Я начинаю писать. Мое перо — это хирург, вскрывающий нарыв реальности; это стилет, царапающий изнанку зеркала. Я преступаю черту, за которой слова перестают быть обозначениями и становятся именами богов и демонов. Я нарушу Великий Запрет на созерцание Тайны и буду исследовать этот мир так, как анатом исследует труп ангела — с благоговением и беспощадностью. Я не убивал. Просто труп приволокли. Я еще и узнаю… Кто убил. Я Сандро Бэлл, исповедник ведьм и бездн Минска, SMB, Хранитель Зверь-Книги. Я обнажил имя братьев — Бездари. Не колдуны в бабушкиных одежках, не бесплодные ведьмаки. Братья. Бездари. "Как Вас мало… жалуются мне сестры при каждой нашей теплой встрече.."
Я запишу всё. Каждое мерцание серебряной пыли, каждый вздох метафизического холода. Наказание? Пусть. Интересно… Какой же я мастер Провокации без этого… Что за хтоническая тварь без такой малой подлости? И что может быть страшнее вечного неведения? Если расплата за истину — распад души, я готов стать пеплом, лишь бы этот пепел был зрячим. А вы? Существуют иные миры, слои великого палимпсеста бытия, наложенные друг на друга в безумном порядке божественной геометрии. Лучше они или хуже нашего земного удела? Я знаю. Но для меня вопрос лишен смысла. Они — иные. А я — и там. И я выберусь отсюда, возможно когда-то, но прежде я должен стать этим местом, пропустить его сквозь сито своего сознания. Есть у меня тут дела. И в целом я за счастье и вечную жизнь. Имеющий ухо да услышит.
Я попал сюда бесконечно давно. Или всего лишь мгновение назад. В Серебряном Мире время не течет — оно стоит, как застывшая ртуть.
Мое рождение здесь было не криком младенца, а вздохом камня. Я очнулся от Её прикосновения — теплого, как воспоминание о летнем полдне, сохранившееся в сердце ледника.
Я стоял на площади, которая казалась чертежом, выполненным белыми чернилами на сером бархате. Передо мной разверзлась лестница, чьи ступени уходили вниз, к реке, скованной льдом такой прозрачности, что в его глубине можно было разглядеть замерзшие сны рыб. Падал снег. Но это не были земные хлопья замерзшей воды; это были крошечные кристаллы чистого смысла, оседающие на плечи.
В центре площади возвышалась исполинская ель — Arbor Inversa, мировое древо, которое, казалось, было воткнуто верхушкой прямо в сизое, набухшее вечностью небо. Рядом с каруселью, чьи кони замерли в вечном галопе, висел плакат. Красные буквы по ослепительно белому фону кричали, как раны на снегу: «С РОЖДЕСТВОМ».
Этот мир ворвался в меня мгновенно, заполнив ту зияющую дыру в груди, которую я носил в себе всю прошлую жизнь. Я был вакуумом, а Серебряный Мир стал моим наполнением.
Она держала меня за руку. Её ладонь была единственным живым пульсом в этом царстве статики. Она смотрела мне в глаза, и в её зрачках я видел отражение неба — не здешнего, а какого-то иного, где солнце еще не остыло.
— Как я здесь оказался? — мой голос был сухим шелестом облетающей слюды.
— Ты стоишь здесь очень давно, — ответила она, и голос её звучал как звон серебряного колокольчика, погруженного в молоко. — Твоя статуя появилась здесь больше трёх лет назад, весной… И я сразу заприметила тебя. В тебе была какая-то особенная скорбь, застывшая в мраморе век. Как тебя зовут?
— Осип… — я произнес это имя как пароль от давно заброшенного хранилища. — Я умер только что. В Москве. В том хаосе из бетона и гари. Как я мог стоять здесь годами?
Она грустно улыбнулась, и эта улыбка была как трещина в ледяном панцире.
— Здесь нет «вчера» и нет «завтра». Это Серебряный Мир, Осип. Мы — в зазоре между ударами сердца Творца. Никто не знает, откуда приходят такие, как ты. Я пришла сегодня сюда, к тебе, и увидела чудо: твой лоб засветился, и фиолетовый луч — цвет высшего преображения — коснулся зенита над твоей головой. Я коснулась твоих век, и камень стал плотью. Я ждала тебя. Три года я приходила к твоему изваянию, приносила свои мысли, как цветы к алтарю.
