Всякая лестница, устремленная вниз, в сущности своей есть не архитектурный каприз каменщика, но онтологическое предательство. Стоит человеку начать спуск, как твердь под его подошвами перестает быть опорой и обращается в оползень смыслов. Пространство, дотоле послушное законам евклидовой геометрии, начинает коситься, кривиться, завязываться в узлы, как сырая вервь, и язык — древний, косматый, довременный язык — вспоминает, что он был сотворен не для того, чтобы запрашивать у лавочника фунт сушеных вишен, а чтобы вызывать из бездны чудовищ и ставить звезды на колени перед первым встречным глаголом.
Ибо Слово не описывает мир. Слово есть таран, выбивающий ворота бытия; Слово есть наглая, пьяная, священная судорога, из которой разлетаются веера галактик, винные погреба и женские бедра.
Барон Когтиусак спускался по винтовой лестнице своего родового гнезда, держась за холодную, липкую от векового известкового пота стену так, будто это была последняя соломинка здравого рассудка. За поясом его, приятно и тупо холодя чрево сквозь тонкий батист рубахи, торчали два дуэльных пистолета парижской работы мастера Лепажа — бессильные железные игрушки против той метафизической хляби, что уже сочилась сквозь швы кладки.
Процессия их выглядела шествием слепых, ведомых глухонемыми. Впереди ковылял слуга Пьер, судорожно сжимая смоляной факел, чье пламя выхаркивало в сумрак клочья жирной копоти. За ним, сжимая плотницкий топор с видом римского центуриона, приговоренного к казни через повешение, ступал управляющий Сен Мартен. Следом шел сам барон — олицетворение феодальной спеси, застигнутой врасплох утренним похмельем и эсхатологической паникой. Замыкал шествие второй слуга, Жак, чей факел метался в воздухе, словно раненая огненная птица.
Факелы шипели, роняя смоляную сукровицу. Тени, отбрасываемые четырьмя телами на спиральные стены, ломались, двоились и троилились. Казалось, по каменному горлу замка спускается не жалкая горстка перепуганных провансальцев, а целый погребальный кортеж теней — шествие безликих монолитов, идущих судить само время. Шаги их отдавались в недрах скалы гулким, деревянным тупотом, похожим на стук комьев мерзлой земли о крышку цинкового гроба.
Наконец винтовой колодец иссяк, выплюнув их в простор Большого приемного зала, нависшего прямо над темными утробами провиантских складов. Слуги, повинуясь привычке лакеев разгонять ужас иллюминацией, торопливо зажгли настенные рожки. Зал наполнился неровным, колеблющимся золотом.
Барон машинально скользнул взглядом по северной стене — туда, где восемьсот лет висела семейная икона тщеславия: приезд короля Франции в замок Когтиусак. Скользнул — и поперхнулся собственным вздохом. Сердце его, дотоле колотившееся в грудине с размеренностью марсельского дилижанса, оборвалось и с мокрым шлепком рухнуло в самый низ кишок.
Рама из черненого мореного дуба, покрытая пышной резьбой из виноградных лоз и гермафродитных амуров, была прежней. Размеры полотна — четыре аршина в длину, три в вышину — не изменились ни на вершок. Но короля на белом скакуне не было.
Вместо августейшей монаршей особы в раме дышало нечто столь чудовищное, столь вызывающе нелепое и математически безупречное, что сам воздух перед холстом сгустился в прозрачный студень.
Барон, вырвав факел из трясущихся пальцев Пьера, шагнул вперед, щурясь и глотая ядовитый чад.
В центре композиции, на фоне антрацитово-черного неба, усыпанного алмазной крупкой незнакомых, хищно мигающих созвездий, вертикально зависла ослепительно белая, идеально круглая башня без единого бойничного отверстия — гигантский каменный палец, вырезанный из кости допотопного кита. Она не стояла на земле; она парила. Из ее тупого нижнего среза с ревом, который, казалось, вибрировал в самой краске, вырывались семь симметричных струй ревущего, рыже-красного пламени — семь огненных рек, взбивавших эфир в пену.
