Пятнадцатая Грань не пахла ладаном или серой. Она пахла застарелым потом, хлоркой и тем специфическим, ни с чем не сравнимым ароматом гниющей надежды, который источают только тюремные стены. Это была граница, где дух окончательно приносится в жертву материи, где геометрия пространства сужается до размеров гроба, в котором еще теплится жизнь.
Исидор вошел в камеру, и лязг железной двери за спиной прозвучал как финальная точка в длинном предложении, которое он писал всю жизнь. В этом звуке не было эха — только тупой, окончательный удар металла о металл. Камера два на четыре. Бетонный мешок, в котором время не течет, а сочится по стенам ядовитой влагой.
И там, на втором ярусе нависших над бездной нар, сидел Он.
Он не просто сидел — он оккупировал пространство. Закинув ногу на ногу с изяществом хищника, привыкшего к тесноте клетки, на Исидора смотрело существо, чей облик был первой и главной ложью этого места.
— Путевый? — голос сорвался с верхних нар, как лавина мелкого щебня. Хриплый, прокуренный вечностью, глубокий. — Если нет, ломись лучше сразу отсель.
Исидор замер. Его разум, этот хрупкий инструмент, обученный в библиотеках и кельях, судорожно забился в клетке черепа. Пятнадцатая Грань. Обитель Беса.
В молитвенниках их рисовали смешными — с хвостами и рожками. Какая наивная, глупая ложь! Исидор видел истину. Бес — это не личность. Это вакуум в форме человека. Это биологический скафандр, открытый всем черным сквознякам космоса. У них нет своего «Я», есть только «Мы», имя которым — Легион. Это тела, бросившие узду воли, плывущие по течению энтропии, сквозь которые, как сквозь разбитые окна заброшенного дома, заглядывает сама Бездна.
Исидор сглотнул. Дыхание перехватило. Взгляд его раздвоился, как у безумца или святого.
Первым взглядом, земным и усталым, он видел обычного мужчину лет тридцати пяти. Коротко стрижен, чисто брит, но с той странной тенью на коже, которая бывает у мертвецов или тех, кто никогда не видит солнца.
Но второй взгляд — взгляд Исидора-подвижника, омытый слезами Четырнадцатой Грани, — видел иное.
Над глазами существа нависали не брови, а лохматые, жесткие пласты звериной шерсти. Из-под них смотрели не два глаза, а десятки зрачков, сменяющих друг друга в безумном калейдоскопе. И пятки… когда существо пошевелило ногой, Исидор увидел острые, блестящие, почти зеркальные копытца, выступающие там, где у человека должна быть мягкая плоть. Это были опоры для гравитации Ада.
— Что такое Бес? — шептал внутренний голос Исидора, пока разум цепенел. — Это симфония распада. Это когда несколько личностей делят один разум, танцуя в адской гармонии. Это тело, ставшее резонатором для Темных Ветров.
Связь с Горним миром прервалась. Остался только этот бетонный мешок и этот взгляд, прошивающий насквозь.
Исидор заставил себя двигаться. Каждый шаг стоил ему недели жизни. Он бросил матрас на нижнюю шконку — этот жест показался ему закладкой фундамента в болоте. Сел. Руки дрожали, но сердце, вопреки параличу разума, начало ровно и тяжело биться, выбивая ритм сопротивления.
— Я из двадцать восьмой камеры, — заговорил Исидор, и собственный голос показался ему чужим, доносящимся с другого берега Стикса. — А до этого из десятого транзита. Я первоход. Сижу ни за что, посадили по беспределу… Вменяют создание вредной организации…
Бес на верхних нарах не шелохнулся, но напряжение в воздухе стало почти осязаемым, как перед ударом молнии.
— А-а-а, — протянул он, и в этом звуке послышался вой ветра в пустой трубе. — Сектант, что ли? Сатанист? Да, мне Игорек Левин рассказывал, подельник мой…
При упоминании Левина тени в углах камеры качнулись. Бес медленно начал спускаться. Его движения были лишены человеческой инерции — он просто переместился в пространстве, оказавшись лицом к лицу с Исидором. Теперь их разделяло лишь дыхание.
— Знаешь, чем пахнет «вредная организация»? — Бес наклонился ниже, и Исидор увидел в его зрачках отражение всех костров, на которых когда-либо сжигали пророков. — Она пахнет гордыней. Ты думал, что строишь лестницу в небо, а выкопал колодец ко мне. Игорек — он простой, он плоть резал. А ты… ты ведь дух резал, верно? Вы, чудотворцы, такие забавные. Вы думаете, что если вы поститесь и молитесь, то Тьма не может предъявить на вас права?
Он осклабился, и на мгновение его лицо действительно стало «мохнатым рылом», диким и древним.
— Мы здесь все равны, подвижник. В этом квадрате два на четыре нет ни чинов, ни святости. Здесь есть только те, кто жрет, и те, кого жрут. Ты пришел ко мне в гости, на Пятнадцатую Грань. Здесь серебро Иуды уже потрачено, и остались только голые нервы.
Исидор посмотрел в эти глаза-калейдоскопы и вдруг понял: Бес боится. За этой мощью, за этим космическим сквозняком скрывался первобытный ужас существа, которое знает, что оно — лишь тень. Бес — это паразит на теле бытия.
— Игорек Левин… — тихо сказал Исидор, выравнивая дыхание. — Он не подельник твой. Он твоя жертва. Как и ты сам — жертва Того, Кому ты служишь, не имея собственной воли.
Камера наполнилась низким, вибрирующим гулом. Бес выпрямился, и его фигура начала расти, заслоняя собой единственное окно, сквозь которое в тюрьму заглядывало бледное небо.
— Ты хочешь поговорить о воле? — Бес рассмеялся, и этот смех был похож на хруст костей. — Воля — это роскошь для тех, кто на свободе. Здесь воля — это я. И если я решу, что ты — сатанист, то даже ангелы на небесах подпишут протокол твоего допроса.
В этот момент за дверью послышались тяжелые шаги охранника, но для Исидора они звучали как удары молота по крышке гроба. Начиналась битва, в которой не было оружия, кроме чистоты помыслов, и не было защиты, кроме той самой Любви, о которой он видел сон на Четырнадцатой Грани.
н89зн9з689060789
Писать это — всё равно что продираться сквозь застывающий цемент времени. Пальцы немеют, становясь чужими, будто кости превратились в мел, а кровь — в густую, холодную ртуть. Воздух в комнате загустел, превратившись в вату, и каждый вдох дается с боем. Это он — Князь Мух, Вельзевул, Владыка Забытья, набросил на мои плечи свой плащ из серой пыли. Он шепчет: «Спи, оставь, забудь. Покой — это высшее благо. Зачем тебе этот свет, который только обнажает раны? Усни в моих объятиях, где нет ни боли, ни памяти, ни Бога». Но я рву эту паутину. Я знаю: покой, который предлагает бездна — это упокоение заживо. И потому я пишу, черпая силы в том единственном Источнике, который не иссякает, даже когда тени становятся выше гор. В Бездне. Ибо что есть Бездна?
***
В камере номер пятнадцать, где пространство сжалось до размеров человеческого отчаяния, время вдруг заложило вираж и остановилось. Исидор сидел напротив существа, которое секунду назад казалось воплощенным кошмаром, химерой из рыл и копыт.
И вдруг… Бес улыбнулся.
Это было не просто движение мышц. Это был тектонический сдвиг реальности. Тень отступила, как покорный пес. Лицо существа преобразилось, став шедевром симметрии и обаяния. Улыбка была ослепительной — голливудской, как сказали бы те, кто верит в экранных идолов, но в ней было нечто большее. В ней была власть. Так улыбались римские патриции, отдавая приказ о децимации; так улыбались ренессансные дожи, поднося гостю кубок с отравленным вином; так улыбается океан, заманивая моряка в штиль перед великой бурей.
Зубы его сверкнули белизной столь совершенной, что Исидору на мгновение почудилось: этот человек никогда не знал тюремной баланды. Он как будто только что откушал нежного мяса оленя, запив его густым, как кровь земли, фалернским вином в тени виноградников Капри. Это была улыбка «Дона», человека, который держит мир за горло и при этом искренне желает вам «доброго утра».