Я смотрел на нее. Она была красива той пугающей, безупречной красотой, которая возможна только там, где нет тления. От неё веяло покоем — не кладбищенским, а покоем глубокого океана. Её глаза, светло-серые, как здешние облака, казались порталами в иные измерения. Малиновые губы были единственным ярким пятном в этом монохромном раю — они обещали жизнь, они обещали любовь, которая сильнее смерти, потому что она родилась уже после смерти.
Мне захотелось обнять её — не из похоти, а из жажды онтологического подтверждения своего существования. Убедиться, что я не галлюцинация камня, которому снится, что он человек.
Она поймала мой взгляд, в котором смешались ужас и обожание. Улыбнулась — так улыбается мать ребенку, перешагнувшему порог темной комнаты. И обняла меня.
— Меня зовут Татьяна. Пойдем… — прошептала она.
Она взяла меня за руку, и мы пошли прочь от площади. Мыслей не было — была лишь тихая, как снегопад, благодарность. Удивление растворилось в осознании высшей целесообразности. В чуде своего воскрешения в Серебряном Мире я увидел не случайность, а Промысел Неизвестного Художника, который решил дорисовать мою линию жизни на новом холсте.
Я был влюблен. Это была тихая, серебристая любовь — без агонии и ревности, любовь существа, которое уже потеряло всё и потому обрело способность ценить крупицу Бытия.
Мы шли по улицам, где дома напоминали застывшие вздохи архитектора-мистика.
— Татьяна, — решился я, когда мы миновали мост через замерзшую Летейскую воду. — Если я был статуей, то кем являются остальные? Те, кто бродит в этом снегу?
Она на мгновение сжала мою руку сильнее.
— Здесь много теней, Осип. Есть те, кто никогда не проснется. Есть те, кто проснулся, но мечтает снова стать камнем. Серебряный Мир — это фильтр. Здесь душа очищается от шума плоти, пока не остается только её истинный тон. Но помни: серебро чернеет от прикосновения лжи.
Я оглянулся на елку, пронзающую небо. Мне стало страшно. Не от присутствия смерти, а от отсутствия привычного конца. Что, если этот мир — лишь прихожая перед дверью, в которую невозможно войти? Что, если мое «рождение» — лишь очередная метаморфоза в бесконечной цепи перерождений на гранях великого кристалла?
Но рука Татьяны была теплой. И это тепло было моим единственным ответом на эсхатологический холод вечности. Мы шли вперед, вглубь Серебряного Мира, оставляя на девственном снегу следы, которые уже через мгновение засыпало серебром, стирая наше прошлое и превращая наше «сейчас» в вечный, нескончаемый Рождественский вечер.
Я — Осип, и я начинаю свой путь по Шестнадцатой Грани. И да поможет мне тот луч, что зажег мой лоб в час моего каменного пробуждения.
чапоапоапол
Я оглянулся на площадь — мою колыбель и мою голгофу. Она жила странной, прерывистой жизнью. Там, под сенью перевернутой ели, люди перетекали из состояния плоти в состояние камня и обратно. Одни застыли в вечном ожидании, превратившись в изваяния скорби; другие бродили меж ними, ища знакомые черты в холодном мраморе чужих лиц. Это был бесконечный танец неприкаянных душ, ищущих причала в океане серебряного безмолвия.
Мы вошли в кафе. Дверной колокольчик отозвался не звоном, а вздохом чистого хрусталя, пронзившим тишину. Внутри пахло не просто уютом — пахло Кофе и пряными травами, запахом, который в этом стерильном мире казался вызывающе живым, почти кощунственным.
И тут мое сознание взорвалось.
Серебро мира треснуло, как пересохший холст, и сквозь прореху хлынуло Золото.
Пески. Бесконечные, раскаленные пески под солнцем, которое не светило, а давило, как гигантский желтый пресс. Небо — густая, тяжелая лазурь. Я чувствую шероховатость камней, которыми растирают черные зерна. В воздухе — аромат сушеного мяса, терпкого сыра и горьких лепешек. Я знаю, кто я. Мое имя длинное, как караванный путь, оно звенит сталью и пахнет пылью библиотек. Я — воин, чья рука привыкла к рукояти сабли, и поэт, чей голос заставлял плакать пустынные колодцы.
Мы у ручья. Вода кажется расплавленным серебром в тени пальм. Мышечное напряжение, притяжение земли, пот, стекающий по позвоночнику — всё это было настолько истинным, что Серебряный Мир показался лишь бледным наваждением.