А на самом верху этой летающей башни, в полукруглом вырезе открытого отсека, стоял… он. Тот самый старик с Монмартрского кладбища. Одеяния его были белы, как саван прокаженного, на ногах красовались жесткие сапоги с непонятными блестящими пряжками, руки сжимали белые беспалые перчатки, а череп венчал литой шлем, увенчанный багровым шаром, заключенным меж двух упруго изогнутых дуг — герметический знак Гермеса Трисмегиста, опошленный машинной эрой. Рядом со стариком кривлялся карлик в облегающем чешуйчатом комбинезоне цвета ртути, держа на плече точно такой же кровавый шар.
Но это было лишь предисловием к безумию. Вместо королевы Франции в ее белокуром пудреном парике художник — или демиург, глумящийся над пигментами, — прислонил к боку башни ажурную решетчатую лестницу. На площадке этой лестницы, обдуваемая неземным ветром, застыла женщина.
О, это не была христианская матрона! Ее смоляные, иссиня-черные волосы были заплетены в мириады тончайших змеиных косичек, взлетавших вокруг головы подобно короне Горгоны. Облегающее платье из черной тафты или незнакомой шелковистой резины обтягивало бедра с такой бессовестной, торжествующей наглостью, что у барона пересохло во рту; ее высокая, тугая, абсолютно языческая грудь вздымалась под тканью так откровенно, будто насмехалась над целомудрием всех архиепископов Галлии. И на этой чувственной, дышащей плотью голове покоился тот же шлем с красным шаром.
Внизу же, у подножия башни, вместо кардинальской мантии раскинулся апофеоз черной мессы. На обугленной земле стоял молодой человек надменного вида, чей взор — голодный, тоскливый и хищный — был намертво прикован к обнаженным щиколоткам чернокосой женщины на лестнице; в руках юноша баюкал огромного кота удивительного пепельно-голубого отлива, в чьей наглой морде Когтиусак с содроганием опознал черты пропавшего бретера Кота де Рыжака. Рядом с ним суетился горбатый человечек в поношенном черном сюртуке, с семитской курчавой бородой и хищным носом-ятаганом. На кованых цепях он удерживал двух взбесившихся псов с пеной у клыков. В руках горбуна трепыхалось, сочась сукровицей, настоящее человеческое сердце, и человек в черном с мерзким хохотом замахивался, чтобы швырнуть его прямо в сопло рыжего пламени башни, а собаки хрипели, пытаясь сожрать этот окровавленный орган на лету.
А в зените… в зените горело светило. Оно не давало света — оно лишь пожирало тьму вокруг себя. Это был слепой, тускло-багровый диск, опоясанный полосами гнилостной охры.
«Это не солнце, — пророкотал внутри черепа барона сухой, насмешливый голос, отдающий запахом полыни и старого пергамента. — Это Юпитер, глупец. Так сказала Ленорман. Так восходит владыка седьмого круга...»
Факел с грохотом вывалился из онемевших пальцев Когтиусака, рассыпав по плитам фонтан искр. Барон взвыл по-бабьи и отшатнулся, впечатавшись лопатками в мокрую кладку.
— Господин барон! Христос с вами! — Сен Мартен ловко подхватил факел, не дав тому погаснуть. — Что вас так уязвило? Неужто крыса под ноги бросилась?
— Старик!.. — Когтиусак трясущимся пальцем тыкал в дубовую раму. — Старик с кладбища! И де Рыжак в шкуре кота! И эта шлюха на лестнице… с шаром на башке! Осквернение! Содомия! Английский заговор!
Сен Мартен нахмурился, высоко поднял огонь и подошел к холсту вплотную.
— Помилуйте, монсеньор. Какая шлюха? Какой кот? Вот он, покойный государь Людовик, сидит на белой кобыле, словно ангел во плоти, благословляет ваш винзавод. Вон матушка его, королева-мать, в буклированном парике, дай Бог всякой христианке такое благочестие на лице. А вот его высокопреосвященство кардинал — весь в алом шелке, морда сытая, рука дланью крестной осеняет урожай муската 1684 года. Извольте взглянуть сами.
Барон, зажмурившись, осторожно приоткрыл один глаз.
Картина была прежней. Пыльный фламандский реализм. Толстые маркизы. Довольный монарх. Никаких ракет. Никаких шлемов. Никаких летающих башен. Лишь старый, потемневший лак да мушиные точки на кардинальском носу.
— Дьявольщина… — прохрипел барон, отирая со лба холодную испарину. — Прованс сошел с ума. Или мое вино скисло прямо в жилах.