Разум Исидора, только что кричавший об опасности, вдруг обмяк. Критические фильтры посыпались, как гнилая штукатурка. «Он свой, — шептал предательский голос внутри. — Посмотри, какая харизма, какая открытость. Разве Тьма может быть такой лучезарной?»
Но за этим сиянием скрывался древний, эсхатологический ужас. Эта улыбка была маской, прибитой к пустоте. Золотой фольгой, натянутой на зев преисподней. Для обычного человека это был призыв к доверию. Но для посвященного, для того, чей внутренний взор был закален в горниле аскезы, эта улыбка произносила иную литургию:
«Ну, здравствуй, подвижник. Да, я — Бес. Я — твой зеркальный двойник, который выбрал не служение, а обладание. Я — тот, кто превратил свободу в произвол, а любовь — в гастрономию. Посмотри, как я прекрасен в своем падении. Неужели ты действительно хочешь променять этот золотой блеск на тернии своего Пути?»
— А-а-а, — снова протянул Бес, и в его голосе теперь слышался не хрип, а бархат старинного виолончельного футляра. — Сектант, значит. Сатанист… Игорек Левин, подельничек мой, много о таких, как ты, пел. Говорил, мол, есть люди, которые ищут Бога так истово, что в итоге натыкаются на нас. И знаешь, что? Мы всегда рады гостям.
Он грациозно потянулся. Движения его были текучими, лишенными костей. В каждом его жесте сквозила адская симфония — единство множества воль, спрессованных в один разум. Это был не один человек. Это был легион актеров, играющих одну роль столь гениально, что сам Станиславский закричал бы: «Верю!».
— Игорек — парень простой, — Бес спрыгнул с нар. Тишина. Ни звука удара пяток о пол. Он просто переместился вниз, как падает солнечный зайчик. — Он плоть любит. Резать, кусать, владеть. А ты, я гляжу, по духу специализируешься? Вредная организация, говоришь? Метафизический бунт под видом смирения?
Он подошел вплотную. Запах тюрьмы исчез. Теперь от Беса пахло амброй, дорогим табаком и чем-то еще — тонким, едва уловимым ароматом озона, который бывает после удара молнии в стог сена.
— Знаешь, Исидор, почему мы здесь? — Бес положил руку на плечо подвижника. Рука была теплой, живой, но Исидор почувствовал, как сквозь одежду в его тело впиваются тысячи микроскопических ледяных игл. — Мы — санитары бытия. Мы приходим к тем, кто замахнулся на Пятнадцатую Грань, но забыл взять с собой страховку. Ты ведь хотел увидеть Чистый Свет? Но Свет без тени слепит. Я — твоя тень. Я — твое право на забвение.
Бес заглянул ему в глаза. Теперь это не был калейдоскоп. Это были два бездонных колодца, на дне которых покоились целые цивилизации, погибшие от сытости и скуки.
— Вельзевул, мой господин, говорит, что самое страшное — это не муки Ада, — прошептал Бес прямо в ухо Исидору. — Самое страшное — это когда ты просыпаешься и понимаешь, что всё, во что ты верил, все твои подвиги и молитвы — это просто химическая реакция в мозгу умирающей обезьяны. Хочешь, я подарю тебе покой? Один твой «да», один твой вздох — и эта камера станет дворцом, а твой приговор — почетной грамотой. Тебе не нужно больше бороться. Просто… забудь.
В этот миг Исидор понял смысл «дипломатии Бездны». Бес не пугал его огнем. Он соблазнял его отсутствием необходимости быть. Это был экзистенциальный яд высшей пробы — предложение обменять тяжесть креста на легкость небытия.
В камере стало холодно. Истинный холод Пятнадцатой Грани — это не мороз, это отсутствие Бога. Исидор собрал всю волю, которая еще оставалась в его парализованном теле. Он знал: если он сейчас не ответит, улыбка Беса станет его последним воспоминанием в этой жизни.
— Ты — не тень, — голос Исидора прозвучал сухо, как треск ломающейся ветки. — Ты — отсутствие. Ты — эхо Слова, которое ты сам же и предал. Ты говоришь о покое, но твой покой — это гниение. Игорек Левин видел в тебе силу, но я вижу в тебе только голод. Бесконечный, неутолимый голод того, кто никогда не сможет насытиться, потому что у него нет нутра, чтобы удержать пищу.
Улыбка Беса не исчезла. Она стала еще шире, еще прекраснее. Но в уголках губ проступила тонкая полоска черной, как деготь, слюны.
— О, — воскликнул Бес, всплеснув руками. — Да ты философ! Мы с тобой поладим, святоша. Мы с тобой проведем здесь столько веков в одну ночь, что ты сам начнешь молить меня о том, чтобы стать моей тенью. Добро пожаловать домой. В место, где даже истина — это всего лишь одна из моих шуток.
ыкнш8у58
Тяжесть, навалившаяся на мои плечи, была не физической — это была гравитация самой Преисподней. Вельзевул, Князь Забвения, расставил свои сети. Мои пальцы, еще вчера послушные каждой тени воображения, теперь казались чужими обрубками. Каждое слово дается с кровью, каждая фраза — как вырванный с корнем зуб. Он не хочет быть описанным. Он боится переплета, ибо книга — это клетка, где дух зафиксирован навсегда. Но я, укрепляемый силой, что выше всякого тления, продолжаю этот труд. Я вырываю реальность из лап Забытья.
***
Александр переступил порог. Дверь за спиной захлопнулась с тем окончательным звуком, с каким закрывается крышка саркофага. В ту же секунду он увидел Его.
Это знание не пришло извне — оно вскипело внутри, в тех древних слоях мозга, где еще живы страхи перед первобытной тьмой. На человеке, сидевшем в камере, не было печати Каина или рогов. Но всё его существо транслировало одну-единственную истину: перед тобой — Бес. Это было начертано в ритме его дыхания, в том, как свет не отражался от его кожи, а словно впитывался в неё, не давая тепла. Любой, даже самый последний безумец или святой, узнал бы это существо без объяснений. Бес не нуждается в представлении; он узнаваем так же, как узнаваема смерть.
Но затем маска натянулась на пустоту.
Бес улыбнулся. И эта улыбка, ослепительная, голливудская, полная харизмы американского дона или итальянского аристократа, на мгновение стерла всё: и холод бетона, и запах тления. Его зубы были безупречны — белизна их казалась кощунством в этом месте. Казалось, он только что вышел из-за стола, где подавали оленину и лучшее тосканское вино, а не грыз сухари в спецблоке.
— Как зовут-то? — спросил он. Голос был глубоким, вибрирующим, как струна контрабаса.
Александр заметил странное: Бес волновался. Его пальцы едва заметно дрожали, а в глубине зрачков-калейдоскопов металась хмурая озабоченность. Ему, этому древнему актеру, явно приходили «тревожные вести» из тех слоев бытия, куда не достигал взгляд смертного. Он как будто искал в Александре подтверждение собственной реальности.
— Александр, — ответил подвижник.
Ему не хотелось этого делать. На столе лежала газета — та самая, со статьей об Александре. Бес читал её. Он знал всё. И всё же он спрашивал. Эти вопросы были не вежливостью — это был ритуал заземления. Ответами Александра Бес словно кормил еще кого-то, невидимого и грозного, стоящего за его спиной: «Видите? Обычный человек. Никакой угрозы».
— А Вас как зовут? — Александр заставил себя произнести «Вы». Обращаться к этой бездне на «ты» было бы опасным панибратством с огнем.
— Владимир. Романов, — ответил тот.
Фамилия прозвучала как издевка, как попытка присвоить себе чужую, царственную кровь.
— Очень приятно.
Александр встал и протянул руку. Это было движение на автомате, бездумное, лишенное воли. В голове стояла звенящая пустота — метафизический вакуум. Пальцы соприкоснулись.
Рука Владимира-Беса была сухой и странно неподвижной, как лапа статуи. В момент этого рукопожатия Александр почувствовал, как по его венам потекла не кровь, а серый пепел. Это был контракт, заключенный в тишине. На лбу Беса прорезалась глубокая складка. Хмурая тревога не покидала его.
