Он очнулся — и почему-то сразу понял, где находится. Каюта корабля. Он никогда не был на корабле, но в книгах картинки разглядывал увлеченно — вот бы и не на картинке посмотреть! И представить себе не мог, что это случится вот так.
Помещение маленькое, взглядом охватить можно. Напротив — небольшое оконце с мутноватыми стеклами. Рядом с изножьем кровати — а он лежит на кровати, настоящей кровати, как в богатых домах! — массивная, но явно не топорно сработанная дверь с тяжелой блестящей ручкой, похожей на сцепившуюся в поединке пару змей. Деревянные панели, красноватые, гладкие, будто бы лаком покрытые. Возникает мальчишеское, глупейшее желание дотронуться и убедиться… но он же скован.
Нет?!
Нет. Просто спеленат подоткнутым одеялом, да и онемело все от неподвижности. Какой несуразный сон!
В углу, под столом, таким же внушительным, как и все остальное, кто-то по-ежиному возится и пыхтит (у него был когда-то ёжик… был, пока не сбежал). А он слушает и ждет. Он слишком устал бояться. Пусть появляется кто угодно — хоть человек, хоть демон…
— А-а-пчхи! — звонко, с душой, чуть ли не с наслаждением возвещает о своем присутствии подстольный некто и добавляет что-то… разумеется, на языке врагов.
Он стискивает зубы. Вот это — хуже всего: рядом с ним — обыкновенная жизнь, а его везут на смерть. Так почему же любопытство щекочет, заставляет не сводить глаз с этого дурацкого стола и ждать, кто из-за него вылезет? И почему он не захлебывается отвращением, услышав ненавистный язык?
Сначала появляется голова… с двумя бантиками невыносимой, жаркой голубизны, вплетенными в растрепанные пепельно-русые косички, а потом и все остальное, в сером платье с сизыми оборочками… голубенок облезлый. Девчонка ойкает, кидается к кровати, верещит по-своему, приплясывает, будто ужаленная, — и внезапно умолкает, шлепается на пол и смиренно кладет руки на колени с таким выражением лица, словно в наказание за неуместные восторги вознамерилась просидеть так целую вечность.
— Ой, — покаянно выдыхает она, — мне велели прикинуться мышкой, сидеть тихонечко и за тобой присматривать.
И тут же снова оживляется:
— А я проморгала. Иголку уронила — вот растяпа неуклюжая, правда? А потом налетела на тебя, нашумела… но я так обрадовалась, так обрадовалась, правда-правда! Ты как? Лучше? Мы тебе водички осторожненько дали, и бульона ложечку, и раны обработали, и дядя Мик, это доктор наш, сказал, что пока тебя лучше не беспокоить… И велел за тобой присматривать.
Тараторит без умолку, взахлеб — минуты ему не дает, чтоб он мог по-настоящему удивиться свободной этой болтовне… но заметно: язык ей неродной. Слишком жесткие, слишком раскатистые «эр-р»… как у тех… Голова раскалывается!
— И велел, как проснешься, еще тебя попоить и за ним бежать. И за дядей Ником… ой, то есть за господином военным министром. Будут, говорят, решать, что дальше с тобой делать…
Что с ним делать — давно решили. Прикидывается, что не знает? Или ей сказать не потрудились? Мик, Ник… собачьи клички! И сама похожа на безмозглого щенка, который пристает ко всем прохожим — поиграйте со мной! — пока хорошего пинка не получит.
Девчонка взметывается — и вот уже держит перед ним кружку, большую, багрово-красную с рисунком безобразной собачьей морды. Собака синяя, и в глазах у нее вполне объяснимая печаль. Кружка тяжела для маленькой руки, вода расплескивается. Он смотрит на эту кружку — и понимает, что у него у самого сейчас глаза как у этой псины.
— Вот! — говорит девчонка с такой важностью, как если бы сама добывала воду и не абы где, а в пустыне. — Давай помогу.