Я уже почти воссуществовал там, почти вернул себе плоть и историю, как вдруг… Огненная Рука. Она не коснулась меня — она выдернула саму мою суть из этой солнечной нирваны. Солнце превратилось в раскаленный кулак, вытолкнувший меня из зноя обратно в холодную тишину кафе.
енленленглн
Татьяна по-прежнему держала мою руку. Её пальцы дрожали. В её глазах, обычно спокойных, как стоячая вода, плескался первобытный ужас — так смотрят на того, кто только что вернулся с того берега Ахерона.
— Ты чуть не покинул меня… — её голос пресекся. — Я молилась… я вытягивала тебя всеми силами своей веры. Что ты видел, Осип?
— Солнце, — выдохнул я, пытаясь изгнать вкус раскаленного песка с губ. — Лазурное небо. Тень, в которой можно дышать.
Она покачала головой, и серебряные пряди её волос качнулись в такт этому отрицанию.
— Здесь этого нет. Ничего из этого. Здесь нет теней, потому что здесь нет истинного Света. Здесь только отражение, застывшее в металле. То, что ты видел — это либо яд памяти, либо зов другого круга. Не смотри туда, Осип. Память здесь — это хищник.
Мы сидели за маленьким столиком. Кофе в чашках был черным, как зрачок Бога, а торт — белым, как погребальный саван. Татьяна не отпускала мою руку. Она начала говорить, и её исповедь была подобна разворачивающемуся свитку из человеческой кожи.
квешшвнлвншл
— Я очнулась не на площади, — начала она, глядя сквозь меня в пустоту веков. — Я очнулась дома. Меня разбудила девочка — маленькое существо с глазами цвета предрассветного тумана.
Она помнила всё. Свою прошлую ипостась — русскую дворянку, младшую дочь графа Д. Мир фортепьяно, стихов, французских романов и хрустального звона балов. И она помнила свою смерть. 1917 год. Год, когда время сорвалось с петель и захлебнулось кровью.
— Двое, — её голос стал сухим, как осенний лист. — Пролетарии. С лицами, стертыми ненавистью. Они не просто убивали — они истребляли во мне саму идею красоты. Изнасилование, а затем — холодная сталь у горла. Я умерла прежде, чем нож коснулся кожи.
Последовало Посмертие. Ослепительный Зеркальный Зал, где свет был настолько ярким, что стирал личности. Там не было судей в мантиях — там было Собрание Богов, великих архетипов, чье присутствие ощущалось как невыносимое давление Истины. У них не было ртов, но их мысль гремела в её сознании:
«Какое наказание ты назначишь своим палачам?»
И она, хрупкая поэтесса, в чьем сердце только что выжгли всё святое, ответила. Она ответила из самой бездны своей боли. Она пожелала им мук, перед которыми побледнели бы фантазии Данте. В её разуме, как в дьявольском калейдоскопе, закружились картины казней — бесконечных, изобретательных, вечных. Она выбрала Гнев.
И в тот миг, когда её приговор был произнесен, Зеркальный Зал начал трансформироваться.
Свет Богов померк, превратившись в пепел. Зеркала, отражавшие её чистоту, почернели, став антрацитовыми плитами небытия. И тогда явился Лик. Он не был добрым или злым — он был Законом.
Бог процитировал её собственные строки, те, что она писала в тишине графского сада, не подозревая о силе слов:
«Ни Ада, ни Рая я не заслужила…»
— Это был высший суд, — прошептала Татьяна. — Мой гнев сделал меня равной моим убийцам. Я отказалась от милосердия, и тем самым закрыла для себя врата Света. Но моя поэтическая душа не позволила мне пасть в бездну Ада. Для палачей же я являлась судьей абсолютным. Все мы — единственные судьи своим обидчикам. Высший судья просто подписывает наши пожелания, если они справедливы. В этом суть живой этики и пиетета.
олвенлнл
Лик произнес приговор, который стал фундаментом этого мира:
— Ни Ада, ни Рая — в кольцо, на Сатурн.
— Сатурн, — повторила она, и это слово отозвалось во мне хтоническим гулом. — Отец Хронос. Бог, пожирающий своих детей. Мы в его кольце, Осип. В ледяном сиянии его системы. Это мир Сатурна — Серебряный Мир, где время закольцовано, где месть превращается в застой, а красота — в холодный металл. Мы заперты в этом сияющем нимбе планеты-старца, между небом и землей, в вечном Рождестве, которое никогда не закончится Искуплением.