— Семья есть? — быстро спросил Романов.
— Да. Жена, двое детей. А у Вас?
Бес вздрогнул. Этот простой вопрос, человеческий и теплый, ударил его, как хлыст. Он отвернулся. В его профиле на мгновение промелькнуло что-то бесконечно одинокое, тоска существа, изгнанного из самой ткани бытия.
— Только мать… и батя, — ответил он нехотя, и голос его стал плоским. — Девушка была… Но я уже третий год здесь.
Он замолчал, и тишина в камере стала веской, как свинец. Александр понял: Бес боится времени. Для него эти три года были не просто сроком, а медленным растворением его ложной личности в вечности спецблока.
— Третью неделю один сижу, — вдруг заговорил Бес, и в его интонациях прорезалась почти детская жалоба. — Скоро взвою. Сокамерничка моего в карцер уволокли. Вот уже вторую неделю администрацию прошу мне кого-нибудь подселить. Вдвоем-то веселей...
Он сделал таинственное лицо и вдруг наклонился к самому уху Александра. Запахло озоном и древней пылью.
— Сразу объясню, куда ты попал, — прошептал он, и голос его стал змеиным шелестом. — Это спецблок. Для особо опасных. Тут всё прослушивается. Стены имеют уши, а камни — память. Лишнего не болтай. Никогда не говори того, что не хочешь услышать на Страшном Суде… или на допросе.
Он указал пальцем вверх, в угол над дверью.
— Видишь? Вон камера висит.
Над входом, как равнодушный глаз циклопа, тускло поблескивала линза видеокамеры. Александр посмотрел в этот стеклянный зрачок и почувствовал, как по спине пробежал холод. Это не был просто охранник в дежурке. Через этот объектив на них смотрело само Око Демиурга — холодное, лишенное сострадания зрение системы, которая превращает живых людей в цифровые коды и протоколы.
— Наблюдают за нами, — ухмыльнулся Бес, и его голливудская улыбка вернулась, став еще более хищной. — Кабы чего не стряслось. Кабы мы не вспомнили, кто мы на самом деле.
В этот миг Александр понял: Пятнадцатая Грань — это тюрьма внутри тюрьмы. Здесь Бес не господин, а такой же узник, приставленный стеречь другого узника. И за ними обоими, сквозь электронную линзу и толщу бетона, следит Тот, чье имя нельзя называть вслух, — Дух Забвения, желающий превратить их диалог в бесконечное молчание.
кеогкон
Писать это — всё равно что черпать воду решетом в разгар засухи. Вельзевул, этот Владыка Мух и Мутного Зрения, всё же накинул на мой разум свою серую вуаль. Он ворует смыслы, подменяя сакральное — бытовым, вечное — тленным. Он хочет, чтобы я представил его просто «человеком», обычным сидельцем в казённом доме. Но я чувствую, как за этой чешуёй из «чайку попей» и «в нарды умеешь?» пульсирует бездонная, ледяная ярость существа, которое боится быть узнанным. Если он вмешивается в это письмо — пусть знает: цена его вмешательства — его собственная суть, которую я высвечиваю словом, как фонарём в подвале.
***
Владимир Романов — если это имя вообще имело значение в регистрах Небесной Канцелярии — замер, вглядываясь в Александра. В его зрачках-калейдоскопах на мгновение мелькнуло нечто, чего никак не должно было быть в арсенале демона: страх.
Это не был человеческий испуг перед физической болью. Это был ужас симметрии, столкнувшейся с асимметрией Духа. Он смотрел на Александра так, будто тот был не заключенным, а внезапно открывшейся в стене брешью, сквозь которую сквозило ледяное дыхание Несотворенного Света. Бесу не нравилось то, что он видел. Его пугала чистота этой пустоты в голове Александра.
— А вообще здесь нормально, — вдруг заговорил он, и голос его стал по-домашнему суетливым, что было еще страшнее давешнего величия. — Тихо. Шмонают меньше. Телевизор у меня есть… Окно в мир, так сказать.
Он бросил быстрый взгляд на черный экран, в котором отражалась их камера, искаженная и мрачная.
— В нарды играть умеешь? — в его вопросе прозвучала надежда. Нарды — игра костей и случая, игра, где судьба решается броском слепого жребия.
— Нет. Но быстро учусь, — ответил Александр.
Бес поморщился, как от зубной боли.
— Э-э… Не люблю учить. Как же не умеешь-то? — В его голосе послышалось раздражение мастера, которому принесли испорченный инструмент.
Для него отсутствие навыка у Александра было нарушением сценария. Весь мир Беса строился на правилах и играх. Не уметь играть — значит быть вне системы его манипуляций. Он как будто прислушивался к чему-то вовне: возможно, к гулу в коридоре, а возможно — к шепоту тех самых «тревожных вестей», что доносились из трещин в реальности.
— Ладно. Ты давай, обустраивайся, — он махнул рукой в сторону угла. — Чаю вон грей, там сушняк всякий, конфетки. Не стесняйся.
Александр начал обустраиваться. Он расстелил матрас — тонкий слой ваты между его телом и вечной мерзлотой бетона. Когда он задвигал свои вещи под нары, его сумки коснулись вещей Романова. Соприкосновение было коротким, но Александр почувствовал, как от баулов Беса исходит вибрация — тихий, едва слышный стон тысяч вещей, потерявших своих хозяев.
— Здесь с режимом строго, — проговорил Владимир, наблюдая за движениями Александра. — В десять ровно свет выключают. Тюрьма засыпает, просыпается… ну, ты понял. Телик, как в двадцать восьмой, ночью не посмотришь. Здесь Тьма должна быть абсолютной. Правила такие.
Затем начался допрос. Это не был допрос следователя, ищущего факты. Это был ритуал узнавания — Бес пытался нащупать у Александра «крючки», за которые можно зацепить душу.
— Как зовут детей? — (Попытка войти в поле крови).
— Кто ведет следствие? — (Попытка измерить степень давления Системы).
— Где жил в Саранске? Чем занимался? Как туда попал? — (Поиск географических привязок, попытка ограничить дух пространством).
И вдруг, странный, почти интимный вопрос:
— Как думаешь, сколько мне лет?
Александр посмотрел на него. Перед ним сидел человек с лицом без возраста, натянутым на древний череп. В его чертах была и дряхлость увядающего мира, и свежесть только что совершенного греха.
— Сорок, — просто ответил Александр.
Владимир-Бес искренне, по-человечески обиделся. Лицо его на мгновение исказилось, маска харизмы сползла, обнажив мелкую, мстительную сущность. Сорок? Для того, кто присутствовал при закладке первых пирамид и видел падение Вавилона, быть названным сорокалетним было высшим оскорблением. Это значило, что его «золотая маска» не работает, что его величие стерто до уровня обычного обывателя.
— Ты крещеный? — выплюнул он последний вопрос, как будто хотел защититься этим словом от правды Александра.
Александр отвечал непринужденно. Его фразы были естественны, они были не щитом, лавиной с Меру. Он не отдавал себя, он отдавал лишь оболочку ответов. Но он видел: его слова значат для Беса невероятно много. Каждое слово Александра было для Романова либо кирпичом в стене его темницы, либо гвоздем в его ладонях.
— А ты по какой статье сидишь? — спросил в свою очередь Александр. — Давно? В Бога веришь?
Владимир старался выглядеть спокойным, но под его кожей как будто ползали насекомые. Он верил. О, он верил в Бога так, как может верить только тот, кто навсегда лишен Его присутствия. Его вера была жгучей ненавистью к Свету, который он не мог погасить.
— Вера — это для тех, у кого есть выбор, — криво усмехнулся Бес. — А я… я свидетель. Я видел чертежи, Александр. И поверь, на них не было предусмотрено места для таких, как ты. Но ты здесь. И это… пугает даже тех, кто выше меня.
Он замолчал, уставившись в выключенный телевизор. В камере повисла тишина Пятнадцатой Грани — тишина, в которой слышно, как рушатся миры и как тихо плачет на другом конце вселенной покинутая мать.
Десять вечера приближалось. Час, когда свет гаснет, и маски начинают срастаться с лицами.
