9.2.1 Beati pacifici[1]
Сола провела в доме гостеприимных синтийцев ещё несколько дней, пока не почувствовала, что её тело перестаёт быть исключительно источником неудобства. Она решилась даже тронуть смычком скрипку, чтобы убедиться, что руки слушаются как прежде. И хотя она не понимала, о чём говорят хозяева дома и их гости — пожилые синтийцы со строгими грустными лицами, в выцветших чёрно-синих одеждах, — но она чувствовала, что происходит непоправимое. Поэтому, несмотря на то, что её разум отчаянно протестовал против такого самоубийственного поведения, она собрала все свои силы и нырнула в реальнейшее.
Дышалось на удивление легче, из чего Сола заключила, что Флейтист покинул Синт. Но малые секунды ненависти, страха, тревоги звучали нестихаемым фоном: синтийцы ждали, когда начнётся война. А ещё они знали, что Синту не устоять против сильного богатого соседа.
Сола прикрыла глаза и представила карту мира, которую как-то показывал ей Флейтист (воспоминание о нём отозвалось болезненно-вопросительной квинтой), и увидела одну точку — на границе Синтийской Республики и Шестистороннего. Маленький город Хильм, так отчаянно ютящийся на самой чёрной линии границы. Некогда — символ вечного мира между синтийцами и подданными Шестистороннего. Ныне — удобное место для начала войны. Сола слышала, как генералы обеих сторон в радостном нетерпении ожидают рассвета: их мысли звучали бесформенными фанфарами. Они не понимали ничего, кроме криков жадности и честолюбия, и это было страшно, как двойные картины Динезо — те, на которых художник изображал простые события так, как они выглядят в искажённом злобой реальнейшем. Но страшнее всего было глухое ворчание беспричинной ненависти в головах тысячи людей, которые собрались по разные стороны воображаемой линии у Хильма и пытались заснуть перед битвой. Кому-то это удавалось, но многие, особенно новобранцы, не могли сомкнуть глаз, и чтобы реальность не была бесформенным куском сырого мяса, они представляли, что там, в непроглядной темноте — враги, уничтожение которых принесёт им настоящую радость.
Медлить было нельзя: Сола осторожно поднялась с кровати, пробралась на кухню и, ведомая сильным желанием выбраться из дома, наощупь нашла спички и ручной фонарь. Затем, прошептав: «Я хочу, чтобы вы спали крепко и не просыпались до утра», отыскала свою скрипку и чёрный дорожный плащ. Больше ничего не было нужно. Но до того как шагнуть за порог, Сола остановилась рядом с беспокойно вздыхающими во сне хозяевами дома, оглядела почти пустую комнату с аккуратно заштопанными занавесками и открыла футляр скрипки. Ржавые замки жалобно щёлкнули, но спящие не проснулись. Не должны были проснуться.
Сола осторожно достала скрипку и заиграла: не тихо и не громко, не весело и не грустно. Она заиграла прекрасную песню благодарности, вложив в её звучение всё, что хотела бы оставить добрым синтийцам на память. Доброта и участие так редко бывают вознаграждены, что в такие случаи следовало вкладывать душу.
Хозяева дома спали, и снилось им нечто невероятно прекрасное — то, что будет хранить их всю оставшуюся жизнь, какой бы она ни была. То, что дороже денег. То, что сохранит их, если не останется ничего.
Закончив, Сола стояла в центре комнаты, опустив голову и вслушиваясь в то, как мыши разбирают крошки редкого в хижине угощения — Настоящей Удачи. «Это будут самые удачливые мыши в мире», — с улыбкой подумала Сола, убирая скрипку. Она вышла за дверь — и миллиарды звёзд взглянули на неё, так что даже пришлось снова закрыть глаза: таким нестерпимым был их свет. «Неужели звёздам не всё равно, зачем они теперь стали следить за мной?» — подумала Сола. В любом случае она хотела сделать то, что задумала. А для этого придётся потратить немало силы — чтобы переместиться в Хильм. Раньше скрипачка не перемещалась в пространстве реальнейшего без Флейтиста. Но теперь не оставалось выбора, поэтому должно было получиться.
Хильм лежал в долине между двух холмов: с одной стороны темнели поля Шестистороннего, а с другой — степи Синтийской Республики. Военные лагеря противников расположились по всем правилам военного искусства и с той точки, с которой наблюдала Сола, были похожи на расстановку шахматных фигур.
Месяц, опасно накренившись, плыл по тёмно-синим водам весенней ночи, изредка тревожимым жемчужно-серой рябью облаков. Кричали ночные птицы, переговариваясь со своими соседями — упрямо не замечая прочерченной людьми линии, делившей земли в окрестностях Хильма.
Сола опустилась на траву, скрестив ноги. До рассвета оставалось ещё часа два — и это время нужно было потратить на подготовку к самому важному выступлению. Сола закрыла глаза и представила ночной Тар-Кахол накануне первых безоглядно-летних дней.
— В Дальнюю сторону? — без удивления переспросил Морео.
Тэлли только кивнула. И уточнила:
— Ты ведь путешествовал в реальнейшем?
— Да, перемещался, — кивнул Кошачий Бог. — Приходилось. Когда удирал от птичников и городских оборотней. Хотя и не так далеко, конечно.
Этого должно было быть достаточно. Главное — хотеть оказаться там, где нужно. Впрочем, если Тэлли взялась кому-то помогать, она могла без труда переместить с собой почти любого.
Когда они с Морео выбрались из переулка, в Тар-Кахоле уже наступила ночь. Горели фонари, причудливо раскрашивая молодую листву аллей и парков. Зажигались вывески скромных днём заведений, любители ночных приключений заказывали свои первые стаканы вина или крепкой мятной настойки.
Кошачий Бог, без слов понимая что нужно делать, успешно отводил любопытные взгляды прохожих, пока Тэлли прислушивалась к шевелению реальнейшего. В огромном городе это было практически невозможно — вытянуть нужное из клубка происходящего каждую минуту смешения человеческих движений, и Морео восхитился мастерством своей спутницы.