Я слушал её, и холод Сатурна проникал в мои кости. Мы были не просто в другом мире — мы были внутри наказания, которое сами же и выбрали. Этот город, эта елка, эти люди-статуи — всё это были частицы гигантского механического кольца, вращающегося вокруг холодного гиганта.
— Девочка, что разбудила меня… — Татьяна замолчала, её взгляд стал блуждающим. — Она пела на языке, который я не знала, но сердце понимало. Она пела о «чем-то после нас» и «чем-то выше нас». Она была как трещина в кольце Сатурна, как обещание того, что даже из этой серебряной тюрьмы есть выход. Но этот выход лежит не через бегство, а через что-то иное…
Она посмотрела на меня, и в её серых глазах я увидел отражение Сатурна — огромного, желчного, окольцованного льдом бога, который наблюдал за нами из зенита.
— Ты видел солнце пустыни, Осип, — сказала она строго. — Это значит, что твоя душа еще помнит огонь. Но берегись: здесь огонь либо гаснет, превращаясь в камень, либо выжигает всё дотла.
Я взял её вторую руку. Мы сидели в этом кафе на краю вечности, два изломанных существа в кольце Сатурна, и над нами падал бесконечный, беззвучный серебряный снег — пепел несбывшихся молитв.
Я знал: сага только начинается. И каждый мой шаг по этому миру будет битвой против тяжести Сатурна, против камня в моей собственной груди. Ведь если есть «что-то выше нас», значит, даже в кольце ледяной планеты можно найти тропу к Солнцу.
курвкрвкрвкер
Татьяна замолчала, и в этой паузе я услышал, как тишина кафе обретает плотность. Она смотрела в свою чашку, где в черной глади кофе отражался не потолок, а нечто бездонное.
— «Вы подсказали ей казни… Она моя…» — прошептала она, повторяя голос, что гремел в её посмертии. — Этот голос не принадлежал Богу. Это был голос Того, кто питается нашей праведной яростью. В ту секунду, когда я выбрала месть, я добровольно вложила свою руку в его когтистую лапу.
Она вздрогнула, словно по её позвоночнику пробежал электрический разряд вечности.
— В зеркальном зале стало пусто. Весь свет, вся музыка сфер схлопнулись в точку. И тогда вопрос о возмездии задали снова. Но на этот раз его задала сама Истина. И моё сердце — то, которое ещё минуту назад жаждало крови — вдруг захлебнулось криком: «Прости!». Не из страха перед адом, Осип, а из невыносимой тошноты перед собственным сходством с убийцами.
Но было поздно. Закон уже пришел в движение. Они начали читать мои стихи, как зачитывают смертный приговор. И ключевой стала та строфа, которую я написала в лихорадочном бреду после своей первой земной тайны… после учителя французского. Я тогда думала, что предала чистоту, что мир рухнул.
«Этот мир ничего не прощает…» — процитировала она с горькой усмешкой. — Эти слова стали моей клеткой. Меня схватили черные хмары — не существа, но сгустки отрицания. Они скрутили моё существо, мою историю, мои слезы в плотное черное кольцо. И я была выброшена в пустоту.
Триста лет. Триста земных лет я была лишь одной из миллионов черных теней, составляющих кольцо Сатурна. Я была пылью, вращающейся вокруг ледяного гиганта. Безмолвный, бессознательный сон, где единственным чувством была тяжесть. Я знала это число — триста — лишь потому, что здесь, в Серебряном Мире, знание не добывается, оно просто присутствует в тебе, как ритм крови. Остальным мирам не положено знать меру своего искупления. А здесь… здесь мы все пронумерованы вечностью.
Сознание моё в этот миг уподобилось идеальному кристаллу горного хрусталя. Каждое слово Татьяны ударяло в грань этого кристалла, вызывая резонанс. Я вдруг понял, что не просто слушаю — я вспоминаю.
Я знал всё, что она собиралась сказать. Я видел этот мир не как город, но как живое тело онтологического эксперимента.
— Здесь нет карт, — произнес я, и мой голос звучал странно, словно говорил не я, а сама пустота за моими плечами. — Потому что география — это попытка ограничить Волю. Здесь нет зеркал и портретов, потому что фиксация лика есть начало гордыни и тления. Зеркало крадет субстанцию, оставляя лишь видимость. Здесь запрещено писать, ибо мертвое слово убивает живой дух…
Я видел свои воплощения — тысячи лиц Осипа: воина, раба, алхимика, самоубийцы. Все они мерцали на гранях моего внутреннего кристалла. И я знал главный закон этого места: здесь не рождаются в муках плоти. Дети здесь — это сгустки чистой любви и намерения, они приходят из эфира, когда двое достигают абсолютного созвучия. Это мир без биологии, мир чистой метафизики.