— В подвал надо идти, господин барон, — мягко, но с железной настойчивостью шепнул идущий впереди слуга. — На свежем воздухе вам померещилось, а внизу всё просто: засов, железо, камень.
Они двинулись дальше. В торце зала начиналась вторая лестница — широкая, тяжелая, уходящая в чрево земли, где среди бочек спала вековая стынь.
И тут Пьер снова запнулся. Подошва его башмака зашуршала по чему-то сухому, ломкому.
— Разрази меня гром… Никак господа офицеры сюда баловаться заходили? Карты! Целая колода рассыпана, словно в трактире после драки!
Слуга присел на корточки, жадно сгребая с каменных ступеней плотные прямоугольники из тисненой, почти пергаментной бумаги.
— Покажи, — буркнул Сен Мартен.
Когтиусак брезгливо взял верхнюю карту. Это не была колода для ландскнехта или пикета. На картах не было ни треф, ни пик, ни глупых червонных валетов с нафабренными усами. На них жили мифы.
Вот обнаженный человек, подвешенный за одну ногу к Т-образному зеленому древу, с лицом светлым и безмятежным, окруженным золотым нимбом; вот чудовищный костяк с блестящей косой, скашивающий короны и женские груди из черной пашни; вот седой старец с капюшоном, бредущий сквозь бурю с восьмиконечным фонарем в деснице и посохом из кости единорога...
— Глядите-ка, монсеньор, — шепнул Пьер, подавая еще один лист. — А это ведь наш замок. Ей-богу, наш!
Барон окаменел. На карте высилась башня Когтиусаков. Зубцы ее рассыпались под ударом небесного огня, из расколотых окон летели вниз головой венценосные безумцы, а из туч на них взирала гигантская рука, из пальцев коей сыпались ивритские литеры, похожие на капли раскаленного свинца. Снизу красовалась надпись готическим шрифтом: «LaMaisonDieu».
— Откуда здесь эта мерзость? — прошипел барон, чувствуя, как шерсть у него на загривке встает дыбом. — Кто входил в замок? Кузнец?
— Кузнец Жан святее папы Римского, — развел руками Жак. — Он в руки карт не берет. Он только железо бьет да детей строгает. У него их девятеро, и все от законной жены.
— Бог с ним, с кузнецом, — Когтиусак швырнул проклятую колоду на ступени, но карты не упали плашмя: они закружились в воздухе, словно сухие осенние листья, повиснув в неподвижном сквозняке. — Вниз. Живо!
И в этот миг из бездны подвалов — сквозь толщу векового гранита, сквозь дубовые балки, сквозь сам воздух — донесся звук.
Это не был скрежет железа. Это не был крысиный писк.
Это был смех. Низкий, бархатный, издевательский женский смех, переходящий в полузадушенный, сладострастный стон, в котором звенела такая неприкрытая, первобытная, бесстыдная похоть, что у всех четырех мужчин мгновенно перехватило дыхание, а кровь ударила в пах с яростью взбесившегося быка. А следом за смехом раздался мужской голос — голос столь глубокий, модулированный и ленивый, будто говоривший владел не просто замком, но самим алфавитом Вселенной:
— «Синтаксис, моя ледяная госпожа, есть единственная форма верности, которую хаос согласен терпеть от плоти. Разведи колени чуть шире. Ты слишком холодна для этой широты...»
Слуга Пьер застыл с открытым ртом. Топор в руках Сен Мартена мелко задрожал.
Барон выхватил оба пистолета, взвел курки — сухие щелчки кремневых замков прозвучали жалко, как треск ломающейся спички, — и шагнул в пролом.
— —————————
Подвал замка Когтиусаков не был более складом солонины.
Он преобразился в храм, где алтарем служил порок, а литургией — чистое присутствие. Воздух здесь был напоен не сыростью, но запахом растертой дикой мяты, амбры, озона и того неповторимого, животного мускусного аромата, который источает женское тело на пике неутолимой, свирепой любовной истомы.
Посреди подвала, прямо на вывороченной с корнем дубовой двери с тем самым синим замком, полулежал мужчина.
Он был молод той древней, не имеющей возраста молодостью, которая дается лишь богам, тиранам и великим поэтам, продавшим душу за безупречную рифму. Его камзол из черного бархата был расстегнут до самого пояса, обнажая гладкую, смуглую грудь, исполосованную тонкими белыми шрамами — рунами древних битв. В правой руке он небрежно покачивал хрустальный кубок с вином столь темным, что оно казалось сгустком запекшейся венозной крови; левая же рука его покоилась… на бедре женщины.