И свободной рукой пытается приподнять его голову. Ей не по силам, но помогать он не собирается, еще чего! Девчонка упертая, но слабая. Заканчивается тем, что она просто подносит кружку к его губам, вода льется ему на подбородок, на одеяло. Как ни старается он не поддаваться соблазну, но все же делает пару судорожных глотков… потом еще пару…
Она глядит виновато, с тревогой.
— Я сбегаю за сухим одеялом. А ты лежи спокойно, обещаешь? Пусть сначала дядя Мик тебя осмотрит. Я его быстренько позову.
И, обеими руками рванув на себя дверь, выскальзывает из каюты.
Ник и Мик являются без промедления. Оба высоченные, широкоплечие, рыжеватые — будто ржавые, у одного — короткие усы, у другого — недлинная бородка. Девчонка за ними едва видна, и то не столько она, сколько скатка одеяла. И хотя оба в сюртуках, сообразить, кто из них кто, несложно: усатый устраивается в уголке, в кресле за столом, а бородатый, ловко пододвинув ногой табурет, подсаживается к кровати и приступает к осмотру, то бормоча, то посвистывая.
Надо же, они потрудились его одеть! Не должны были — это против обычая, древнего, почти забытого — и воскрешенного ради того, чтобы заплатить жизнями пары мальчишек за уродские ошибки взрослых.
Протестовать против самоуправства было бы глупо, ведь в том-то и суть, что это сделано помимо его воли. Вот от воды он должен был отказаться, да. Приговоренный — живой мертвец, он не должен ни есть, ни пить.
Их одежда не слишком отличается от привычной ему, разве что немного великовата. Не хочется себе признаваться, но нет никакого отвращения. И стыда тоже нет. Гораздо хуже было бы, если бы они видели его раздетым.
Бородатый улыбается и, поднимаясь с табурета, что-то говорит девчонке. Она быстро-быстро отвечает — и тоже светится и лучится. Сдергивает пострадавшее одеяло, а новое бросает в изножье кровати.
— Уф-ф, напугал ты меня. А дядя Мик говорит, что все с тобой хорошо. Ну, плечо поранено — так несильно, через пару дней повязку поменяем, а то и вовсе она не понадобится. Ну, царапины, ссадины всякие… я знаешь как один раз поранилась, когда с яблони упала? Ну, ослабел — тебя ж сколько не кормили, а то и не поили. Будешь вставать — голова может закружиться, так что ты осторожно. Обещаешь?
Вот заладила! С чего это он должен ей обещать?
Что-то похожее он слышал… Совсем недавно…
— Через полчасика обед принесут… Ну что ты молчишь? Скажи уже что-нибудь, а? Давай я к тебе обедать приду, чтоб тебе веселее было?
Сидящий за столом приподнимается. Девчонка вопрошающе смотрит на него. Он кивком указывает на дверь. Она корчит мордашку, которую при других обстоятельствах, небось, можно было бы счесть уморительной и, кривляясь, кланяясь с наигранным подобострастием, медленно пятится. А потом вдруг кидается к кровати, наклоняется, шепчет:
— Ничего не бойся. Он притворяется суровым, но детей не обижает, никогда-никогда! — И, хихикая, опрометью вылетает из каюты.
Это он-то ребенок?!
А если не ребенок — почему продолжает трусить? Пока перед ним мельтешила не замолкающая ни на секунду пигалица, он морщился, бесился, но о страхе почти забыл, страх уже не резал — только тяжелил душу, казалось, еще чуть-чуть и можно будет сбросить… А теперь снова в холодный пот кидает. Почему этот громила ничего не говорит, только глядит из своего угла пристально, неприятно? Хочет увидеть, что его боятся? Не увидит.
Дверь тихо отворилась и, мягко ступая, вошел высокий человек, тоже в сюртуке, как и те двое. Под мышкой папка коричневой кожи. Молодой, всего-то лет на пять старше него. Типичный белый дикарь, как на картинке в учебнике, — волосы того же оттенка, что и у девчонки, глаза светлые-пресветлые. Выражение лица — как у наемного плакальщика. Но почему-то подумалось: он похож на офицера больше, чем зыркающий по-сычиному военный министр. Перед сычом легли бумаги, извлеченные молодым индюком из папки. Он начал читать, мрачнея буквально на глазах… Видать, вести ему принесли малоприятные. Позлорадствовать, что ли? Хоть какое-то удовольствие.