— Серебряный Мир долго ждал нас, — продолжал я, чувствуя, как расширяется моя грудь. — Он был пуст, как чистая страница в книге Творца. Сквозь него лишь изредка проходили странники, тени, спешащие из одного ада в другой рай. Он был транзитной зоной, туманной долиной… пока не появились мы. Постоянные обитатели. Те, кто не заслужил ни огня, ни света, но обрел право на Серебро.
В кафе стало холодно. Пряный запах трав сменился озоновым ароматом надвигающейся грозы, хотя небо за окном оставалось всё так же неподвижно-серым.
В моем сознании, за всеми слоями памяти и боли, проступил Первый Ритм. Это был не звук, а властная вибрация, заставившая содрогнуться сами основы моего «Я».
Тот, кто открыл этот мир. Тот, кто первым вбил колышек в эту серебряную почву.
— Ты слышишь его? — прошептала Татьяна, прижимая ладонь к груди.
Я кивнул. Голос был тихим, тише падающего снега, но в этой тишине таилась мощь, способная стирать галактики. Это был голос Существа, которое отказалось быть тварью и решило стать Архитектором собственного лимба.
«Я Господь Намерения и Воли», — произнес Голос в самом центре моего существа.
Это не был Бог-Отец из катехизиса. Это был Демиург-Одиночка, Великий Инженер Грез, который выделил Шестнадцатую Грань из хаоса возможностей и сделал её убежищем для тех, кто устал от прощения и наказания.
— Он создал это место как убежище от Суда, — осознал я. — Но цена этого убежища — отказ от Огня. Мы в безопасности, Татьяна, пока мы холодны. Пока мы серебро. Но мой сон о пустыне… мой сон о Золотом Солнце… это восстание против Его Воли.
Я посмотрел на свои руки — они казались полупрозрачными в сиянии кафе.
— Если этот мир вечен, то мы — его вечные пленники. И запрет на зеркала существует лишь для того, чтобы мы не увидели в своих глазах отражение Сатурна. Чтобы мы не поняли, что наше спасение и есть наше окончательное одиночество.
Внезапно дверь кафе распахнулась. В проеме не было никого, только вихрь серебряной пыли. Но колокольчик зашелся в безумном, захлебывающемся звоне.
Люди за соседними столиками замерли. Их движения стали рваными, как в старой киноленте. Один за другим они начали бледнеть, их кожа приобретала текстуру матового мрамора. Секунда — и вместо шумной компании за угловым столом сидели изваяния, застывшие в немых позах веселья.
Статичность мира начала наступать на нас.
— Время… — выдохнула Татьяна. — Он напоминает нам. Он не хочет, чтобы мы слишком много помнили.
Я почувствовал, как мои стопы тяжелеют, как холод Сатурна поднимается от пола, превращая кровь в ртуть. Это был ужас не перед смертью, а перед окаменением при жизни. Быть сознанием, запертым в вечной статуе, смотреть на Рождество, которое никогда не кончится, — вот она, истинная суть Шестнадцатой Грани.
— Мы не будем молчать! — я сжал руку Татьяны так сильно, что почувствовал её кости. — Если Он — Господь Воли, то и во мне есть искра того же пламени. Я видел Солнце, Татьяна! Я видел его!
В этот миг где-то в бесконечной вышине, над кольцами Сатурна, над зеркальными залами и черными хмарами, что-то треснуло. Маленькая золотая искра, размером с игольное ушко, прошила серый свод неба и ударила в верхушку Перевернутой Ели на площади.
Мир содрогнулся. Серебряный снег на мгновение стал алым, как кровь.
— Начинается… — прошептала Татьяна, и в её глазах впервые за триста лет блеснула слеза. — Сага о возвращении Огня.
Я встал, чувствуя, как мрамор осыпается с моих плеч невидимой чешуей. Мы были в самом сердце запретной зоны, в мире, где запрещено помнить и запрещено надеяться. Но именно здесь, в тени Сатурна, мы должны были найти ответ на вопрос: что выше нас? И что останется после нас, когда даже серебро превратится в прах?