— Вот, нам сюда, — сказала, Тэлли, когда они шли по улице Горной Стороны.
Повернув голову, Морео увидел тускло освещённый переулок. «Кажется, это переулок Эдельвейсов», — подумал он, вспоминая, что Кошачий Бог знал все тропы Тар-Кахола.
Они остановились возле одного из домов. Ставни были прикрыты, но всё равно было видно, что в доме горит свет, и можно было даже прочитать название вывески: «Лазоревые книги».
— Возьмём что-то почитать в дорогу? — усмехнулся Морео.
— Да, что-нибудь из современного, — кивнула Тэлли.
На стук сначала никто не отзывался, но затем, когда Тэлли в нетерпении прошеплата: «Я хочу, чтобы мне открыли», дверь приоткрылась и хозяин дома осторожно высунул голову, щуря глаза в темноту за порогом. «Мы уже закрыты. Приходите утром», — пробормотал он несчастным голосом. «Иногда через минуту бывает уже слишком поздно, а вы говорите — утром», — отозвалась Тэлли, неожиданно для Морео просунувшая в полоску света ботинок, в лучших традициях Тёмной стороны — так, что хозяин лавки, дёрнув дверь, не смог её закрыть.
Морео не заметил, как они уже оказались незваными гостями в коридоре, заваленном книгами и стопками бумаг.
— Не бойтесь, прошу вас, — сказала Тэлли, откидывая капюшон. — Вы не знаете меня, но я хочу, чтобы вы верили: ни я, ни мой спутник не причиним вам вреда. Ни вам, ни вашему делу, — быстро добавила она.
Хозяин лавки опустил свечу, которую держал в руке, и расширенными от страха зрачками смотрел на посетителей, но не предпринимал попыток убежать или вытолкнуть их за дверь.
Тэлли вздохнула. Снова собрала всю свою решимость (воздействие на волю людей всегда давалось ей труднее всего) и произнесла:
— Я хочу, чтобы вы дали нам как можно больше того, что вы сейчас печатаете. Мы доставим это прямо по назначению.
Букинист кивнул, развернулся и ушёл, шаркая стоптанными башмаками.
Его не было так долго, что Морео предложил сходить проверить, но Тэлли покачала головой: она чувствовала, что хозяин всё ещё верит ей.
Наконец он, действительно, вернулся с двумя перевязанными наспех кипами бумаг. Морео с интересом взял одну и прочитал: «Все, кто живёт в Шестистороннем Королевстве и за его пределами!..» Тэлли только бегло взглянула на лист и кивнула: «То, что нужно». Затем поздние посетители прихватили свой улов и удалились, оставив букиниста стоять в коридоре, задумчиво расматривая дверь. «Я хочу, чтобы тебе всё удалось этой ночью, утром и всегда», — прошептала Тэлли, как только дверь «Лазоревых книг» негромко кашлянула за спиной.
— Ну что, куда теперь? — с интересом спросил Морео, перехватывая связки листовок, чтобы удобнее было идти.
Но Тэлли задумчиво стояла в переулке Эдельвейсов и, казалось, прислушивалась. Наконец она ответила:
— Честно говоря, я ещё не совсем ясно вижу, куда нам нужно попасть. Но, кажется, у нас ещё есть немного времени. Скажи, что бы ты назвал сердцем Тар-Кахола?
Морео удивился такому вопросу, но принялся размышлять. Любой, хоть немного опытный в реальнейшем человек не станет тратить здесь слова попусту. А Тэлли была Мастером или близко к тому. При слове «сердце» представлялась обычная поэтическая ерунда, поэтому на поверхности сознания плавали образы Собора, фонтанов Тар-Кахола, его величественного Университета (хотя в классической дихотомии это скорее «разум»), Кахольского озера… но в реальнейшем, где приходилось нырять глубже, Морео почувствовал, как при слове «сердце» у него на мгновение потемнело в глазах от боли. Тёмные, запутанные токи жизни, необходимые, но порой такие мучительные и неприглядные — вот что такое сердце. И неожиданно для себя Кошачий Бог сказал:
— Думаю, лучше всего подходит канализация Тар-Кахола.
Тэлли улыбнулась. Она любила реальнейшее, в том числе за то, что оно всегда преподносит сюрпризы.
— Тогда веди меня.
И Морео, чувствуя, как ноги его привычно по-кошачьи пружинят, а зрение обостряется, повёл свою спутницу к ближайшему спуску в канализацию. Уж эти тропы он, наверное, никогда не забудет — настолько въелась в его кожу и душу их ржавчина и успокаивающий запах сырости.
Кошачий Бог скользнул в темноту и подивился ловкости и решительности, с которой Тэлли последовала за ним. Он чувствовал её доверие, и оно придавало силы, как правильно сваренная тирена.
— Вот здесь, — сказал Морео, когда они пошли по «главной улице» подземного города, как Кошачий Бог называл для себя длинный, практически бесконечный туннель, в котором можно было идти, не сгибаясь, словно по набережной реки.
Тэлли, судя по всему, оценила своеобразную красоту столичного подземелья. Её взгляд постепенно прояснялся, как всегда, когда она «нападала на след». «Вот здесь», — уверенно сказала она и опустилась на большую ржавую трубу — старый коллектор, который не стали убирать, когда проложили новый, и который теперь медленно превращался в скелет. Тэлли сидела, закрыв глаза, и сквозь крысиный писк отчётливо слышала биение огромного сердца. Кошачий Бог был прав. Теперь легко будет протянуть нить к тому месту в Синтийской Республике, где им нужно оказаться. Где она хочет оказаться.
Морео опустился рядом с Тэлли, вслушиваясь в до боли знакомые звуки. Точнее, сначала эти звуки заглушали боль, а затем стали настолько привычными, что перестали с этим справляться.