Сыч встал и быстро прошагал к табурету. А вот сел неуверенно, осторожно, будто бы боясь, что тот не выдержит его тяжести. Индюк встал за его плечом. Начинается… еще бы понять, что именно.
И голос у сыча оказался сычиный — ухающий.
— Господин военный министр просит тебя рассказать о себе, — произношение у индюка почти такое же, как у девчонки, только без акцента и вообще слишком правильное… слушать тошно! — Говори все, что сочтешь нужным. Или, может быть, у тебя есть просьбы? В свете сложившейся ситуации мы, как ты понимаешь, не сможем сделать для тебя многого, но все, что в наших силах…
Пару лет назад он читал книгу об обычаях их страны — и содрогался от омерзения. Спрашивать у приговоренного о последнем желании — дикарская жестокость! У человека, для которого не осталось шансов на спасение, может быть одно-единственное желание — чтобы весь этот ужас поскорее закончился.
Его враги ждут ответа. А чего бы и не подождать? — для них-то время течет как обычно, а не встает комом в горле. Поглядывают на него, переговариваются. С палубы доносятся резкие звуки боцманского свистка и выкрики команд.
Он лежит и слушает шум моря. Единственный звук, который не режет уши.
Из-под полусомкнутых век он смотрит на своих врагов. «Господин военный министр» качает головой, будто сокрушаясь, а выражение лица «плакальщика» становится все печальнее. А чего вы ожидаете?..
А действительно — чего?
— Тебя никто не принуждает говорить, — тон мягок, так мягок, что сразу чуется подвох. — Нам важнее, чтобы ты понял и запомнил все, что сейчас услышишь. Мы уверены, у тебя достаточно сил, чтобы это преодолеть…
Да ничего они не ожидают! Просто получают удовольствие — ведь понимают же, каково ему сейчас… одно слово — нелюди!
— Наверное, ты лучше нас сознаешь, что для своих соотечественников перестал существовать, — голос индюка утрачивает интонации, приходится делать усилие, чтобы не упустить смысл. — Мы охотно оставили бы тебя в родной семье, но нам однозначно дали понять, что ты будешь казнен, и разъяснили, каким именно образом. Надо признаться, в нашем понимании проступок и наказание несоразмеримы… господин военный министр выразился несколько иначе, но я позволю себе смягчить формулировку, хотя и безоговорочно согласен с ней.
И все-таки упустил — смысл распался, рассыпался… что, ну что пытается сказать эта дрессированная обезьяна со скорбной мордой?!
— Мы вынуждены были забрать тебя, чтобы спасти тебе жизнь…
Снова заколотило, сильней, чем прежде. Они видят… Ну и все демоны с ними! Они его не убьют! Они сказали, что не убьют! Пускай придется ползать за ними на пузе, жрать их объедки — он будет жить!.. Они не передумают, точно не передумают? Может, они дают надежду, чтобы потом… чтобы пытка стала нестерпимой и он начал вымаливать помилование?.. Какое же он все-таки ничтожество! От таких, как он, надо избавляться, все верно.
К горлу подкатывает тошнота, все вокруг становится какого-то болотного оттенка. Он закрывает глаза.
— Тебе не о чем беспокоиться. Мы о тебе позаботимся. Нам известно, что ты из достаточно обеспеченной семьи, и мы сумеем…
Правильно сделал отец, что отрекся.
— Мы понимаем, что ты пережил, и…
Тудух! — дверь всей тяжестью впечатывается в стену.
— Вы его напугали! — визжит девчонка, будто ее кипятком ошпарили. — Это у вас называется «поговорить»?! Если бы я знала! Ему и так плохо, а вы, вы, вы!
Он глядит на нее во все глаза — и не знает, чего ему хочется больше, сгореть со стыда за себя, вот такого, или… расхохотаться. Взъерошенный серый птенец налетает на сыча и индюка!
— Вам бы так, бегемоты толстокожие! Достаточно наговорили? Уходите!