Это был Тэнео эль-Таррог, герцог Буссеро.
Человек, чье имя заставляло бледнеть мадридских инквизиторов и венских алхимиков. Мятежный аристократ духа, философ меча и абсолютный мастер Слова, для которого реальности не существовало вовсе — была лишь податливая глина языка, которую он лепил своим хриплым, чарующим баритоном. Он взглянул на ворвавшегося барона с двумя взведенными пистолетами так, будто тот был не хозяином замка, а дурно нарисованной виньеткой на полях малоинтересного трактата.
Но барон смотрел не на герцога. Глаза Когтиусака, Сен Мартена и обоих слуг были намертво прикованы к тем, кто окружал Буссеро.
Их было двое. Две женщины. Две стихии, завязанные в неразрывный узел чувственной, осязаемой, безумной женственности.
Первая — та самая, чье имя носила эта глава, — была Дочерью Ледяного Гиганта, беглянкой из гиперборейских мифов, воплощением дикой, безжалостной чистоты Севера.
Ее кожа отливала не просто белизной, но синеватым фарфоровым мерцанием чистейшего глетчерного льда. Она была нага почти до кощунства: лишь полосы полупрозрачного серебристого шелка, похожие на иней, струились по ее телу, ничего не скрывая. Ее волосы — водопад платинового, ледяного серебра — падали до самых ягодиц, упругих и точеных, как у спартанской охотницы. Высокая, тонкая в талии, с длинными, бесконечными ногами, она стояла на коленях перед Буссеро, запрокинув голову. Ее соски — твердые, рубиновые, вздернутые от холода и страсти, — тяжело вздымались в такт прерывистому дыханию, а в бездонных, льдисто-голубых глазах не было ни капли стыда — лишь древний, ненасытный, свирепый голод самки, нашедшей равного себе самца.
Вторая незнакомка была ее абсолютным, огненным антиподом. Если северянка была застывшим кристаллом, то эта женщина была живым, дышащим пожаром южной полночи. Смуглая, медовая кожа, пахнущая корицей, горьким миндалем и спелым инжиром; тяжелые, шелковистые бедра, созданные для того, чтобы сминать простыни и ломать хребты любовникам; ее сочные, полуоткрытые алые губы блестели от влаги, а из-под распахнутого парчового корсета ее пышная, тяжелая грудь едва удерживалась в тесных тисках ткани, готовая в любой миг вырваться на волю. Она сидела позади герцога, обнимая его сзади за плечи, и ее тонкие, унизанные бирюзой пальцы медленно, с кошачьей ленью перебирали его темные кудри, спускаясь к ключицам, пока ее бедра плавно, ритмично двигались, словно в неслышном, похотливом танце.
— Опустите эти хлопушки, барон, — произнес герцог Буссеро, даже не повернув головы. Голос его обладал странным свойством: он не звучал в ушах, он вибрировал прямо в костях черепа. — Кремний дает искру лишь тогда, когда мир согласен гореть по законам физики. Но в этом подвале законы физики временно отменены моим личным указом. Здесь действует только риторика.
— Кто… кто вы, черт вас побери?! — взревел Когтиусак, но дула пистолетов предательски дрогнули и опустились вниз. — Вы взломали мои погреба! Вы осквернили память Ричарда Львиное Сердце! Вы привели в мой дом… этих… этих гурий!
Северянка — ледяная дева — медленно повернула голову к барону. На ее губах расцвела улыбка столь порочная и вместе с тем царственная, что бедный Сен Мартен выронил топор, который с глухим стуком вонзился в дубовую щепу.
— Гурий? — ее голос прозвенел, как сосульки, бьющиеся о хрусталь. — Смертный говорит о гуриях, пряча за поясом кусочки свинца? Подойди ближе, маленький барон. Прикоснись к моему бедру. Почувствуй, как горит северный лед. Если твое сердце не лопнет от одного взгляда на мои груди, я позволю тебе поцеловать след моей ступни на этой плесени.
Смуглая чаровница за спиной Буссеро низко, горлованно рассмеялась, прикусив мочку уха герцога.