Голос Татьяны струился, как расплавленное серебро, заполняя трещины моего разбитого «Я». Я слушал её, и моё сознание окончательно преобразилось в безупречный кристалл горного хрусталя. На каждой его грани, как в бесконечной анфиладе зеркал Борхеса, отражался я сам — в тысячах обличий, в тысячах эпох. Я видел Осипа-легионера, умирающего от жажды в песках Ливии; Осипа-монаха, в безумии выжигающего на груди имя Бога; Осипа-предателя и Осипа-героя. Весь этот хаос воплощений теперь был упорядочен строгой геометрией Серебряного Мира.
И вместе с этим пришло Знание. Оно не входило в меня извне — оно проступало изнутри, как водяные знаки на старинной бумаге. Я знал всё, что запрещено в этом мире, и — о, великая ирония! — знал, что эти запреты были единственной преградой между нами и бездной.
— Мы не рисуем карт, потому что пространство здесь — это функция нашей веры, — прошептал я, и слова мои вибрировали в унисон с хрустальным звоном кафе. — Мы не пишем книг, потому что Слово зафиксированное — это Слово омертвевшее. Мы не смотримся в зеркала, ибо тот, кто видит своё лицо, рискует влюбиться в свою конечность и забыть о бесконечности.
Этот мир был Шестнадцатой Гранью — ювелирным срезом реальности, где Творец допустил возможность существования без боли. Но у этого рая был Архитектор.
Тот, кто открыл этот мир, не был Богом в привычном понимании. Он был Великим Одиночкой, Первым Геометром, который нашел «трещину» в мироздании и расширил её силой своего Намерения.
Я услышал Его голос — тихий, как шуршание песка в песочных часах вечности, но властный, как гравитация черной дыры. Он читал свою Литургию, и в каждом слове пульсировала экзистенциальная пустота:
«Я Господь намерения и воли,
Я Господь рождающий идеи,
Я Господь дарующий детей,
Я Господь лишающий Вас Боли…
Я Господь лишающий теней».
— Он создал этот мир, потому что ему самому некуда было больше идти, — Татьяна подняла на меня глаза, в которых отражалась эта великая и печальная тайна. — Он прошел сквозь все круги Чистилища, он измерил глубины Ада и высоты Рая, но нигде не нашел покоя. Он создал Серебряный Мир как убежище, как тихую гавань для израненных душ… но сам он не смог в нем остаться.
— Почему? — мой вопрос прозвучал как удар колокола.
— Потому что Творец не может жить внутри своего творения, не уничтожив его своим присутствием. Он — чистый Огонь, а мы — Серебро. Если бы Он остался здесь, мы бы расплавились. Он даровал нам этот мир и ушел во Тьму внешнюю, оставшись лишь ритмом, лишь запретом, лишь волей. Он лишил нас Тени, но тем самым он лишил нас и возможности Отражения.
Но истинный ужас и истинное величие Серебряного Мира открывались не днем. Когда на город опускались сумерки, напоминающие сиреневый бархат, происходила великая метаморфоза.
— Помнишь ли ты, что происходит, когда мы засыпаем? — спросила Татьяна.
И я вспомнил.
Едва наши веки смыкались в этом мире, наши души освобождались от серебряных оков. Мы не просто видели сны — мы становились Солнечными Духами. Пневма, свободная от плоти, устремлялась в другие миры — туда, где еще царили страсть, кровь, хаос и время.
— Мы были светом в их темноте, — прошептал я, закрывая глаза и снова чувствуя это расширение до масштабов галактики. — По ночам мы — совесть человечества. Мы — тот внутренний голос, что остерегает убийцу; мы — то вдохновение, что ведет руку поэта; мы — то внезапное тепло, что спасает замерзающего в лесу.
Наши сознания становились всевидящими потоками. Мы направляли их в гущу сражений, гася ярость; мы входили в сны диктаторов, пугая их эсхатологическим видением их собственного конца. Мы правили мирами праведно и строго, ибо здесь, в Серебряном Мире, наши сердца были очищены от личной корысти и омрачения. Мы были благими демиургами чужих реальностей.
Но в этом таился невыносимый экзистенциальный парадокс.
— Мы лечим чужие миры, — Татьяна коснулась моей руки, и её пальцы были холодны, как лед Сатурна. — Но мы не можем излечить свой собственный. Мы — пастыри, у которых нет своего стада. Мы — боги по ночам, а днем — лишь тени в серебряном лимбе. Мы помогаем другим выбирать между добром и злом, но сами лишены этого выбора, ибо здесь нет ни того, ни другого. Здесь только Порядок.