— Ты её ещё любишь? — тихо спросила Тэлли, не открывая глаз, и для Морео эти слова показались оглушительными.
Он не ожидал такого от мудрой и доброй Тэлифо. Только не здесь, где он так ненадёжно похоронил своё прошлое. И реальнейшее отозвалось волной ненависти — всё-таки Морео тоже был из тех, кто может повелевать.
Тэлли почувствовала, как её щёки почти обжёг невысказанный ответ. А потом чёрный, даже в темноте подземелья, даже за закрытыми веками ясно различимый ком бесформенной боли придавил её к стене.
— Если это нескончаемое бессмысленное страдание называется любовью — то да. Люблю. Люблю, слышите, Окло-Ко вас всех забери! — закричал Морео, и его крик распугал неизвестно как угнездившихся между ржавыми балками летучих мышей, так что они недовольно прошелестели своими кожистыми крыльями в поисках более спокойного места.
Тэлли открыла глаза, но молчала. Морео сидел рядом, пряча лицо в руках. И хотя её довольно сильно придавило чужой болью, Тэлифо нашла в себе силы, чтобы почувствовать в солнечном сплетении привычный клубок нити, связывающей её с каждым страдающим. Она протянула руку и осторожно погладила Морео по волосам.
— Они говорили, что всё пройдёт. Что время излечит. Они даже говорили, что я найду кого-нибудь ещё, — в бессильной ярости прошептал Морео.
— Одна моя знакомая кондитерша, — как ни в чём не бывало сказала Тэлли, когда Кошачий Бог уже успокоился и даже виновато поглядывал на свою спутницу, которую, будь она послабее, вполне мог серьёзно повредить, — говорила: если любовь приносит вам только удовольствие и радость, то проверьте — возможно, это не любовь, а вишнёвый пирог.
Морео улыбнулся — как будто треснул кошачий лёд, и вода его глаз из мутной стала прозрачно-голубой, словно горные весенние ручьи.
Прошло ровно два часа, когда Сола неторопливо поднялась на ноги. Было ещё темно: солнце не взошло даже на вершины окрестных холмов. Но в реальнейшем она впервые на самом деле услышала этот звук, похожий на стук падающего созревшего каштана в середине лета. Только безмолвный. Звук, порождённый той тишиной, которая даже в реальном различима перед рассветом, а в реальнейшем становится оглушительной. Сола даже на мгновение испугалась, что не успеет, поэтому слишком торопливо стала доставать скрипку — и, конечно, дольше провозилась с замками. Но она успела, и как только первый, лишённый тональности и лада аккорд рассвета громко зазвучал над долиной, Сола заиграла: сначала скромным аккопанементом новому дню, но затем, постепенно вплетая в свою музыку всё вокруг, она вытеснила из мира все звуки, кроме голоса старой скрипки.
Приказ был — начинать бой на рассвете. Генералы знали, что промедление может лишить их этой возможности: эти ненадёжные мягкотелые штатские в любой момент готовы были передумать. И тогда никакими силами не заставишь солдат стрелять друг в друга: теперь они все ужасно прагматичны, не то, что в старые героические времена.
Первый луч солнца проскользнул между холмами и почти одновременно выхватил из темноты чёрно-синий флаг синтийцев и красно-зелёный — армии Шестистороннего. Флаги были взяты солнцем без боя, но люди не могли себе такого позволить — поэтому нужно было готовиться атаковать и защищаться.
Никто из солдат потом не мог вспомнить, кто первым услышал музыку (и даже была ли она вообще). Некоторые описывали, как их душу охватило вдруг необъяснимое волнение, не позволяющее подготовиться к бою. Словно происходило что-то важное, от чего нельзя было оторваться — но что именно, никто сказать не мог. И факт заключался в том, что ни один солдат не смог переступить границу и начать убивать. И даже генералы, недовольно выкрикивающие что-то из своих палаток, вскоре поняли, что не помнят, зачем они прибыли к этому маленькому городку, который и на карте-то сложно различить.
Сола играла не останавливаясь. Она играла обо всём, что знала, и, когда почувствовала себя увереннее — обо всём, что ещё предстояло узнать. Сначала она построила для себя четырёхчастную сонату: Жизнь, Счастье, Смерть и Вечность. И когда она играла Жизнь, то под ногами её расцветали цветы и пели птицы, Счастье — и солнечный ветер приносил всем, кто её слышал, ванильный запах эйфории, который вскоре сменялся картинами поздней осени, скелетами листьев, летящих в безжалостном вихре борея, а за ними — длинными, как косы горных девушек, дорожками луны на Кахольском озере — спокойном, ужасающе безмолвном — в мире без людей.
Рассвет уже протёр глаза, потянулся и зашагал в сторону старых улочек Хильма, а Сола всё ещё играла. Она не могла остановиться, хотя с каждой нотой, с каждым вытягивающим последние воспоминания аккордом её становилось всё меньше. И на сколько тактов осталось — не было времени подумать. Потому что лучше уж потерять пару нот, чем упустить темп. Поэтому Сола играла и играла, и музыка, как огромное хищное насекомое с прекраснейшими, переливающимися всеми цветами радуги крыльями, пожирала её.
Приграничный Хильм выглядел настоящим городом-призраком: жители покинули его, как только стало известно, что армии потенциально враждующих сторон решили обосноваться неподалёку, дисциплинированно и цивилизованно выжидая начальственного разрешения убивать друг друга. И хотя Шестистороннее и Синтийская Республика уже давно подписали Пакт о мирных жителях, любому мальчишке, который хоть раз играл в войну, было известно, что мирные жители, в отличие от мёртвых, всегда могут взять в руки оружие. А первое правило любых войн, производное от последнего — о неподсудности победителей, предписывало быть эффективным.
