Воздух в карете сделался густым и пах так, будто за окнами одновременно распустились тысячелетние лотосы забвения и прогорела казенная свеча в канцелярии у самого вечности. Доктор Валери Котбром кашлянул в кулак — звук этот в малом пространстве прозвучал сухой дробью костей погребенного магистра, — и качнулся вперед, подставляя свою ученую лысину под безжалостные лучи картонного фатума.
— Теперь моя очередь, мадам, — промолвил он с тем выражением академического апломба, с каким профессора анатомии вскрывают бродячих котов на предмет отыскания философского камня. — Извольте явить миру логику моего убогого рассудка.
Госпожа Ленорман даже не моргнула. Ее пальцы, похожие на сухие ветки оливкового дерева, выдернули из колоды новую россыпь символов, превратив суконный стол в алтарь математического безумия.
— Смотрите и трепещите, доктор, — прошептала она голосом, в котором слышался шелест сгорающих библиотек Александрии. — В Малом Аркане у вас властвуют острые пики мечей и тяжеловесные бубны пентаклей. Пики секут мысль, отсекая лишнее, как скальпель хирурга-мизантропа; бубны же вскрывают саму плоть природы, выковыривая из нее шестеренки и тайные смыслы. Двойка пик наглухо блокирует ваши истерические эмоции, превращая сердце в ледяной погреб; Король пик возводит на троне чистый, надменный аналитический разум. А шестерка и восьмерка бубей устилают ваш путь скрупулезным знанием каждой песчинки в часах мироздания.
Котбром самодовольно погладил бородку:
— Похвально. Разум — наш щит против хаоса. Но что там, в высших сферах? Что говорят Старшие Арканы?
— О, в Большом Аркане у вас целая толпа венценосных призраков, доктор, — усмехнулась гадалка, переворачивая карты одну за другой. — Царь восседает на троне сухой законности; Отшельник блуждает с фонарем впотьмах собственного эго; Башня рушится под ударом громовержца; Колесница несет вас черт знает куда; Солнце заливает убогую реальность слепящим светом, а Справедливость держит весы, на которых взвешивают ваши бесконечные сомнения между жизнью и смертью.
Доктор нахмурился, чувствуя, как под черепной коробкой зашевелились древние черви скепсиса:
— И какой же силогизм из этого вытекает, позвольте узнать?
— А тот, доктор, что в вас вечно борются два несочетаемых урода, — безжалостно отрезала Ленорман. — Один — затворник в высокой башне, запечатавший чувства сургучом схоластики и жаждущий познать механику вселенной. Второй — циничный философ, любящий парадоксы ради самих парадоксов. Солнце осветит вашу дорогу, Справедливость приведет к черте, но ваш бедный череп не выдержит этого напряжения и даст трещину. И знаете, где вы возродитесь? В кошачьей стае, доктор! Вы будете фотографировать природу, но в вопросах бытия и небытия так и останетесь дрожащей инфузорией.
— Помилуйте! — возмутился Котбром. — Я — врач! Я лечу людей клизмами и утешаю пилюлями! При чем здесь коты и треснувший череп?
В этот момент из угла кареты раздался глухой, зловещий смех. Госпожа Ленорман подняла палец, призывая к тишине, и произвела жест, достойный древних даосских отшельников, созерцавших пустоту изнутри тыквы-горлянки:
— Разве Учитель не читал вам впопыхах трактаты из «Дао Дэ Цзин»? Разве вы не слышали великую формулу начала?
— Ничего он нам не читал, этот старый пройдоха, — буркнул барон Когтиусак, пытаясь расправить помятый эполет.
— Странно… — протянула гадалка с притворной наивностью. — А ведь истина проста, как удар обухом по голове: «От Истины рожден Один, от Одного явилось Два, из Двух образовалось Три, из Трех — все множество вещей». И все карты, господа мои, связаны между собой либо утонченным сходством, либо яростной противоположностью! В конце концов, на некоем затерянном острове посреди ревущего моря вас всех ожидает странное метаморфозное чудо: четыре лапы, рыжая, серо-голубая и белая шкуры. Через звериное тело вы познаете чистую душу. А цветок жасмина и черно-белый наряд будут вечно напоминать вам о бесконечных кругах сансары.
Граф Кот де Рыжак ошеломленно моргнул, переваривая эту космическую гастрономию:
— Погодите-погодите… То есть вы хотите сказать, что мы — венцы творения, столпы цивилизации — явимся на какой-то богом забытый остров исключительно для того, чтобы бегать на четырех лапах за кошками по кругу и получать за это затрещины от судьбы? Какая восхитительная перспектива!
— Не унывайте, граф, — успокоила его Ленорман, сгребая колоду в ладонь с сухим шорохом опавших листьев. — Карты земли обещают вам исполнение самых низменных желаний, а карты воды — животворящую радость.
— Ну, насчет радости спорить не стану, — оживился граф, подмигивая запотевшему оконцу кареты. — Для меня сытный обед, бутылка доброго бордо и пара изящных лапок на шейном платке — уже готовый рай. А остальное — от лукавого и от ваших безумных карт.