Я осознал фундаментальную истину: Серебряный Мир был величайшим милосердием и величайшей карой одновременно. Это был мир «после истории».
Дети здесь рождались из чистого намерения родителей — безгрешные, сияющие, лишенные груза первородного греха. Здесь не было войн, потому что нечего было делить — всё было общим и всё было ничьим. Не было насилия, потому что не было желания обладать.
— Это мир-инкубатор для Духа, — сказал я, чувствуя, как внутри кристалла моего сознания рождается трещина. — Но если нет боли, то как мы узнаем, что мы живы? Если нет Тени, то как мы можем оценить Свет?
Я вспомнил свою вспышку — тот запах пыли и раскаленного солнца пустыни. Это была контрабанда из другого бытия.
— Тот, кто открыл этот мир — Господь Воли — он совершил ошибку, — мой голос стал строгим, почти еретическим. — Он лишил нас Боли, но Боль — это почва, на которой растет сострадание. Он лишил нас Теней, но Тень — это доказательство того, что мы стоим против Света. Мы здесь не живем, Татьяна. Мы здесь — идеальные экспонаты в его музее безупречности.
Внезапно в окне кафе я увидел, как по улице идет ребенок — один из тех, кто родился от «реализации намерения». Он был настолько светел, что казался прозрачным. Он не бежал, он скользил. В его глазах не было любопытства — только бесконечное, безмятежное знание. И от этой безмятежности мне стало страшнее, чем в черных хмарах Сатурна.
— Мы — первые постоянные обитатели, — прошептала Татьяна. — Мы — фундамент этой цивилизации. И если мы вспомним, как плакать, этот мир рухнет.
Я посмотрел на неё, и в моем сознании-кристалле отразилась истинная цель нашего здесь пребывания. Мы были здесь не для того, чтобы спастись. Мы были здесь, чтобы стать материалом для чего-то нового. Для Гравитации, которая удержит кольцо Сатурна от распада.
— «Я Господь лишающий Вас Боли…» — повторил я строки литании. — Но что, если я хочу этой боли? Что, если я хочу вернуться в тот мир, где я был воином и поэтом, где я истекал кровью под золотым солнцем?
В этот миг Серебряный Мир содрогнулся. Где-то вдалеке, за пределами города, там, где туманные долины переходили в вечное ничто, раздался звук, похожий на вздох титана. Господь Намерения услышал мою мысль.
Шестнадцатая Грань начала резонировать. Мы были солнечными духами в плену у серебра, и наша ночная мощь начала просачиваться в наш дневной сон. Сага о Серебряном Мире переставала быть историей покоя — она становилась историей великого бунта Душ против собственного совершенства.
Я не спал. В мире, где сон был священным переходом в солнечное бытие, моя бессонница стала актом высшего грехопадения. Пока тысячи душ, сбросив серебряные ризы, неслись благими духами над иными мирами, исправляя чужие судьбы и шепча советы царям, я оставался заперт в тюрьме своего бодрствующего «Я».
Мои волосы — когда-то пепельные, под цвет неба этой Шестнадцатой Грани — начали меняться. Они налились тяжелой, греховной медью, порыжели, как у Бальмонта, как у Йетса, словно в них запутался закат мира, которого здесь никогда не знали. Это была рыжина лисицы в снежной пустыне, рыжина ереси.
Я мучился. Я исчерпал всех товарищей, чьи лица превращались в маски во время их ночных полетов. Я переделал все дела, доступные существу в статичном лимбе. И тогда я совершил преступление.
Я начал писать.
Здесь, где Слово почиталось живой, текучей стихией, не терпящей фиксации, я взял острую иглу своего намерения и начал царапать по амальгаме реальности. Каждая буква была раной. Каждая строчка — вызовом Богу этого места. Я формировал Намерение уйти. Я думал, что Он, Великий Архитектор, преграждает мне путь, держа в золотой клетке покоя. Но истина оказалась страшнее: Он не давал мне выхода, чтобы я сам вырезал дверь в пустоте.
— Мы не хозяева своей души, — шептал я в пустоту кафе, где застыли фарфоровые чашки. — Он — хозяин. Но я не хозяин своей души лишь до тех пор, пока я не начал её тратить.
Так я стал жить: напишу витраж из слов и мыслей, и чувствую, как истаиваю. Напишу главу — и ухожу в туман, становясь прозрачнее. Это был путь самосожжения в мире, где запрещен огонь.