Тэлифо и Морео шли по центральной улице Хильма и оглядывали невысокие дома, наспех заколоченные деревянными досками, словно перечёркнутые слова и предложения в рукописи нервного взыскательного писателя. Те из жителей, кто остался, старались не выходить лишний раз на улицу. Предрассветный ветер то и дело перебегал пыльную дорогу бродячим котом, и недобрая тишина застывала, как мармелад.
У границы они решили разделиться: Тэлли, несмотря на протесты Морео, отправилась в сторону лагеря синтийцев, а Кошачьему Богу велела разбросать листовки в лагере Шестистороннего. «Если у нас ничего не получится, — сказала Тэлли, — для них мы одинаково будем врагами. Возможно, в этом случае мне даже повезёт больше».
И когда Морео уже видел часовых лагеря, мог разглядеть пуговицы на их мундирах, он услышал музыку. Нет, даже не так — Музыку. Чувствуя, как мир расплывается, он бросился бежать, не обращая внимания на предупреждающие крики часовых. Но их «Стой, стрелять буду!» потонуло в безумных аккордах этого инструмента, который принадлежал, видимо, самой Окло-Ко.
Наспех раскидав листовки, Кошачий Бог, задыхаясь, побежал в сторону холма. А потом упал и ударился головой, но всё равно не мог не видеть, как она безмолвно кричит, превращаясь в совершенное кошачье тело. Как уходят её воспоминания — все до одного, — а потом и мысли. Как медленнее всего уходит его образ — того, кто так неосторожно пригрозил ей вечностью.
Тэлли услышала Музыку и велела себе не останавливаться, не слушать. Потому что если она услышит эту музыку по-настоящему, то придётся ехать искать Форина или умереть. Поэтому она, размазывая по лбу пот, обходила лагерь и раздавала сражённым синтийским солдатам листовки, которые хозяин «Лазоревых книг», разумеется, догадался напечатать и на языке Республики. Впрочем, судя по тому, как Музыка захватывала редут за редутом, в этих бумагах уже почти не было надобности.
Тогда Морео Кошачий Бог наверняка спас её. Потому что не будь рядом такого острого, пульсирующего страдания, Музыка обернулась бы для неё катастрофой. А так нужно было собрать все силы и идти к тому, кому нужна помощь.
На полпути к холму (кажется, только улитка позавидовала бы скорости Тэлли) она почувствовала, что кому-то ещё в реальнейшем очень нужна помощь. «Уж не Мастеру ли Музыки?» — удивлённо подумала Тэлли. Но сначала нужно было добраться до Кошачьего Бога. Сначала он. А потом…
Морео готов был потерять сознание, когда Тэлифо взяла его за руку и повела прочь из городского сада Тар-Кахола, из его одинокого дома, в котором не осталось ни одной целой бьющейся вещи, из Дома Радости. И вдруг, прикоснувшись к миру Морео, она почувствовала, что Нить Поиска теплеет в её руках, нагревается, как проволока на огне.
— Она здесь! Слышишь, она здесь, рядом! — прошептала Тэлли. — Твоя любимая! — недовольно пояснила Мастер Помощи. — Ну, что ты спишь?
В это невозможно было поверить. Но два устремления — помочь Морео и помочь Мастеру Музыки — не оставили Тэлли шансов бездействовать. Она махнула рукой и, спотыкаясь, побрела в гору, на вершину холма. Это, несомненно, было самое тяжёлое восхождение в её жизни: даже когда она, путешествуя в Горной стороне, как-то сломала ногу на перевале, так что пришлось ковылять почти день до ближайшей деревни, было куда легче.
Взобравшись наконец на холм, Тэлли не видела почти ничего из-за того, что приходилось очень часто моргать. Но раскалённая Нить Поиска не оставляла сомнений: перед ней была та, которую безуспешно искал Кошачий Бог. Собрав остаток сил, Тэлифо смогла разглядеть перед собой девочку со скрипкой: здесь Музыка звучала уже так громко и надрывно, что была почти не слышна.
Тэлли почувствовала, что скрипачка держится из последних сил: даже (и особенно!) Мастерам Музыки нужна тишина. Тэлифо подошла и укрыла её дорожным плащом, шепча, как заклинание: «Всё, теперь всё в порядке, ты сделала всё, что нужно». Скрипачка непонимающе взглянула зелёно-жёлтыми кошачьими глазами, как будто только проснулась от странного сна, но вырываться не стала. Так они сидели на холме, пока мир вокруг таял, как леденец, не оставляя ничего, кроме липких воспоминаний…
Морео, видимо, услышал то, что говорила ему Тэлли. Потому что он всё-таки поднялся на холм — хотя его сил на это хватить не должно было по любым расчётам.
— Тссс, — сказала Тэлифо, — она спит.
Кошачий Бог осторожно опустился на траву рядом.
— Ты узнаёшь её? — спросила Тэлли.
Морео замер, не зная, что ответить. На мгновение он вспомнил, что они с Тэлифо познакомились в Доме Радости.
— Не веришь, — разочаровано отозвалась Тэлли. — Значит, ты не достоин даже своих страданий.
— Как я должен верить? Я не знаю, ничего не знаю, — Морео согнулся пополам, проводя скрюченными пальцами по земле.
— Смотри, — сказала Тэлли.
И он увидел.
Увидел, как серая с белым пятном кошка убегает из Тар-Кахола. Как долго-долго, крошечным пятном на ночной дороге, бежит она за слепым стариком-бродягой. Как он сердито сгребает её и несёт с собой. Как рядом с ним идёт девушка в капюшоне, а кошки больше нет. Как она оборачивается и смотрит на них с Тэлли долго-долго, а потом бежит догонять старика…
— Фелина! — воскликнул Морео, распахивая глаза.
— Тссс, — повторила Тэлли с улыбкой. — Она не помнит тебя. Ты можешь любить её только так — не отражаясь и не надеясь.
Морео молчал. Он хотел бы сказать ей, что научился молчать и теперь ничто не угрожает ей. Что он никогда не… но он только молчал, чувствуя, что в его горле — целый аквариум с безголосыми рыбами.