— О да, граф, — прошептала гадалка, растворяясь в наступающих сумерках купе, где колесо кареты наконец хрустнуло окончательно, впуская в мир чистый, звенящий абсурд. — Радость — тема неисчерпаемая. Особенно когда за вами уже выехала погребальная процессия, а картина на стене начинает тихонько улыбаться вашим иллюзиям.
Зима во Франции в те годы не шла по земле — она ползла на брюхе, занося чумные погосты свинцовой крупой и замораживая саму память о солнце в гранитных жилах камней. На окраине проклятого леса, где земля сделалась тверже кованого железа, рыскали Шельма и Шнырь. Их пролуженные, выжженные изнутри голодом желудки выли волчьей тоской; ребра торчали наружу частоколом сухих щепок, а в остекленевших глазах отражался мертвенный блеск эпохи, где даже падаль была укрыта от клыков ледяным саркофагом. Чума дышала в спину деревням, а голод гнал псов к краю открытой могилы, источавшей тяжелый дух тлена и предопределения.
Но не мертвецы привлекли их затаенный, злобный взгляд. У зияющего провала в чернозем стояли двое.
Один был высок, как мачта погибшего корабля, босоног на снегу, с длинными прядями седых волос и бородой, в которой, казалось, запутывались блуждающие кометы. Одет он был в белое — полотняные штаны и рубаху, что светились в сумраке неземным, выморочным светом. Другой являлся полной его противоположностью: малый ростом, с курчавой смоляной шевелюрой, черной бородкой, затянутый в траурную тройку, с черной сорочкой и воронеными туфлями. Его длинный, хищный нос нависал над тонким ртом, а карие глаза буравили пространство с жадностью судебного следователя. Рядом с этим черным карликом седой странник казался древним титаном, сошедшим со страниц забытых апокрифов.
Черный — Философ, или попросту Фил, — наклонил голову, и в голосе его зазвучал металл силлогизмов:
— Я вижу, Уч, ты окончательно определился с душой Маркиза?
Седой улыбнулся так, как улыбаются звезды, падающие в бездну чужих снов.
— Мне незачем определяться, Фил. Я просто получил знак от Фока.
— Неужели Сам Фок снизошел до вызова? — изумился черномастый, переминаясь с ноги на ногу в своих скрипучих туфлях.
— Как будто ты не знаешь Фокусника, — тихо, но весомо отозвался Учитель, и в самом звучании его голоса зародилась дрожь, заставившая замереть даже ветер в верхушках сосен. — Он никогда никого не зовет и ни на чем не настаивает. Он не шепчет приказов. Но в тишине разума и в тайниках разорванного сердца ты вдруг внезапно находишь Его слово. А Его слово — слышишь ли ты меня, Фил? — есть одновременно Его чистая, не преломленная воля. То, что Он произносит вовне, становится остовом реальности. Язык Его творит материю из ничего, как песок рождает бурю.
Философ осекся, и тень пробежала по его смуглому лицу:
— О, прости… я ослеплен суетой частных умозаключений.
Учитель тронул рукой воздух, будто отсекая лишние смыслы:
— В том и ваша беда, философы. Вы собираете разрозненные факты, точно сухие кости на поле брани, связываете их нитками умозаключений и мните себя архитекторами бытия. Ваш закон прост: от частного к общему, от крупицы — к закону. Но вы забываете, что сам закон уже написан до того, как прозвучала первая буква.
— Разве не таков наш путь? — горько усмехнулся Фил. — Разве мы не идем от эмпирического сора к вершинам абстрактного синтеза, чтобы затем вновь упасть в грязь практики?
Учитель рассмеялся — коротко, гулко, словно обрушился свод подземной сокровищницы:
— Смешишь ты меня, Фил. Прикидываешься смертным человеком из плоти и праха, забывая, что сам прошел сквозь горнила одушевления и восхождения. Ты слышал Слово. Ты знаешь его силу. Зачем же рядиться в одежды слепого логика?
— Послушай, Уч… — перевел тему Философ, косясь на затаившихся в кустах одичавших псов, чьи голодные бока ходили ходуном. — А это часом не по воле Фока сюда пригнало эту парочку? Глядят злобно, оскверняют воздух утробным рычанием. Кобель и сука… животные на четырех лапах.
— У Фока нет случайных замыслов, — многозначительно протянул Учитель, и слова его упали в мерзлую землю с тяжестью золотых слитков. — В КОФТе Он дал мне точный знак: приготовить пять тел. Четыре кошачьих и одно кошачье женского рода. Пять сосудов для пяти исступлений.
Философ зловеще прищурился:
— Слышал… слышал об этом фарсе. Значит, сосуды готовы?
— Готовы, — твердо, с неизбежностью античной трагедии ответил Учитель. — И процесс одушевления начнется именно с души Маркиза. Ибо так велело Слово, а против Слова нет ни спасения, ни амнистии, ни дверей вовне.












Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.