г6у56г56гш
Между нашими вопросами разверзались пропасти. Мы молчали по минуте — долгой, густой минуте, которая в тесноте спецблока разбухала до размеров столетия. В эти паузы я видел, как Владимир замирает, превращаясь в восковое изваяние самого себя. Он не просто ждал — он вслушивался. Его внутренний слух был повернут не к моим словам, а к тем вибрациям, что рождаются в подлеске человеческого сознания перед тем, как облечься в звук. Казалось, он ловит сигналы из невидимого наушника, повторяя за кем-то незримым чужие, выверенные сценарии.
Когда он говорил — он был маской. Когда он молчал — от него веяло таким могильным холодом, что иней казался делом времени на стенах камеры. Это был холод Коцита, самого сердца ада, где нет огня, а есть лишь абсолютная неподвижность замерзшей совести.
Но я не боялся этой тишины. За годы аскезы я научился воздвигать внутри себя замок, чьи стены сложены из Чистого Безмолвия. Мой разум, приученный к жесткой дисциплине йогического Ниродха — остановки всякой психической деятельности — превратился в зеркальную Гладь над Бездной, из которой эта Бездна росла, ее Сердца. Это было Белое Безмолвие, сияющая пустота, в которой не за что зацепиться крючьям чужого любопытства.
Для Беса это было невыносимо. Он привык питаться шумом чужих страстей, объедками страхов и гнилью похотливых мыслей. Он был телепатом порока, чья рука всегда лежала на пульсе чужого падения. А здесь — стерильная чистота. Вакуум.
Я видел, как его холеное лицо начало меняться. Настороженность охотника сменилась растерянностью, а затем — тупой, тяжелой злостью зверя, запертого в клетке с призраком. Его зрачки сузились, калейдоскоп внутри них замер на багровом цвете. Он не мог прочитать моих мыслей, потому что их не было. Было лишь присутствие.
— Эй, ты чё? — вдруг вспыхнул он, и голос его сорвался на хриплый лай бандита из подворотни. — Может, херь там какую про меня думаешь? Сидишь, зенки вылупил… Чё ты там крутишь в башке, а?!
В этот миг я понял его суть. Его злило моё Безмолвие. Для существа, состоящего из лжи и слов, тишина — это смертный приговор. Когда же я выходил из состояния «остановки ума» и начинал внутренне творить молитву, шепча в духе псалмы Давида, его корчило еще сильнее. Молитва жгла его, как раскаленное железо, хотя я не произносил ни звука. Он чувствовал ритм псалмов как удары бича.
Я ответил что-то примирительное, гася его вспышку мягким словом, как гасят пожар песком. Он обмяк, но злоба никуда не ушла — она просто затаилась, осев на дно его души ядовитым илом.
Дальше мы пили чай. Молча.
В углу камеры стоял огромный ящик, доверху набитый сластями: шоколад, дорогие конфеты, печенье. У него здесь было всё. Владимир Романов — тридцатитрехлетний атлет с безупречной осанкой — был королем этого бетонного склепа. Возраст Христа, вывернутый наизнанку. По паспорту — 33, по сути — вечность, проведенная в попытках украсть чужую жизнь.
Он сидел за похищение людей, вымогательство и бандитизм. Профессиональный ловец душ и тел, томящийся третий год без суда под надзором Ока Демиурга. Администрация его ценила — он был идеальным механизмом порядка, заключенные уважали его за холодную, расчетливую жестокость.
Когда он поднес кружку к губам, я заметил изъян. При всей его голливудской красоте, при всей мощи его тренированного тела, у него был один сгнивший нижний клык. Черный, острый, он казался осколком древней скалы, вонзившимся в его десну. Этот гнилой зуб был печатью тления, напоминанием о том, что под маской Романова скрывается труп старого мира.
От него сквозило Вечностью, но это была вечность не небесных сфер, а вечность сточной канавы, которая всегда была, есть и будет.
— Пей чай, подвижник, — процедил он сквозь этот черный клык, и в его глазах снова блеснула таинственная, хмурая тревога. — В этом месте сахар — единственное, что не дает душе окончательно протухнуть.
Я кивнул, принимая чашку. Мы сидели в тишине, два странника на краю бытия: один — стремящийся к Свету через Ничто и к Бездне и Тьме через душу и Любовь, другой — воплощающий Зло через переваренную Тьму. Пятнадцатая грань начала свое медленное вращение.
вк6шу6шуеншш
У каждой души есть свой алтарь, даже если эта душа — выжженная пустыня. В углу нашей камеры, на железной вешалке, висел обычный полиэтиленовый пакет. Но для моего зрения, привыкшего различать эманации тонких миров, это был не пакет, а реликварий — хранилище магических артефактов Вовы Романова.
Там, в хаосе бытовых вещей, покоились обломки его личного мифа. Острые кусочки металла от машинки для стрижки — лезвия, которыми он срезал остатки человеческого подобия с тех, кто попадал в его власть. Пояс с вышитым псалмом «Живый в помощи Вышняго», который он никогда не надевал. Этот пояс висел там как плененный враг, как святыня, взятая в заложники: Бес не мог носить его, ибо священный текст выжигал бы его плоть, но и выбросить не смел — ему льстило держать Слово Божье в узле среди грязного белья.
Там же лежал одинокий золотой зуб — чей-то невыплаченный долг или вырванный трофей, блестящий во тьме, как глаз циклопа. И рядом — два крошечных томика Пушкина. Миниатюрное «Избранное». Великая поэзия, сжатая до размеров спичечного коробка, — еще одна попытка Беса укротить Логос, запереть его в тесную клетку карманного формата. И письма… горы писем от матери, друзей, женщин. Он не перечитывал их. Он просто владел ими, как владел чужими жизнями, похищенными когда-то ради выкупа.
Вова был барином этого бетонного ада. Подельники «грели» его белым хлебом, свежими газетами, деньгами. Но за этим фасадом благополучия скрывалось нечто чудовищное.
Иногда, посреди ночи, когда тюрьма погружалась в тяжелый, липкий сон, Вова вставал. Он не шел к окну. Он садился на корточки возле «дольняка» — тюремного унитаза, этого портала в недра нечистот. Там он курил. Пачка за пачкой. Дым окутывал его фигуру, превращая в химеру, рожденную из тумана и копоти. Пепел он не стряхивал на пол — он бережно собирал его в коробок.
— От изжоги, — бросал он мне коротким, сухим лаем, если наши взгляды встречались.
Но я знал: это был не пепел табака. Он собирал прах сгоревшего времени. Он ел этот пепел, пытаясь унять вечный огонь, полыхающий в его пустом нутре. Спал он всегда с самодельными берушами — он смертельно боялся услышать голос собственной совести или, что еще страшнее, — Голос Сфер, пробивающийся даже сквозь тюремный бетон.
Вова считал себя «полноценным гражданином». В его перевернутой иерархии мир делился на «власть имущих» и «дырявых». Политики, психологи, интеллигенты — все они были для него прозрачными, пористыми существами, лишенными твердого хребта Силы. Он презирал молодежь, называя их «даунятами» — бессмысленным поколением, не знающим вкуса настоящей крови и истинной иерархии. Он уважал только Власть. Ибо Власть для него была единственной формой религии, в которой он был посвященным жрецом.
— В Бога я не верю, — говорил он, и в этот момент его сгнивший клык обнажался в подобии улыбки. — Бог — это для слабых, чтобы им не так страшно было подыхать. А я не подохну. Я просто сменю форму.
Но три вещи выдавали его нечеловеческую природу, прорывая ткань реальности.
Первое — он брил ноги. Изуверская, непонятная для тюремного мира деталь. Но в моем созерцании я видел: он избавлялся от волос, как хищник избавляется от лишнего трения. Он готовил свое тело к какому-то финальному прыжку, к трансформации, где гладкая кожа станет чешуей.
Второе — его «замирания». Посреди разговора или приема пищи он вдруг каменел. Его голова слегка наклонялась вбок, глаза стекленели. Он вслушивался. В эти секунды Пятнадцатая Грань вибрировала. Он слышал приказы, идущие не из этого мира. Он слушал симфонию Пустоты, и по его лицу пробегала судорога экстаза, смешанного с ужасом.