А потом Тэлли подумала, что пора бы им уже вернуться в Тар-Кахол. Хорошо, что она очень-очень этого хотела.
И пока Морео и скрипачка оглядывались, не ожидая, что холмы Дальней стороны так стремительно сменятся столичной мостовой, Тэлифо с предчувствием неудачи искала в карманах плаща ключи от деревянной двери своей булочной. Это случалось почти всегда: попадая в реальнейшее, она теряла ключи от того места, которое числилось её домом. Вот и теперь — поэтому ей пришлось перелезать через забор в маленький сад во дворе и выуживать ключи из тайника в стене.
— Располагайтесь, — кивнула она в сторону перевёрнутых на столы стульев, когда гости наконец смогли переступить порог булочной Хирунди.
А сама хозяйка отправилась в кладовую за сушёными вишнями — чтобы приготовить вишнёвый пирог, который ей всегда отлично удавался.
9.2.2 Pictoribus atque poetis[2]
В реальнейшем Дом Радости выглядел так, что прохожие Тар-Кахола, окажись они здесь, не поверили бы, что это заведение врачевателя Грави. Впрочем, случайные люди не сумели бы попасть в реальнейшее, поэтому секрет чудесного превращения мог храниться сколь угодно долго.
А можно было сказать, что и не было никакого секрета: Дом Радости в реальнейшем был тем, чем должен быть дом для людей. Здесь каждый мог делать всё, что хотел. Точнее, только то, что хотел по-настоящему и во что верил. И это избавляло пространство от большинства лишних движений. А если кто-то вдруг решал пожелать чего-то за счёт другого (и был достаточно сильным для этого), то в игру вступал великий Грави Эгрото. Именно поэтому обитатели Дома Радости боялись врачевателя — а не оттого, как думали многие, что он, как самый авторитетный специалист по душевным болезням в Тар-Кахоле, мог в значительной мере определить судьбу каждого жителя столицы, да и Королевства.
Тем не менее даже в реальнейшем Дом Радости не был приятным и спокойным местом. И те, кто пытался попасть сюда в поисках убежища от чего-то, терзавшего их в реальности, неизменно довольно быстро разочаровывались.
Верлин проснулся в скверном настроении и, как обычно, долго смотрел в стену, поскольку не мог достаточно сильно захотеть начать новый день. Один раз, когда Мастер Слов был в мрачном расположении духа, он пожелал, чтобы день не наступал (сочинив об этом целое стихотворение), и для обитателей Дома Радости действительно не пришло очередное утро. Конечно, сразу же явился Грави и всё исправил, а Верлина в наказание (то есть, конечно, в целях лечения) отправил артистом на самый весёлый карнавал, который только смог придумать.
Теперь Морео, Тэлли и Долора сбежали и даже за невидимыми стенами реальнейшего был слышен грозный шум происходящего в Шестистороннем. Что-то сдвинулось, потеряло опору, как снег в весенних горах, и готово было вот-вот сорваться лавиной. Можно было попытаться разобраться, но Верлин не хотел этого. Он чувствовал только раздражение оттого, что навязчивый шум заглушает слова, звучащие в его голове. Оттого что эти люди не только не понимают поэзию, но ещё и не могут устроить всё так, как им самим было бы хорошо. Мастер Слов вспомнил Форина и подумал, что второй раз тот вряд ли будет всё исправлять.
И ещё, конечно, Кора. Верлин мог сколько угодно не признаваться себе (в реальнейшем — действительно сколько угодно, пока не закончатся слова), но эта поэтесса с холодными карими глазами была для него больше, чем человек, понимающий в стихах. И сколько бы они ни устраивали балаган, на дне сундука с нелепыми костюмами всегда хранилось, как слиток золота в прошлогодней соломе, самое для него ценное. И от этого все слова иногда на мгновение покидали Верлина — и чего-то страшнее и представить было сложно.
От Коры мысли Мастера Слов перешли на Сорела, этого выскочку, который был так нелеп в своём желании казаться поэтом. Но, по справедливости, следовало признать, что его преданность Коре и восторженная любовь к поэзии были неподдельными, поэтому в реальнейшем сияли ещё ярче. И эти его бубенчики в волосах…
Верлин одним резким движением откинул одеяло и опустил ноги на прохладный пол. Солнечные лучи расчертили пространство от кровати до окна на манер доски для шахмат. Слышалось щебетание птиц.
Мастер Слов тогда отчётливо подумал, что если сегодня он не сочинит своего гениального стихотворения, то даже Мастеру Грави следует признать лечение неудачным.
Кора не спала всю ночь. У неё не было бессонницы, просто сон не приходил (да, это не одно и то же). Наверное, Мастер Снов, которого никто никогда не видел, за что-то рассердился на неё. Впрочем, и сама она не была привычно равнодушна к себе: глухим недовольством в море мыслей перекатывались воспоминания о том, как Сорел пытался её защищать, да и вообще, вёл себя безупречно плохо. Кора чувствовала снова этот страх: страх безмолвной рыбы, которая знает, что где-то там, в густой тинистой глубине, притаился звонкий блестящий крючок. И стоит только позволить несчастливой случайности вести тебя — и всё, он уже прочно вошёл в твоё нёбо, и чем больше ты будешь дёргаться, тем прочнее он будет вгрызаться в живую дрожащую мякоть…
Довольно с неё одной фальшивой Коры — пора бы уже объяснить Сорелу, что он должен жить своим реальнейшим. Точнее, не должен, а может. И хочет. Иногда для этого требовалось сбросить человека со своей шлюпки и старательно не замечать его призывы о помощи.
Грави, как обычно с утра, выпив чашку некрепкого кофе, обходил все здания Дома Радости, прислушивался, радовался успехам, витающим в воздухе, — а успехи у его подопечных были всегда. Недаром он был единственным в Шестистороннем Мастером Излечения. И сейчас, когда в реальном он ослеп, эти прогулки в саду реальнейшего были необходимы и самому Врачевателю.
