбром, рассуждаете о тузах и пиковых дамах! Вы, главный лекарь столичного округа, не способны отличить базарную колоду от Великих Арканов Логоса!
— Кто… кто вы такой, черт вас побери?! — взревел Котбром, пятясь к полкам с черепами. — По какому праву вы врываетесь в мою прозекторскую с этими… с этими голыми вакханками?! Это сумасшедший дом или анатомический театр?!
Офира — зеленоглазая венецианка — запрокинула рыжую голову и издала низкий, горловой, сладострастный смех, от которого у цыгана Кирика заходили желваки.
— Гляди, Тэнео, — промурлыкала она, проводя алым ногтем по губам герцога Буссеро, — этот червь в засаленном фартуке смеет вопрошать о праве! Он режет человечину тупыми ножами и думает, что постиг тайну дыхания! Мой герцог, вели мне вскрыть ему черепную коробку… Я выну его убогий парижский мозг и заставлю его плясать менуэт на раскаленных углях моей страсти!
— Тише, Офира, — мягко усмехнулся Буссеро, накрыв ладонью ее обнаженное плечо и заставив деву прильнуть к нему с томным, животным стоном. — Доктор Котбром полезен. Он фиксирует смерть тех, кто не выдержал соприкосновения с Языком.
Герцог повернулся к Кирику. Цыган не опускал глаз, но в его позе сквозила та беспредельная преданность, какую волк питает к вожаку стаи.
— Ты хорошо вел Жака, Кирик, — произнес Ардай та-Бусеро. — Но игра окончена. Твоя бабка, госпожа Ленорман, завершила расчеты. Когтиусак уже лакает молоко на Кипре в шкуре серо-голубого кота. Де Рыжак дерет местных кошек у ресторана «Сглазила Кума». Твой черед, цыган. Ты возьмешь этот труп. Ты повезешь его не на кладбище, а к морю. Ибо плоть разбойника должна стать удобрением для виноградников Шестнадцатого Аркана.
— Слушаю, владыка, — глухо отозвался цыган, коснувшись лбом паркета.
Атали — Дочь Ледяного Гиганта — медленно подошла к доктору Котброму. Ее фарфоровое, ледяное тело дышало холодом могильного склепа. Она протянула руку, коснулась онемевшей щеки врача ледяными пальцами и прошептала, глядя ему прямо в душу пустыми голубыми очами:
— Ты хотел знать, какие бывают карты, маленький доктор? Бывает Карта, на которой твое сердце бьется в последний раз. Бывает Карта, где твои кишки намотаны на Колесо Судьбы.
И бывает Карта, где мы втроем пьем твое семя, пока ты корчишься в судорогах предсмертного оргазма… Хочешь сыграть со мной, старик? Мой лед ждет твоего ничтожного жара.
Котбром захрипел, осел на пол и зажмурился, не в силах вынести безумия этой плоти, этого сияния и этой неодолимой, божественной власти.
Когда он открыл глаза — прозекторская была пуста.
Не было герцога в черном сюртуке Ла-Вея. Не было ледяной богини, смуглой южанки и рыжей венецианки. Пахло лишь карболкой, перегоревшим керосином и тонким, едва уловимым ароматом кардамона.
На цинковом столе лежало тело Жака Резака. Но на груди покойника, аккурат над остановившимся сердцем, лежала новенькая, пахнущая типографской краской карта.
Котбром дрожащими пальцами поднял ее.
На карте был изображен седой старец с посохом, держащий на поводке огромного серого кота с баронским взглядом, а внизу готическим шрифтом было выведено единственное слово:
«ВЛАДЕНИЕ МНОГИМИ»
Доктор выронил карту, бросился к умывальнику и стал жадно, захлебываясь, лакать сырую водопроводную воду, понимая, что в этот утренний час он навсегда потерял право называть себя человеком разумным. Ибо разум пал — а Слово воцарилось над миром во веки веков.












Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.