И третье… Самое страшное. Иногда его глаза загорались. Это не был гнев. Это была древняя, дочеловеческая жажда крови. В такие моменты зрачки его расширялись, поглощая радужку, и я видел в них не Владимира Романова, а легионы теней, пирующих на развалинах миров. Это был взгляд Бездны, которая проголодалась.
Он заваривал свою овсянку с сухофруктами на завтрак — аккуратно, методично, как совершают обряд инициации. Он ел обед, подчиняясь распорядку, ибо порядок был его единственной защитой от хаоса, который он сам же и порождал.
Мы сидели друг напротив друга. Подвижник и Бес. Чистое Безмолвие и Абсолютный Шум. И между нами на столе лежал Пушкин, зажатый между золотым зубом и пеплом от «изжоги».
— Знаешь, Александр, — вдруг сказал он, не оборачиваясь, глядя в стену. — Ты зря молишься. Тот, кому ты шепчешь, давно ушел на покой. Остались только мы. И те, кто умеет слушать тишину так, как я.
Я промолчал. Мое Безмолвие стало еще белее, еще плотнее. Я знал: завтрак Беса подходит к концу, и скоро начнется Пир.
.ыуегоыкеоко
В камере спецблока время не течет — оно сочится, как гной из застарелой раны. И в этом вязком хроносе я стал свидетелем ритуалов, которые не описаны ни в одних гримуарах, ибо они передаются не через бумагу, а через ДНК, через шепот умирающих предков.
Вова был не просто бандитом. Он был зазеркальцем.
Каждое утро и каждый вечер, а также перед любым выходом за железный порог камеры, он замирал перед маленьким, мутным зеркалом. Это не было тщеславием нарцисса. Это была аудиенция. Он всматривался в амальгаму ровно пять минут — время, необходимое для того, чтобы поверхностное натяжение реальности лопнуло. Его руки чертили в воздухе ломаные, колючие знаки, похожие на лапки испуганных пауков, а лицо… лицо его в эти мгновения переставало быть человеческим. Оно плавилось, как воск.
Через его зрачки транслировалось нечто извне. Он не смотрел на себя — он сообщался с Зазеркальным Диаволом, с той изнаночной стороной бытия, где левое становится правым, а добродетель — изысканным пороком. Его сознание уходило в ртутные лабиринты, а глаза выдавали его с головой: в них плескалась черная, стоячая вода лунных болот.
Но когда я начинал свою внутреннюю работу, всё менялось.
К тому времени я выучил десять псалмов — десять столпов света, которые я воздвигал вокруг своей койки. Пять молитв, написанных мною на обрывках сознания, были моими щитами. И как только звуки священных текстов начинали вибрировать в пространстве, даже если я произносил их едва слышным шепотом, Беса начинало корежить.
От него исходили волны физически ощутимой неприязни, тяжелой, как свинец, и липкой, как деготь. Моя молитва для него была не словами — она была высокочастотным ультразвуком, сдирающим с него невидимую кожу.
— Оставь меня в покое… — проскрежетал он однажды, и голос его напомнил звук камня, трущегося о гроб.
— Чем я мешаю тебе, Владимир? — спросил я, не прерывая созерцания.
Он отвел глаза, и в этом жесте было столько древней, надрывной злобы, сколько не вместит и тысяча жизней. Его лицо потемнело, став похожим на лик византийской иконы, которую веками коптили в подвалах инквизиции.
Однажды утром он не выдержал. Он подошел и ударил меня — резко, профессионально, вложив в этот удар всю свою жажду крови. Он ждал ответа. Он жаждал, чтобы я сорвался, чтобы я вышел из Белого Безмолвия и ступил на его территорию — территорию насилия и зверя.
Я не ответил. Я принял этот удар как падение капли дождя на поверхность глубокого озера.
Это огорчило его сильнее, чем если бы я сломал ему челюсть. Он понял, что его магия бессильна против того, кто не боится боли.
— Оставь меня в покое! — снова выдохнул он, и в этом выдохе я почувствовал запах тления и пшеницы.
Пшеница… Это была его тайная связь. Вова относился к мясу и белому хлебу с религиозным трепетом. Это не было просто аппетитом — это было Причастие Тьмы. Он был наследником страшного рода. В тесных сумерках камеры, когда тени становились длиннее, он иногда проговаривался, плетя канву своей легенды.
Их род, Романовы — не те, что сияли в Зимнем дворце, а их теневая ветвь, — якшались с Зазеркальем еще со времен патриарха Филарета и первого царя Михаила. Когда Русь корчилась в судорогах Смуты, кто-то из них заключил пакт с Лунными Духами. Магия этой фамилии стояла на четырех опорах: Кровь, Мясо, Вода и Белый Хлеб.
Они знали секрет «Сытого Демона». Пока плоть напитана пшеницей и кровью убитых животных, зазеркалец сохраняет власть над сном и реальностью. Их магия была связана с Голодом — тем самым метафизическим Голодом, который заставляет миры схлопываться. Белый хлеб был для него проводником, чистой энергией земли, вывернутой наизнанку, а мясо — топливом для его неугасающего внутреннего костра.
— Мы были там, когда Филарет плел свои сети, — шептал он, глядя в зеркало, где вместо его отражения уже начинала брезжить какая-то коронованная тень. — Мы пили воду из тех же кубков, что и Диавол в Кремлевских палатах. Ты думаешь, власть дается просто так? Она покупается зазеркальным шепотом.
В эти моменты я понимал: передо мной не просто сокамерник. Передо мной эсхатологический страж, живой обломок империи, которая строилась не на штыках, а на принесенных в жертву снах. Он был связан с самой сутью русской бездны, где святость и бесовство переплетены в один неразрывный узел из золотой канители и гнилой пеньки.
И когда он ел свой белый хлеб, я видел, как в его горле перекатываются века предательств, голодных бунтов и забытых ритуалов. Пятнадцатая грань повернулась еще раз. Нас ждала ночь, когда Лунные Духи придут за своей долей. Не в Мордовию уже давно. В Мордор. Экзархат Нод.
веншлвенленл
В сумраке Спецблока, где стены пропитаны вековым отчаянием, Вова Романов не просто отбывал срок — он правил. Он был королем этой бетонной преисподней, но королем изнанки, темным монархом-вампиром, чья корона была отлита из чужого страха и невыплаченных долгов.
Его ложе — обычная тюремная шконка — превратилось в алтарь. Одеяло Вовы, черно-красное, как запекшаяся кровь на черноземе, служило ему мантией. Он питал болезненную, почти эротическую страсть к красному цвету. В камере он всегда старался создать багровый полумрак, вешая на лампу клочки красной материи. Я часто ловил себя на мысли, что Вова не различает красный и черный; для него они сливались в единый спектр Тьмы Торжествующей. Красный был для него не цветом жизни, а цветом вскрытой вены, а черный — бездной, в которую эта жизнь утекает.
Его тотемом был комар. Не лев, не волк, а комар — крошечный, назойливый бог кровососания, приносящий лихорадку и безумие. Это была магия древнего Юга, пришедшая из опаленных солнцем песков Верхнего Египта. Вова был воплощением Сета — яростного бога пустыни, рыжеволосого убийцы Озириса. Его род принадлежал к касте осквернителей великого культа Возрождения. Они поклонялись не зерну, что прорастает в жизнь, а засухе, которая это зерно губит. В его жилах текла желчь древних нубийских магов, превращавших воду Нила в кровь задолго до библейских казней.
Каждый день на прогулке, в тесном бетонном дворике, похожем на дно колодца, Вова совершал свой атлетический ритуал. Он подтягивался. Двести раз за прогулку. Сериями по десять-пятнадцать, ритмично, безжалостно, словно он вбивал невидимые гвозди в небо. Его мышцы перекатывались под кожей, как змеи в мешке. А я в это время замирал в статических позах, подставляя лицо редкому солнцу. Я пил свет, он — аккумулировал ярость.