Но это утро было чем-то омрачено: ни серьёзное щебетание птиц в саду, ни солнце, скрытое за пелериной невесомых облаков, ни роса, капли которой, сверкая, то и дело срывались на тропинку, — ничто не могло объяснить того удушливого настроения, которое сжимало Дом Радости плотным кольцом. Вроде бы всё было, как обычно: утренние художники рисовали свои ночные кошмары (чтобы не забыть), увеличивая расход чёрной краски, слепые пересказывали свои сны в пустоту — и если послушать, можно было понять, что зрение отнимает у человека всё остальное. Кто-то готовил утренние кофе или тирену, кто-то кричал, кто-то пел похоронные или свадебные песни. Грави не препятствовал ничему, что было настоящим и не слишком задевало других. Но в этот раз он должен был найти то, что представляло угрозу, и поэтому шёл, прислушиваясь к своим ощущениям.
— Когда ты в последний раз видел Сорела? — спросил Грави, выныривая из кустов прямо перед носом Мастера Слов.
Верлин только хмыкнул, что означало, что он легко мог бы и век его не видеть, как и самого Грави.
— Я не слежу за ним.
Мастер Излечения не был настроен продолжать разговор — он молча сунул в руки Верлину свежий номер «Тар-Кахольского рыбака» и, развернувшись, безапелляционно зашагал прочь.
Мастер Слов брезгливо повертел в руках газетные страницы, пока не прилип глазами к неброскому заголову: «Казнь поэта: сегодня в полдень на площади Рыцарей Защитника поэт, уличённый в клевете на Сэйлори, должен будет уничтожить свои зловредные стихи». Верлин застыл и ещё раз перечитал. Даже ему — тому, кому подвластны все слова на свете, — было не понять, что это означает. Но одно было ясно — Сорела нужно было спасать.
Верлин вздохнул и пошёл искать Кору. Впрочем, он, конечно, был рад, что они отправятся вместе, что будут выручать глупого мальчишку.
Кора только покачала головой, и они немедленно отправились на площадь Рыцарей Защитника: до полудня оставалось не больше часа.
Утренний Тар-Кахол уже принялся за работу: прохожих поубавилось, солнце медленно восходило по весенней тропе от горизонта до шпиля ратуши. Сбежавшие из Дома Радости притворялись самыми нормальными, и только когда никто не видел, обменивались заговорщицкими безумными улыбками.
Когда они проходили мимо Стены Правды, Кора потянула Мастера Слов за рукав, указывая на частично замазанное краской стихотворение:
Тар Адмирал, я устал
Бродить в покорённом городе,
Поэтому, если позволите,
Присяду на Ваш пьедестал.
Тар Адмирал, услышьте,
Как стонет от боли море
За сонного Мор-Кахола
Цветной черепицей крыш!
Дальше всё было густо замазано красно-зелёным. «Наверняка птичники постарались», — с усмешкой подумала Кора. Пустая работа, которую они так любят: всё равно на следующий день надпись будет видна как новая. Кора невольно восхитилась смелостью Сорела: писать на Стене Правды отваживались немногие поэты. Потому что если ты ошибёшься, то будешь придавлен обломками Стены…
На площадь Рыцарей Защитника постепенно стекались любопытные горожане. Многие в Тар-Кахоле не прочь были поделиться с друзьями за вечерней чашкой тирены особенно удачной строкой или показать, как легко они считают стопы в многосложных размерах. А тут ещё и такое удивительное дело: впервые поэт должен будет сам уничтожить своё творение. Многих специально отпустили со службы. Приходили матери с детьми, любопытные старики.
Вскоре люди на площади образовали толпу — не такую, впрочем, как на ярмарке в День Начала Осени, но тоже вполне густую. Пробираясь ближе к фонтану, возле которого располагалась небольшая деревянная сцена-эшафот, Мастер Слов вдруг схватил Кору за руку и прошептал: «Смотри, вот там!» — в таком ужасе, что Кора вздрогнула. Оглядев ту часть толпы, на которую указывал Верлин, она увидела огромные тёмные глаза Мастера Скорби и невольно отступила, запнувшись о чью-то ногу в тяжёлом ботинке. Верлин подхватил её, и они оба поспешно прижались к стене одного из домов, окружавших площадь. «Это плохой знак!» — могла бы ответить Кора, если бы не реальнейшее, где не нужно было называть то, что и так ясно. Она думала, что это всего лишь небольшое приключение — спасти незадачливого Сорела, но что-то здесь было не так. Ему действительно грозила опасность, если сама Долора пожаловала на это взглянуть.
Но пока оставалось только вжиматься в каменную стену и становиться на носочки, чтобы не пропустить момент, когда палачи выведут Сорела.
В газете разъяснялось, что Королевский поэт переписал стихотворение про адмирала так, что оно стало прозой, и теперь Сорел должен был зачитать своё уничтоженное творение. Это было ужасно — чем же птичники так запугали беднягу, что он согласился?
Наконец появился осуждённый. Сорел всё ещё казался солнечным светом — но теперь бледным, будто отражённым в воде осенних озёр. И бубунчики в волосах — они пропали.
Помощник палача вручил Сорелу лист бумаги, исписанный каллиграфическим почерком: все строчки были безукоризненно длинные, не оставляли ни шанса для поэзии. Кора подумала, что она или Мастер Слов могли бы обыграть всё это так, чтобы остаться невредимыми. Но Сорел относился к длине поэтических строчек слишком серьёзно, и в этом была его слабость.
Осуждённый несколько раз подносил лист к глазам, как будто зрение его внезапно ослабло, но затем опускал руки, словно выжидая чего-то. Помощник палача и птичники, стоявшие в первом ряду, уже начали обмениваться обеспокоенными взглядами, а публика была только рада такому представлению — и чем более нелепо выглядел Сорел, тем удобнее было смеяться над важностью королевских служителей.