Сыч смотрит на нее тяжелым взглядом. По-прежнему маячащий за его плечом прихлебатель что-то спрашивает, негромко, но строго.
— Конечно, подслушивала! И правильно делала! — с вызовом отвечает девчонка, отбрасывая за спину косу.
Министр соизволяет обронить несколько слов… какой все-таки отвратительный у них язык!
— Да, сама разберусь! И получше вашего!
Сыч медленно поднимается, берет ее за плечи. Вышвырнет за дверь или ударит? Зачем она влезла не в свое дело? И что вообще могут с ней сделать за оскорбление чиновника такого ранга? Девчонка ведет себя потешно… но это ведь не шутки.
А высокая персона одобрительно ухает — и улыбается. И знаком показывает своему подручному — пойдем, мол.
Девчонка с видом победительницы усаживается на табурет, будто на отвоеванный трон.
— Тоже мне… взрослые, — с неодобрением косится на дверь, — объяснить ничего толком не могут. Да еще дядя Ник… «Этот мальчик — бессмысленная жертва войны», — нарочито басит, смешно выпячивая губы. — Как будто все жертвы войны всегда осмысленные! «У меня двое сыновей, я умею разговаривать с мальчишками»… а у самого такой вид, словно он приговор тебе зачитывать собирается. И Рик хорош — ходит вокруг да около, лоб морщит, а толком ничего растолковать не может. А давай я тебе по-простому объясню, без всяких этих дипломатий? Тебе сейчас очень плохо и одиноко…
Говорит так, как будто бы действительно знает… Откуда бы? Хочется ответить оскорблением, чтобы поняла, насколько он ее презирает. Но сил нет совсем. Пусть болтает, что на ум взбредет. А он будет молчать. Молчание — красноречивей. Надо бы закрыть глаза — но любопытно за ней наблюдать.
Она перехватывает его взгляд — и, мгновенно отбросив ужимки, жестко чеканит:
— Для тебя все здесь чужие. Но так будет не всегда. Вернуться ты не можешь. Значит, должен учиться жить с нами. Перебороть себя, ты ведь нас ненавидишь. Перестать считать нас врагами. Ты сумеешь. Обещаю не оставлять тебя. И если думаешь, что я бесполезна, ошибаешься… И свою полезность я намерена доказать прямо сейчас — пойду распоряжусь, чтоб обед подогрели. Из-за этих… переговорщиков все два раза остыть успело. — И смеется, превращаясь из серьезной маленькой женщины в прежнюю взбалмошную девчонку. — Я быстро.
И вправду — вернулась быстро. В сопровождении двоих с полными подносами. Похоже, не намерена отступаться от своего слова и преисполнена глупейшей решимости составить ему компанию. Однако времени ее отсутствия хватило, чтобы он опомнился — и решил не прикасаться к еде.
Пока накрывали на стол, девчонка снова подсела к кровати и заявила с требовательностью домашнего тирана, привыкшего, что все ему подчиняются и поклоняются:
— Не вздумай себя голодом морить. Ваши тебя приговорили, наших ты терпеть не можешь — вот и выживи назло всем.
И он понял, что она права.
Доковылять до стола оказалось не так-то легко — ноги плохо слушались, голова кружилась, да и качка, должно быть, усилилась. Он старался держаться прямо. И когда девчонка — действительно маленькая, на две головы ниже него — сунулась подставить плечо, он ее оттолкнул. Слегка. Сумел сдержаться.
— В кресло садись, — как ни в чем не бывало скомандовала она, подтаскивая к столу табурет и пристраиваясь на нем чуть ли не по-птичьи — на краешке, ноги — на резной перекладинке. — И потихонечку, тебе сейчас много нельзя.
Кто бы указывал!
Он оглядел все это изобилие — и украдкой выдохнул, подавляя очередной приступ тошноты. Жрать хотелось, как, наверное, никогда, но заставить желудок повиноваться удалось не сразу. Благо девчонка притихла, будто и вправду что-то понимает.
— Сколько дней голодал-то, а? — Жалостливо сомкнула тонкие белые лапки у подбородка.
Демоны ее раздери, а ведь понимает!