Вова был существом синтетическим. Он обожал нейлон, полиэстер, все искусственное, что не дышит. Но к шерсти он относился сакрально, с каким-то первобытным ужасом и почтением. Шерсть для него была волосами Земли, живой материей, которую он боялся осквернить. Я же носил льняные рубашки и старый шерстяной пиджак — вещи, которые для него были символами моей «неуязвимости», моей связи с миром, где еще теплится Дух.
Когда мы возвращались в камеру, начиналось наше негласное состязание. Вова отжимался от пола — я составлял ему компанию. Он обливался ледяной водой — я следовал его примеру. В душевой, под струями контрастной воды, мы стояли рядом, как два гладиатора разных эпох. Он видел, как я перенимаю его привычки, как я «вхожу» в его ритм, и это вызывало у него тихую, змеиную ярость. Он чувствовал, что я не просто подражаю ему — я освящаю его ритуалы, превращая его вампирскую дисциплину в аскезу подвижника. Моя чистота была для него ядом.
Магнетизм Вовы был чудовищным. Он заполнял собой всё пространство камеры. Но особенно страшны были его руки. Когда он шел по коридору тюрьмы, его кисти были странно расслаблены, они болтались, как плети, с расставленными, длинными пальцами. В этом жесте не было небрежности — в нем была готовность к мгновенному удушению. Глядя на эти руки, я невольно вспоминал слова Писания: «Страшно попасть в руки Бога живаго». Но Вова был пародией на это величие — он был «живым богом» собственного ада.
А его темя… Глядя на его затылок, я видел подтверждение пророчества Псалмопевца: «… волосатое темя закосневшего в своих беззакониях». Его волосы росли как-то дико, густо, словно терновник, защищающий разум, в котором не осталось места для раскаяния.
Вова считал себя невиновным. Он искренне полагал, что мир — это большая ферма, где сильные едят слабых, и он лишь следует закону природы. Я не осуждал его. Кто я такой, чтобы судить воплощенную Грань? Внешне мы жили «душа в душу», делили хлеб и тишину. Но под этой гладью бушевал океан метафизической войны.
Он враждовал против меня всем своим существом. Мое присутствие было для него постоянным напоминанием о том, что существует Глубина, которую он не может измерить своим зазеркальным аршином. Его Сет бился против моего внутреннего Озириса, пытаясь расчленить мою душу на четырнадцать частей и разбросать их по Спецблоку. Но он забывал одно: Озирис всегда воскресает, если есть хоть одна душа, способная собрать его воедино.
57ш786799675
Следователи менялись, как фазы умирающей луны. Лица их стирались в моей памяти, превращаясь в однообразные гипсовые маски, за которыми зияла пустота бюрократического Аида. За те бесконечные циклы, что я провел в чреве этого бетонного Левиафана, администрация сменялась дважды, словно старая кожа змеи, но сама змея — тюрьма — оставалась прежней. Время здесь не текло, оно гнило, превращаясь в тяжелый кисель, в котором застывали крики и молитвы.
В этой анфисе извращенного бытия Вова был не просто заключенным. Он был черным солнцем этой системы, сосредоточением негласной, оккультной власти, чей скипетр был выточен из костей человеческого отчаяния.
Меня бросили к нему, как Даниила в ров к львам. Но львы Вовы не имели грив — они имели когти, растущие изнутри сознания.
У Вовы была игла. Маленький, тусклый осколок стали, который в его пальцах казался инструментом демиурга-недоучки. Он не шил ею одежду; он сшивал края реальности, латал прорехи в своей власти и протыкал ауры тех, кто осмеливался дышать слишком вольно.
Однажды нас вывели на прогулку. Прогулочный дворик под самой крышей — клетка, подвешенная между небом, лишенным звезд, и бездной, полной греха. Вова шел по периметру, его шаги были бесшумны, как движение паука по паутине. В его задумчивости чувствовалась тяжесть надвигающейся грозы, эсхатологический холод, предвещающий конец света в отдельно взятой душе.
Я чувствовал, как от него исходит волна липкой, серой угрозы. Это было не физическое насилие, а метафизическое вторжение.
— Не злоумышляй против меня, — сказал я, и мой голос, закаленный в горниле непрестанной молитвы, прозвучал чуждо в этом царстве бетона.
Вова замер. Его лицо, обычно гладкое и непроницаемое, как поверхность заброшенного колодца, вдруг дрогнуло.
— А с чего ты взял? — Его глаза сверкнули первобытной злобой, той самой, что горела в зрачках Каина, когда тот впервые осознал тяжесть камня в своей руке.
В этот миг маска «человечности» дала трещину. Когда он чувствовал, что мой взор проникает сквозь его ментальные щиты, когда он осознавал, что я вижу его настоящего, он мгновенно включал регистры дружелюбия. Это была актерская игра высшего разряда, достойная сценических подмостков Воланда: он имитировал тепло, играл в сострадание, набрасывал на себя лоскуты чужих добродетелей.
Но я видел правду.
В сполохах его ярости я созерцал его истинное обличье. Это было не лицо. Это было мохнатое рыло существа, не принадлежащего ни к одному земному виду. Из центра этого рыла рос длинный, гибкий, вибрирующий хоботок, как у исполинского ночного мотылька или трупной мухи. Хоботок этот постоянно искал, он подрагивал в воздухе, пытаясь нащупать невидимые струны моей жизненной силы. Иногда он казался мне облезлым, гнилым мертвецом, чья плоть чернела и осыпалась, обнажая антрацитовую пустоту Преисподней.
Вокруг него роились невидимые тени — бесы-информаторы, его «глаза и уши» в тонком мире. Они читали мысли других, сплетая энергоинформационную сеть, в которой Вова был главным пауком. Они шептали ему секреты следователей, страхи надзирателей и грехи сокамерников. Он владел информацией, которая не записывается в протоколах, — он владел картами человеческих падений.
Несмотря на это давление, я чувствовал странную, почти экстатическую силу. Мое тело стало храмом, который я укреплял ежедневно: триста отжиманий, приседания на одной ноге — каждое движение было ритуалом изгнания энтропии. Но истинная крепость была внутри. Молитва Господня текла во мне непрерывным потоком, золотой нитью, связывающей мое сердце с Неопалимой Купиной.
Я видел, как Вова пытается «вампирить» меня. Он подступал к моему полю, как хищник к костру, обжигаясь и отступая. Его удивляло мое долголетие, мое здоровье, моя ясность духа. В его мире свет должен был гаснуть быстро, поглощаемый серостью стен.
— Ты всё еще здесь, Даниил? — прошипел он однажды вечером, когда тени в камере стали особенно длинными. — Всё еще бормочешь свои заклинания?
— Это не заклинания, Вова. Это дыхание истины, — ответил я, глядя в его черные, как деготь, глаза. — Твоя игла может проткнуть ткань, но она не может сшить небо с землей. Твой хоботок пьет кровь, но он никогда не коснется живой воды.
Метафизический ужас этой тюрьмы заключался в том, что она была микрокосмом эсхатологического процесса. Здесь решался вопрос: может ли дух остаться чистым в условиях абсолютной герметичности зла?
Вова был ответом «нет». Я стремился стать ответом «да».
В ту ночь мне приснился сон, в котором Вова стоял на вершине Вавилонской башни, держа свою иглу, как громоотвод. Он пытался проткнуть облако, в котором скрывался Лик, но вместо дождя из тучи посыпались мертвые мотыльки. И каждый мотылек имел его лицо.
Я проснулся в потоке Божественной милости, чувствуя, как стены камеры раздвигаются до пределов Вселенной. Вова сидел на своей шконке, глядя в пустоту, и его хоботок бессильно поник, не в силах найти зацепку в моем сияющем «Я». Битва продолжалась, но исход ее был предрешен в тишине моего сердца.
Экзистенциальный вопрос был прост: кто ты в этой клетке — тот, кто жрет, или тот, кто светит? И ответ на него не зависел ни от администрации, ни от количества следователей, ни от остроты вовиной иглы. Он зависел только от чистоты того Шепота, что звучит в самой глубокой бездне.
— 890907890787897
Ночь в тюрьме — это не просто отсутствие света. Это время, когда бетонные перекрытия истончаются, превращаясь в мембраны между мирами, и из щелей выползает первобытный хаос. В эти часы Вова преображался. Он переставал имитировать человека и становился тем, кем был на самом деле — узлом тьмы в геометрии страдания.