Кора чувствовала, как буквы собираются к ней со всех улиц Тар-Кахола. Их ещё не было видно, но огромная сила, которая, как ураган, могла смести всю толпу с площади, уже пульсировала в ней. Она обернулась к Верлину и увидела улыбку Мастера Слов — такую, которая появлялась, когда он призывал слова служить себе.
Одного взгляда было достаточно — и все стихи, когда-то написанные в Тар-Кахоле, пришли на помощь. Все мёртвые поэты протянули свои ледяные руки, чтобы защитить товарища. Коре и Мастеру Слов оставалось только направлять их…
Тар-Кахол засыпает. Просыпается статуя адмирала Нетте — такая знакомая и такая недосягаемая. Адмирал давно среди звёзд. А я — здесь. Сижу и с тоской рассказываю ему о том, что происходит в моём городе, пока не слышу долгого грустного вздоха. Шшшшш… так выходит воздух из проколотых лёгких дня. И я слышу, как море, далёкое, спрятанное в сундуке Мор-Кахола, вздыхает в ответ. И чувствую боль, которая заполняет меня, как грунтовая вода заполняет свежевырытый колодец — пульсирует, бьётся, мешается с песком и землёй. И я захлёбываюсь, и протягиваю руку Адмиралу, и прошу рассудить меня с моим королём…
— Осуждённый, вот беда,
Он решение суда
Не желает исполнять —
Надо меры принимать, — нахмурившись, произнёс помощник палача, подступая к Сорелу.
Произнеся это, он выглядел таким изумлённым и так комично закрыл руками рот, что нарочно не придумаешь. Все, конечно, покатились со смеху: ещё бы, такой серьёзный, одетый во всё чёрное символ королевского возмездия вдруг выдаёт речи в стиле уличного балагана.
— Что вы смеётесь, тёмные люди —
Время придёт, вас тоже осудят! — вступил в игру стоящий ближе всех птичник, коренастый крепыш с выражением лица завзятого служаки.
Тут уж, конечно, публику было бы не остановить даже за коврижки из кондитерской тари Тори. Все радостно переглядывались, перешёптывались, глаза горели ярко, как маленькие свечи на деревьях Зимнего праздника.
Игре королевских служителей позавидовали бы в любом театре Шестистороннего: такой достоверности в передаче эмоций трудно было добиться и месяцами репетиций.
Помощник палача и птичники продолжали глупо переглядываться, беззвучно открывая рты. Наконец второй — плечистый и суровый на вид — произнёс:
— А ну прекратите смех,
Именем нашего короля!
Иначе смеющихся всех
Начну арестовывать я!
Тут уж вся площадь, конечно, покатилась со смеху. Сорел к тому времени уже успел разглядеть в толпе Кору и Верлина, пришёл в себя и, воспользовавшись всеобщим замешательством, проскользнул за спиной помощника палача и нырнул в человеческое озеро. И когда птичники опомнились, Сорел со своими спасителями был уже далеко — в одном из маленьких переулков улицы Весенних Ветров, куда поэты свернули перевести дух. Сорел всё ещё сжимал в руках листок бумаги, который ему передал помощник палача. «Дай взглянуть», — попросил Мастер Слов, и они с Корой стали читать, к чему же Королевский поэт приговорил крамольного поэта — и звонко смеялись, и Сорел тоже смеялся, смехом убивая то страшное чудовище, которое там, на площади, едва не уничтожило его стихотворение. А потом они подожгли листок и смотрели, как он разлетается в воздухе, оставляя только тревожный запах жжёной бумаги.
А ещё позже они шли по аллее: ближе к низине Кахольского озера улица Весенних Ветров превращалась в дорожку парка с убегающими вправо и влево тропинками. Мастер Слов шёл чуть дальше, потому что аллея была слишком узкая и пришлось бы мять весеннюю траву, чтобы идти рядом. Он смотрел, как они идут вместе, смеются и, кажется, совсем забыли о третьем. Сорел что-то рассказывал, Кора на ходу вплетала ему в волосы найденный в кармане бубенец…
Верлин почувствовал, что его любимые слова вдруг съёжились, как горящий ком бумаги, извиваясь в беззвучном крике. А потом дыхание его перехватило — и он услышал прекраснейшую музыку.
Мастер Слов остановился и огляделся: рядом с тропинкой, в траве, сидел слепой флейтист. Разумеется, это был тот самый Флейтист, о котором он столько слышал, потому что никто другой не смог бы так играть в реальнейшем.
Верлин похолодел: он много слышал о Мастере Эо, и все эти рассказы сводились к тому, что лучше не встречаться с этим странным стариком. Даже сам Форин, говорят, не всегда мог справиться с ним.
Флейтист тем временем закончил играть, поднял на замершего Мастера Слов желтовато-белые огромные глаза и усмехнулся — так, как будто стая ворон поднялась с осеннего дуба. Их «кракх-кракх», казалось, наполнило воздух.
— Смотри: они даже не заметили, что тебя нет, — сказал старик, протянув узловатый палец с длинным загнутым ногтем в сторону Сорела и Коры.
Верлин посмотрел: и действительно, его спутники продолжали идти как ни в чём не бывало. И тогда холодная колкая ярость поднялась в нём.
— Ты ведь… понимаешь, что это значит? — на этой волне старик бесшумно поднялся, приблизился и зашептал на ухо Верлину.
Тот отпрянул, недовольно взглянув на Флейтиста, который трясся от беззвучного смеха.
— Понима-аешь, — протянул старик. — И здесь так будет всегда. Все эти люди — они не стоят ничего, но отнимают только твоё время, чтобы ты никогда не написал его.
Мастер Слов вздрогнул. Почему-то он сразу понял, что «его» — это «гениальное стихотворение», о котором они полусерьёзно разговаривали с Грави.
— Но если ты достаточно смел, я мог бы тебе помочь, — продолжал старик.