— Не пугай его, Атали, — промурлыкала она, и ее рука бесстыдно скользнула вниз по животу Тэнео, заставив того прикрыть глаза в коротком, высокомерном наслаждении. — Провансальские мужчины храбры лишь до тех пор, пока женщины носят три слоя нижних юбок. Сними с них корсеты морали — и они побегут исповедоваться первому попавшемуся викарию. Мой герцог, вели им уйти… или вели им смотреть. Третьего они все равно не выдержат.
Тэнео эль-Таррого сделал глоток черного вина и наконец посмотрел прямо в зрачки Когтиусака.
В глубине его темных глаз колыхалось нечто столь древнее, что барону показалось, будто он заглянул в колодец, вырытый до сотворения Адама.
— Вы пришли сюда за замком, Когтиусак? — тихо спросил герцог Буссеро. — Но замок — это не кусок синей стали. Замок — это слово, застрявшее в горле вечности. Вы построили эти стены в три метра толщиной, надеясь спрятаться от смерти, от глупости, от парижских дуэлей и карт мадам Ленорман. Но вы забыли главное: мир сотворен из синтаксиса. Всякая вещь существует лишь постольку, поскольку я могу связать ее подлежащим и сказуемым. Ваша башня стояла восемьсот лет не потому, что камни крепки, а потому, что никто не произнес слова, отрицающего ее существование.
Буссеро медленно поднялся. Ледяная дева прильнула к его бедру, словно гибкая белая пантера, ласкаясь о его бархатные панталоны; смуглая южанка поймала его кисть и прижала ее к своей трепещущей, полуобнаженной груди, заставляя его пальцы утонуть в горячей, шелковистой плоти.
— Вы искали де Рыжака? — продолжал Тэнео, и улыбка его была острее бритвы цирюльника. — Он никуда не исчезал. Он просто сменил грамматическую категорию. Он перестал быть именем собственным и стал глаголом. Он сейчас гуляет по крышам вашего сознания, царапая когтями ту жесть, которую вы наивно зовете своей памятью.
— А… а эти карты? — заикаясь, выговорил Сен Мартен, указывая на валяющиеся у входа Арканы. — И картина наверху… башня… огонь...
— Картина — это черновик, — отрезал герцог Буссеро. — Будущее наступает не по календарю. Оно просачивается сквозь трещины в старых холстах. Мы строим башню не из камня, Сен Мартен. Мы строим ее из концентрированного желания и чистой воли. Скоро этот мир расплавится, как дешевый воск в камине, и останется лишь то, что способно пылать, не сгорая. Например — эта женщина.
Он провел ладонью по обнаженной спине Дочери Ледяного Гиганта. Та выгнулась навстречу его прикосновению с тихим, утробным рычанием, ее ледяные пальцы впились в его бедро, а зрачки расширились, затопив лазурь глаз первобытной тьмой.
— Ты чувствуешь этот холод, барон? — прошептала она, обращая свой хищный, сияющий лик к Когтиусаку. — Это дыхание Ймирхейма. Там нет королей. Там нет винных заводов. Там есть только бесконечная ночь, белый снег и тела, сплетенные в вечной ярости соития. Хочешь войти в мой сугроб, маленький рыцарь? Твой член превратится в сосульку прежде, чем ты успеешь произнести имя своей матери...
Барон Когтиусак медленно опустил пистолеты. Пальцы его разжались. Оружие со стуком упало на каменные плиты.
Он понял. Окончательно, бесповоротно, с кристальной и страшной трезвостью побежденного.
Перед ним стояла не шайка бродячих актеров и не парижские шарлатаны. Перед ним стояли хозяева нового эона — люди и сущности, для которых плоть была лишь краской, а слово — единственным существующим топором.
— Что… что нам делать, монсеньор? — мертвыми губами спросил Сен Мартен.
Герцог Буссеро усмехнулся, притянул к себе одновременно обеих женщин — ледяную богиню за тонкую талию, а смуглую вакханку за обнаженное плечо, заставив их сдавленно ахнуть от смеси боли и бешеного восторга, — и вновь опрокинул кубок.
— Что делать? — переспросил Тэнео эль-Таррого. — То же, что делают все разумные люди, когда на их пороге встает рассвет чужого величия. Затворите ворота.
Спустите кошек во двор. И несите сюда самое старое вино Ричарда Львиное Сердце. Мы будем праздновать наступление. Ибо Слово уже сорвалось с цепи — и теперь ни одна стена в этом мире не удержит своих камней.












Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.