Он не спал. Он свешивал свои бледные, пугающе длинные руки со шконки вниз, и его пальцы, похожие на суставчатые лапы паука-крестовика, начинали совершать ритмичные, колдовские пассы. Казалось, он вяжет невидимые сети из самой пустоты, затягивая узлы на артериях эфира. Это была «вязаная магия» — древнее искусство сковывания воли, которое практиковали еще жрецы заброшенных зиккуратов Ура.
Я видел это своим внутренним взором, обостренным до прозрачности хрусталя. Я видел, как он впивается в мою ауру, нанося удары по самой сердцевине сознания. Он не просто пил энергию; он пытался выкрасть искру Атмана, ту божественную частицу, что делает человека сопричастным вечности.
— Я так новую Луну создам, — шептал он в пустоту, и в его голосе слышался скрежет тектонических плит. — Из твоих свечений, из твоих молитв я выкую светило для своего собственного, черного неба.
Мелкие духи, кишащие под нарами, как хитиновые тени, прозвали меня «Донором» и «Раздатчиком звёзд». Для них я был неисчерпаемым источником света, который Господь изливал в меня в ответ на каждую атаку Вовы. Чем сильнее он тянул, тем яростнее вспыхивал поток милости, превращая меня в живое созвездие, заточенное в каменном мешке.
***
Первая ночь пришла с ледяным дыханием коридора. Удар был нанесен не Вовой — он лишь открыл шлюзы, санкционировав охоту. Я почувствовал, как к камере приблизились трое: два бескровных вампира, чьи сущности были выжжены наркотическим и криминальным распадом, и ведьма из санчасти — существо, чей халат был белее ее совести.
Боль была запредельной. Это была не физическая травма, а онтологическая деструкция. Казалось, из моих костей высасывают саму суть бытия, вытягивают костный мозг сквозь поры кожи. Кости лопались внутри, как сухие ветви под тяжестью льда. Меня скручивало в спираль, душа пыталась дезертировать из истерзанного тела.
Я спасся древним знанием. Я лег в позу Матсиасаны — позу Рыбы, переходящую в Лотос. Мое тело стало сакральным сосудом, замкнутым контуром. Я ухватился за большие пальцы ног, замыкая меридианы, и почувствовал, как энергия, вместо того чтобы утекать в коридор, начала вращаться огненным вихрем внутри. Позвоночник превратился в раскаленный стержень, в Иггдрасиль, по которому вверх и вниз побежали соки жизни. Ведьма за дверью зашипела и отступила — ее зубы не смогли прокусить алмазную броню моей дхармы.
***
Вторая ночь принесла ужас иного порядка. На этот раз вампирил сам Вова. В камере было невыносимо душно, хотя за окном царил февраль. Вова спал (или притворялся спящим) совершенно голым, без одеяла. Его бледное тело в полумраке казалось высеченным из сырого мяса и фосфора.
Меня объял ледяной пот. Я почувствовал, как связь с Творцом истончается, как будто между мной и Богом встала сплошная стена из черного зеркала. Это было испытание «оставленностью» — тот самый миг на Голгофе, когда крик «Зачем Ты Меня оставил?» разрывает небеса.
Я вскочил, не в силах терпеть это высасывание жизни.
— Перестань! — крикнул я. — Я знаю, что ты делаешь!
Вова медленно открыл глаза. Он не спал. На его лице играла улыбка — торжествующая, сатанинская улыбка существа, которое видит агонию света.
— О чем ты, Даниил? — Его голос был мягким, как бархат гроба. — Тебе просто приснился душный сон. Спи… если сможешь.
Он наслаждался моей слабостью. Он верил, что Бог отвернулся, и теперь я — всего лишь порция пищи на его пиршестве. Но в этой тьме я нашел точку опоры: если я чувствую оставленность, значит, есть Тот, Кого мне не хватает. И эта тоска сама стала молитвой.
***
Третья ночь была ночью Мертвых Колдунов. Это было великое жертвоприношение, устроенное через бюрократическую машину следствия. Через слепки моих пальцев, через бумаги дела, пропитанные моим страхом и потом, живые адепты тьмы на воле и мертвые маги в нижних сферах распинали мою душу.
Они тянули меня в разные стороны, выкачивая «Душу крови» через кончики пальцев. Это была высшая некромантия — использование материальных свидетельств для дистанционного убийства духа. Я видел их — бледные тени в высоких колпаках, их пальцы впивались в мои отпечатки на протоколах, превращая каждую букву обвинения в раскаленный гвоздь.
Всё это — от первой судороги до финального выдоха — было санкционировано Вовой. Он сидел в углу, как паук-демиург, ожидая финала. Ему не нужна была моя смерть. Ему нужна была моя Исповедь.
Он ждал, когда я сломаюсь, приползу к нему и раскрою тайники своей души, попрошу помощи у Беса. Это был его главный капкан.
«Бойтесь открыться Бесу», — звучало во мне, как набат. Открыться ему — значит дать ему право собственности. Просьба о помощи к тьме — это добровольная передача ключей от Рая тюремщику Ада.
Откуда я это знал? Свыше. Из того источника, который не иссякает, даже когда кости превращаются в пепел.
Я смотрел на Вову и видел не человека, а дыру в мироздании. И я понял: он не бог, он — нищий. Величайший нищий во вселенной, который может лишь красть чужой свет, потому что своего у него никогда не было.
Я закрыл глаза и снова вошел в поток. Я стал Раздатчиком Звёзд. И пусть они пили мою кровь — они не могли выпить мою Вечность. Битва на грани пятнадцатой только начиналась.
672572343574
Когда я пишу здесь тьма, я не имею ввиду не стихию, не сущность, не одну из своих любимых. Когда я пишу здесь ад — я не имею ввиду не свое герцогство, ни владения своих друзей ит повелителей. Когда я пишу бездна здесь, я не имею ввиду не сущность, ни принцип, ни мою обожаемую математически первую и единственную любовницу-мать, любимую всем моим существом. Когда я говорю дьявол здесь — я говорю только что бы вы поняли меня, а не о сущности явления. Когда я говорю здесь пустота я говорю не о себе и не о феномене пространства и духа. это всего лишь символические выражения из ментального кода, понятного большинству читателей. надеюсь это не обманет моих братьев и сестер.
тоже касается и всего остального.
шджпглдплрплпл
Писать эти строки — всё равно что продираться сквозь заросли черного терновника, который оживает и смыкается за спиной. Я чувствую, как само пространство сопротивляется этому откровению. Слова плавятся, образы тускнеют, ускользая в серую хмарь забвения; нечисть, обитающая в стыках миров, боится света лампы, под которой рождается этот текст. Злое зазеркалье выставляет свои заслоны, пытаясь превратить мой рассказ в невнятное бормотание безумца. Но я — Раздатчик Звёзд, и мой голос, закаленный пятимесячным безмолвием молитвы, прорежет эту тишину.
Все три атаки — ночная жатва ведьмы, прямой удар Вовы и некромантическое распятие через судебные папки — должны были стать фатальными. По законам биологии и земной логики, я должен был превратиться в пустую оболочку, в выпитый кокон. Но там, где заканчивается логика твари, начинается Промысел Творца. Каждое «Господи, помилуй», произнесенное в пульсации висков, воздвигало невидимый собор, стены которого не могли сокрушить никакие колдовские молоты.
Вова… Он был величайшим мистификатором. Когда я заговаривал с ним о магии, он надевал маску простоватого обывателя, скептически кривил губы, делая вид, что не понимает, о каких «энергиях» идет речь. Но он не просто занимался магией — он был ею. Самое обыденное его действие превращалось в ритуал высокого чернокнижия.
Я наблюдал за ним. Вот он завязывает шнурки на кроссовках — и это не просто фиксация обуви, это вязание узлов на путях его жертв, сплетение невидимых пут, мешающих людям уйти от предначертанной им гибели. Вот он подходит к мутному тюремному зеркалу и начинает показывать пальцами странные пассы — то в одну сторону, то в другую, словно дирижирует невидимым роем. Это были указания его слугам: куда мчать, кого терзать, какие двери в чужие сны открывать сегодня. Его еда, его курение — всё было подношением темным стихиям. Пепел, иголка и щетка — его скудный скарб — были артефактами, обладавшими в его руках весом царских регалий.