Сервировка была непривычная, что уж говорить о пище. И все же мясо всегда остается мясом, даже если подливка пресная, а хлеб — хлебом, даже если он темнее, чем привычный, и пахнет иначе. Всякое-разное овощное он попробовать не рискнул, да и наелся как-то подозрительно быстро — казалось, быка проглотил бы, и вот…
Девчонка, хоть и занятая собственным насыщением, старательно следила за ним: как только он перестал жевать, пододвинула к нему вазочку с печеньем и чайную чашку. Чай оказался безвкусным, а печенье… ну хоть что-то у них есть хорошего! И вроде больше не тошнит.
— Что ж, после трапезы самое время для необременительной беседы, — с видом любезной хозяйки изрекла мелкая. — Не возражаете, господин… э-э-э… Опасаюсь, мы пренебрегли этикетом и забыли представиться друг другу… — Она слегка поклонилась ему. Он молчал, и она, силясь не выйти из роли, полуприкрыв ладонью рот, по-суфлерски зашептала: — Мне сказали, что у вас свои закавыки и тебе нельзя носить свое имя… ну так придумай себе другое. Если бы я могла сменить имя, меня звали бы Клео. Красиво? А? — Она попыталась заглянуть ему в глаза. Он отвернулся. — Ладно, тогда будем считать, что вас, господин, зовут Лео.
Поздравь себя — теперь и у тебя есть собачья кличка. Но возмущаться не хочется — видать, сытость так действует.
— Ну люблю я такие имена! И должна же я как-то к тебе обращаться, а то совсем неприлично. Позвольте представиться, господин Лео, — Хлоя. Рада путешествовать вместе с вами…
Рада? Или комедию ломает? От нее всего можно ожидать.
Последующие дни убедили: да, всего-всего-всего — и немножко большего.
Она забегала сто раз на дню просто поболтать (как будто бы ничуть не смущаясь тем, что ей по-прежнему не отвечают) и чинно являлась к завтраку, обеду и ужину. Неизменно сопровождала министра, доктора и Рика, который, как она вскользь упомянула, приходился ей какой-то там родней. При этих посещениях мордашка у нее всегда была презабавная — точь-в-точь щенок, который недавно выучил команду «охраняй» и теперь готов выполнять ее со старанием, доходящим до фанатизма. Он надеялся, что не стал относиться к ней лучше, но она его развлекала — не девчонка, а плавучий зоопарк: то обезьянка-кривляка, то нахохленный, силящийся быть смирным птенец, то трудолюбивый ежик, то и дело колющий лапки иголками, — за неделю она продвинулась в вышиванье, однако ж не настолько, чтобы можно было угадать, зверюшка это, цветок или какой-то узор.
Появились и новые персоны.
Полноватый седеющий мужчина («Познакомься, Лео, этой мой дядюшка Тео, между прочим, министр иностранных дел… Тео — тоже красивое имя, ага? Хотя на самом деле он Теодор. Не имя, а будто бы большой государственной печатью по темени приложили, а?»). Тео-Теодор говорил мало, хотя и знал язык в совершенстве, ни о чем не пытался спрашивать, но явно присматривался к нему.
Беловолосая круглолицая дама с тихим голосом, властными манерами и громадным черно-бурым кошаком на руках («Тетя Ханна, самая добрая тетушка в мире… Тетенька, ну не сердитесь, я же не виновата, что старпом оказался такой впечатлительный! Я буду паинькой. Ну идите, я вас поцелую», «Котика зовут Оникс, он наглый, трусливый, но, если об этом забыть, миленький»).
Пару раз попытались заглянуть офицеры, но то-то и оно, что попытались — не прошли дальше двери, остановленные бдительной охранницей.
Единожды — матросы, которым она выдала речитативом что-то такое, чего они, судя по физиономиям, никак не ожидали. Надо было бы запомнить: слова-то наверняка из тех, за которые однажды его выпорол отец… и, пожалуй, единственные, которые ему стоит знать из всего этого собачьего языка.