Верлин слишком ясно осознавал, что именно в этот момент он должен был развернуться и уйти — чего бы это ни стоило. Флейтист мог убить его одним словом в реальнейшем, но вряд ли ему это было нужно. Но Мастер Слов остался — потому что обещание старика было правдой, потому что тот действительно мог сделать то, приближение чего оба они уже ясно чувствовали. Как штормовой ветер — как его первый, пробный порыв, залетающий далеко от моря на разведку.
— Я дам тебе его — то самое стихотворение, — выдохнул старик, и его глаза, казалось, прокололись и, как белки разбитых яиц, растеклись по мостовой. — Точнее, оно само явится тебе. Явится, как только ты решишься стать свободным.
Верлин закрыл лицо руками и замотал головой. Он не мог произнести ни слова — потому что все слова окружили его и покорно ждали своей участи.
— Почему я? — прошептал Верлин.
— Потому что ты совершенный Мастер Слов. А я люблю всё совершенное. И это последнее стихотворение будет лучшим, что было в этом мире.
Голова кружилась, темнота мешалась с яркими всплесками, к горлу подкатывала тошнота. Но Верлин открыл глаза — чтобы увидеть, как медленно, мучительно медленно Мастер Эо склоняется к нему, как медленно он открывает свои пергаментные губы, чтобы сказать Самое Первое Слово…
Главное было то, что Верлин мог убежать, закричать, оттолкнуть Флейтиста — но не сделал ничего, потому что он уже знал, что это стихотворение будет действительно гениальным. И поэтому слова звучали уже в его голове: складывались, нанизывались, развевались по ветру, как знамёна на смотре.
Флейтист счастливо засмеялся — он как будто помолодел на десятки лет. Мир вокруг совсем затерялся, а Мастер Слов стоял, как перед огромной сияющей башней. Теперь это сокровище было у него в руках — и он в любой момент мог стать самым великим поэтом в истории Тар-Кахола…
— Прекрасно, прекрасно, — бормотал старик, едва не приплясывая.
Но тут Верлин словно проснулся. Открыл глаза и посмотрел на деревья аллеи, на тусклый свет, пробивающийся сквозь кроны… и ясно понял, о чём было его новое гениальное стихотворение. Оно было о конце мира. О самом простом и самом настоящем — из тех, которые никогда не придумывают писатели в своих предсказаниях будущего.
— Нет, — сказал Мастер Слов, — нет, нет, нет!
Из всех слов, казалось, осталось одно, и оно заполнило всё пространство.
Флейтист вздохнул.
— Не глупи, — сказал он. — Неужели ты боишься? Чем дорожишь ты здесь? Лучшее, что есть в этом мире, уже принадлежит тебе и будет принадлежать вечно, если ты захочешь.
Верлин мотал головой.
— Или, может, они? — продолжал старик, и перед глазами Мастера Слов шли, смеясь и не замечая ничего вокруг, Кора и Сорел.
— Нет! — кричал Мастер Слов.
— Ну хорошо, — спокойно подумал Флейтист. — Рано или поздно ты всё равно его напишешь.
Верлин прекрасно услышал это. И он знал, что всё действительно будет так.
Старик неторопливо спрятал флейту в футляр, завернул его в какое-то тряпьё и не спеша пошёл по дороге.
Мастер Слов знал, что, как только Флейтист уйдёт, всё будет определено. И он хотел этого. Хотел, чтобы от всего мира осталось только его гениальное стихотворение. И больше всего хотел, чтобы Кора и Сорел исчезли навсегда, вместе с тропинкой, по которой они шли, вместе с бубенчиком, который вплетала и вплетала Кора…
И это был последний шанс. Пока Флейтист не скроется. Верлин вспомнил, какой маленькой показалась ему рука Коры, когда он держал её там, на площади. Маленькой и холодной — как те звёзды, которые целую вечность сияют над крошечным Тар-Кахолом.
— Нет! — крикнул Верлин из последних сил.
Старик остановился, но оборачиваться не стал. Впрочем, Мастер Слов и так чувствовал его улыбку, полную угрозы.
Нужно было что-то решать. Эти слова Верлин не забыл бы, даже если бы потерял память. Поэтому оставалось только одно…
— Я хочу, чтобы я забыл все слова на свете. Не помнил ни одного, — выдохнул Мастер Слов в ледяную сияющую пустоту.
— Хорошо, — прошипел Флейтист, — дурак, какой же ты дурак… а я хочу, чтобы ты жил долго-долго, не умирал, пока я тебе не позволю, и смог полностью насладиться своей глупостью. И ты будешь помнить, ты всё будешь помнить, и каждую минуту, слышишь, будешь жалеть об этом!
Мастер Эо был вне себя, и его слова скалили зубы в неподдельной ненависти — что с ним случалось редко. На этот раз он был слишком близок к своей цели.
Пока Флейтист говорил, Верлин лежал на земле, скорчившись и зажимая уши от невыносимого шума разбегающихся в разные стороны слов.
А потом наступил покой.
— Ты больше не Мастер Слов, не о чем с тобой говорить, — бросил Флейтист и зашагал прочь, не оглядываясь.
— Верлин, что с тобой? Что с тобой, ответь? — Кора приподняла голову своего друга и в ужасе пыталась понять, что с ним произошло.
Сорел стоял, не зная, чем помочь. Ему показалось, что Мастер Слов умер — хотя тот дышал и лежал с открытыми глазами. Поэтому Сорел стоял в оцепенении, откуда-то зная, что всё будет бесполезно.
— Что с тобой, хороший мой, любимый. Слышишь? Мы позовём Грави, всё будет хорошо, — бормотала Кора, забывая, что она в реальнейшем.
А Верлин лежал, не произнося ни звука, и только из широко открытых глаз медленно-медленно стекали слёзы, больше не имеющие названия, исчезая в траве, как редкая дневная роса.
[1] «Блаженны миротворцы» (лат.).
[2] «[Дозволено] художникам и поэтам» (лат.).
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.