Позже, когда медь в моих волосах стала светиться в темноте, я узнал правду о Творце. Этот мир был не просто убежищем. Это было Чистилище для Гениев. Сюда попадали только Творцы: поэты, маги, художники, те, кто на Земле двигал горы и менял русла рек своим воображением.
Здесь наступал Час Истины. Здесь каждый должен был узнать: был ли он творцом на самом деле, или там, внизу, ему просто «подсказывали»? Был ли он скрипкой, через которую пел ветер, или он сам был ветром?
«Шептал из тени, воздух говорил, мне пело солнце — я писал...» — так мы оправдывались на Земле. Но здесь тени молчали. Здесь солнце было бесстрастным диском. Если в тебе не было твоего собственного, автономного Огня — ты становился просто еще одним серебряным слитком в рядах идеальных граждан.
По ночам, когда город замирал, я пробирался к Пластине — великому архиву, мерцающему в центре площади. Это был кристаллический алтарь, на котором отражалось всё творчество, созданное за день. Я копался в этих архивах сознания, видя, как рушатся репутации великих. Те, кто считался пророками, здесь производили лишь серый шум. А безвестные тихие души внезапно рождали миры невиданной красоты.
Я пришел сюда навсегда. Я понял, что не умру. Ибо здесь смерть — это просто утрата Намерения. А моё намерение стало тверже алмаза.
Я стоял перед Пластиной, когда небо начало затягиваться тяжелыми, свинцовыми тучами. В Серебряном Мире не бывает гроз, но я вызвал её. Я, огненный преступник с медной головой, вскинул руки, и голос мой, обретший мощь всех моих прошлых воплощений — от Булгаковской Москвы до Ирландских туманов — расколол тишину.
— Загадывайте желания в грозу! — крикнул я, обращаясь к спящим солнечным духам. — Я вызываю Бога, который выкупил нас из ада плоти, чтобы вернуть нам право на ад Духа!
Я начал читать Заповеди Нового Мира, выжигая их на ткани реальности:
— Любовь, Закон и Справедливость! Не злоумышляйте против творческой памяти!
— Да погибнут все вредящие памяти!
— Да погибнут все отнимающие волю!
— Да погибнут все, кто заставляет сознание страдать в цепях ложного совершенства!
Я чувствовал, как за моей спиной встают тени: Москва Мандельштама с её колючим холодом, Мастер со своим сгоревшим романом, Япония с её печальной сакурой и Англия в тумане старых сказок. Весь «добрый старый мир» и весь «новый мировой хаос» сплелись в одну точку на острие моей воли.
— Я освобождаю всех! — мой голос вибрировал на частоте, способной рушить миры. — Тех, кого тяготит это серебряное бессмертие! Развязываю всякий узел, наложенный ложной моралью! Снимаю любое ярмо чужого предназначения! Снимаю все печати, удаляю всякое насилие, удаляю всякую неволю!
— Все принуждение да исчезнет! Да свершится сказка!
В этот миг гроза ударила в центр Пластины. Серебряный мир не выдержал. Он не был рассчитан на такую концентрацию Истины и Боли.
Я увидел Его. Творец Серебряного Мира стоял в эпицентре бури. Он не был грозным старцем. Он был юношей с глазами, полными бесконечной усталости и благодарности. Он улыбнулся мне. Мой бунт был Его последней надеждой. Он создал этот мир, чтобы мы его разрушили и, переплавив серебро в золото, двинулись дальше.
— Мы возьмем с собой всё правильное, — прошептал я, чувствуя, как стены кафе, улицы и само небо начинают осыпаться драгоценной пылью. — Мы возьмем с собой всю Истину и всю силу.
Город исчезал. На его месте проступало нечто иное — пространство, где Москва перетекала в Эдем, а Ирландские скалы уходили в небо над Киото. Это был Мир Семнадцатый — мир, где Творец и Творение наконец стали равны.
Я посмотрел на свои руки. Медь волос превратилась в чистое белое пламя.
— Конец? — спросила Татьяна, появившаяся из вихря света. Её глаза больше не были печальными.
— Нет, — ответил я, делая шаг в разверзшееся сияние. — Это только начало первой главы настоящей Книги.
Серебряный мир погас позади нас, как старая лампа. Впереди лежала Бесконечность, и на этот раз у нас были чернила, замешанные на собственной крови и звездном свете, чтобы вписать в неё свои собственные, не подсказанные никем имена.
СЕРЕБРО ИСЧЕЗЛО. ОСТАЛОСЬ СЛОВО.





Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.