Слов он, к сожалению, не выучил… ну не просить же у девчонки бумагу и карандаш? Зато за неделю плавания узнал много другого… в ее понимании, пожалуй, не менее ценного. Путешествует он в ее каюте, а сама она переселилась к тетушке и коту. Ей с ними веселее, а вот тетя, кажется, иногда готова прыгнуть за борт, и котика юнга позавчера вытаскивал из какого-то угла кочегарки («А матросы смотрели и хохотали… ну никакой жалости к бедному животному! Хотя на месте Ала я бы потом утопила неблагодарную скотину — его спасают, а он царапается! Но, согласись, злопыхателей это ничуточки не извиняет»). К кошкам она равнодушна, зато дома у нее есть собаки, а еще ей обещают подарить настоящего тропического попугая («Но пришлось поклясться, что ноги моей не будет на капитанском мостике. Как думаешь, ради попугая стоит упускать кучу развлечений?»). Она прочитала все книги, которые нашлись на корабле, флотский устав — и тот, и всяческие наставления — тоже, не осилила только медицинскую энциклопедию, обнаруженную в каюте дяди Мика («Больно тяжелая… в руках не удержишь!»). А вот дома у нее, кроме собак, — настоящая библиотека («Увидишь — обалдеешь! На всех языках книги… ну, почти на всех… Я до верхних полок еще не добралась. Маленькая я»). Ей тринадцать лет, но скоро будет четырнадцать («А ты догадался, что почти четырнадцать? А то все, кто меня видит, говорят — лет десять. А все, кому я досаждаю своим трепом, считают, что я взрослая карлица»). Воспитывают ее дядя Тео и тетя Ханна («Им не всегда удается, но они не теряют надежды»). Она с удовольствием обедала бы в кают-компании («Там такое замечательное общество, просто ах!»), но при условии, что он, Лео, тоже сел бы за общий стол, а ему, как ей думается, здесь все-таки спокойнее. Они вошли в свои территориальные воды, и офицерам теперь можно вечером и в картишки перекинуться («А меня в игру не берут, вообрази себе! Обидно, я же не жульничаю почти никогда! Но я им мщу: подглядываю в карты и подсказываю. Всем попеременно, я же за справедливость»).
Вошли в их территориальные воды. Значит, день-другой — и он окажется во вражьей стране. Но он на удивление спокоен. И, к собственному удивлению, перестал напрягаться, когда она окликает его: «Лео!» Никто другой, к счастью, так его не зовет. Он бы в глотку вцепился тому, кто… А с мелкой дурочки что возьмешь?
Хотя она отнюдь не дурочка. В первый же день перестала выклянчивать у него ответы, хотя вопросы по-прежнему сыпались, как горох из прохудившегося мешка. И в первый же вечер напомнила о самом главном, о том, что должно было бы неотступно его тревожить, если бы за собственными страхами — а как это еще назвать, если по-честному? — он напрочь не позабыл бы обо всем на свете.
— Ты ведь хочешь знать, как твой… соотечественник… товарищ? Мне велели сказать, что все с ним в порядке, совсем-совсем. Чтобы тебя не тревожить. А я скажу как есть — ты же мне потом верить не сможешь, если поймаешь на лжи.
До этой секунды он едва вспоминал о том, втором. Настолько перетрусил, что память отшибло? Ничего себе оправданьице, лучше уж никаких.
— Так-то он в норме, ну, почти. — Девчонка вздохнула, будто тяжесть рывком подняла. — У него сотрясение мозга и плечо сильно обожжено, да и простудился…
Это называется — почти в норме?!
— Дядя Мик говорит, что все будет хорошо, и присматривает за ним, и тетушка при нем сиделкой, они позаботятся. Попросили тебя пока не ходить, как будет можно, обязательно отведут.
Не отвели. И Хлоя до самого конца плавания ни разу не напомнила. Ему бы насторожиться — так нет. Он даже радовался втайне, что все молчат: трудно смотреть в глаза тому, кого ты поучал перед лицом, как тогда думалось, неминуемой смерти и о ком мигом забыл, заботясь о себе, о себе одном? Если бы он знал, какой будет встреча. Знал бы — лучше бы утопился!
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.