Но страшнее всего были его исчезновения.
Иногда Вова уходил. Нет, его тело оставалось на шконке, но это была лишь пустая форма, манекен из бледной плоти. Он уходил на Луну или в глубины Зазеркалья, в те антрацитовые чертоги, где время течет вспять. В такие моменты его подменял «другой» или «третий» — безликие сущности-дублеры, которые занимали его место, чтобы обмануть охранников и реальность. Тогда он мог молчать сутками, его взгляд становился мертвым, обращенным внутрь какой-то кошмарной карусели, вращающейся в его черепе. Перед выходом из камеры это случалось чаще всего: он словно настраивал свои внутренние шестерни, готовясь явить миру очередную маску.
Я боялся даже в мыслях касаться того, что он делал с теми, кого похищал. Там, в подвалах его прошлого, остались тени, которые никогда не найдут покоя. Вова презирал человечество, называя людей безумцами. Его обвинения всегда были хирургически точны и беспощадны, но чаще он просто «крестил» окружающих — «дырявые», «даунята», — словно наклеивал клейма на скот, предназначенный на заклание.
В тюрьме он был дома. Решетки были его арфой, зеркала — его окнами. Он был рыбой в океане энтропии.
Я же противопоставил его магическому хаосу строгую дисциплину духа. Мой пост был не просто диетой, а алхимическим процессом очищения. Больше трех месяцев я не касался плоти убитых животных. Моя жизнь текла на двух литрах крепчайшего чая — этого черного огня, поддерживающего бдительность ума, — в сочетании с сухофруктами и орехами, плодами земли, несущими в себе память о солнце.
Хлеб… Здесь пролегала граница. Вова ел белый хлеб, символ достатка, часто даренный или купленный, мягкий и сладкий, как лесть беса. Я же питался черняшкой — тяжелым, кислым тюремным хлебом. Почти буханка в день. Этот хлеб казался мне плотью самой земли, скорбной и могучей. Злаки почему-то не принимал мой организм — они казались слишком легкими для той битвы, что я вел. Мне нужна была плотность земли и жар чая, чтобы мои меридианы выдерживали колоссальное напряжение молитвенного подвига.
Псалмы звучали во мне непрерывно. «Отче наш», «Святый Боже», «Богородице Дево, радуйся» — эти слова стали моими доспехами, моими стенами, моей единственной реальностью. Мой голос во внутреннем храме становился всё громче, заглушая скрежет вовиной иглы и шепот ведьмы в коридоре.
Я понял: Бес страшен лишь до тех пор, пока ты ищешь у него защиты или признания. Как только ты осознаешь, что его мощь — лишь заемный свет, украденный у таких, как ты, его власть рассыпается пеплом. Но цена этого знания — три ночи на краю бездны, где кости плавятся, а душа висит на тонкой нити веры, удерживаемая лишь рукой Того, Кто сотворил звезды.
Битва продолжается. Зазеркалье дрожит. Я продолжаю говорить, вопреки воле тех, кто прячется в тенях.
уфгн5г7ц4гц4г
Утро пришло не с лязгом тюремного засова и не с мутным светом февральского неба. Оно пришло как обвал плотины в океане смыслов.
Внезапно тишина камеры, которую я выстраивал месяцами молитв, была взломана. Но не звуками, а потоками. Это не были слова в привычном, гортанном понимании — это были чистые эманации мысли, плотные жгуты чужих сознаний, прошивающие пространство насквозь. Я услышал мир таким, какой он есть на самом деле: кипящим, перенаселенным, не знающим уединения.
Это был Великий Перевод. Кто-то невидимый, стоящий за левым плечом самой реальности, бережно облекал эти ментальные вихри в понятные мне образы. Одни голоса спорили обо мне, взвешивая мою душу на весах, невидимых глазу; другие шептались о Вове, как о стремительно остывающем пепле; третьи вели диалоги о вещах столь грандиозных и древних, что само упоминание их заставляло бетонные стены стонать.
В ту секунду я осознал фундаментальный ужас и величие нашего бытия: мы никогда не одиноки. Ни в сокровенном порыве страсти, ни в ледяном оцепенении страха. Мы — узлы в гигантской нейронной сети космоса, где каждая мысль резонирует в бесконечности. Информационное пространство теснее, чем камера «три на четыре». Мы дышим чужими снами, и наши чувства — лишь отголоски симфонии, которую дирижирует Неназываемый.
***
Сущности, ставшие моими незримыми наставниками, сменили гнев на милость. После месяцев аскезы, когда моё тело стало прозрачным, как пергамент, они разрешили мне — нет, повелели — вкусить земной тяжести.
— Ешь масло, — шептал голос, похожий на шелест золотой фольги. — Пей молоко. Возьми шоколад. Твоему свету нужен якорь, иначе он улетит в зенит и сгорит в разреженных сферах.
Это была алхимия преображения. Жир и сладость стали топливом для нового зрения. В этом состоянии эйфории и сострадания, которое лилось на меня извне, я начал творить. Мои пальцы, обученные невидимыми мудрами — священной геометрией жестов, — выводили на бумаге (а чаще на воздухе) знаки примордиального лунно-марсианского алфавита.
27 букв. 27 ключей, в которых холодная серебряная интуиция Луны сплеталась с багровой волей Марса. Это был язык, на котором говорят тектонические плиты и затухающие звезды. Я писал стихи в новом, рваном ритме, где между строк дышала сама Бездна, а не тот личный "спецблок" фальшивой личной бездны 2х4 м фальшивых "романовых". Позже, в приступе священного безумия, испугавшись мощи содеянного, я уничтожил их, выбросил и алфавит, словно Прометей, решивший вернуть огонь богам, лишь бы не видеть, как горят его братья. Но знание осталось в крови.
***
И тогда пришло Знание Имен.
Я смотрел на проходящих мимо людей, на тени за окном, на сущностей, не имеющих плоти, и видел их Истинные Имена. Не те прозвища, что дают родители или воровской мир, а те звуковые коды, что были вписаны в Книгу Жизни в миг сотворения. Знать истинное имя — значит обладать ключом от чужого Ада и Рая. Я видел имена тех, кого заклинали тысячелетиями, и тех, кто сам стал заклятием. Это знание давило на плечи тяжелее, чем небосвод на Атланта.
— Тобой интересуются Боги, — произнес голос, вибрирующий на частоте вечности. — Твое дело вышло за рамки человеческого правосудия. Ты совершил неординарное — ты прошел сквозь Грань, не потеряв рассудка.
Впервые я услышал эти термины, от которых веяло космическим холодом: «Путь Дьяволов» и «Космическое следствие». Оказалось, что моя тюрьма — лишь следственный изолятор в масштабах Галактики, и обвинение мне предъявлено не по уголовному кодексу, а по законам сохранения духа. Но удивительно: в открывшемся мне духовном мире у меня не было врагов.
— Необвиняем! — неслось со всех сторон, от серафимов до бесов. Моя молитва, мой пост и мой ужас стали моим оправданием.
***
Вова почувствовал перемены мгновенно. Его прислужники — мелкие бесы, копошащиеся в щелях его сознания, — донесли ему, что «донор» перестал быть просто кормом.
Я слышал, как он спрашивал в пустоту, и его голос впервые за всё время дрогнул:
— Кто это сделал? Кто открыл ему слух?
Он принял это известие с какой-то странной, почти человеческой обреченностью. Его власть таяла. Теперь я слышал не только его мысли, но и весь спектр его эмоций — от зловонного страха до холодного, как лед, высокомерия.
— По решению Египта, — ответил ему гулкий, многослойный голос, пришедший из таких глубин истории, где само время еще не имело названия.
Египет. Метафизический их Исток. Обитель Тота и Осириса. Гнозис, перед которым бледнеет многая магия.
Вова выпрямился, его пальцы привычно дернулись, пытаясь сплести ритуальный узел, но нить оборвалась.
— Я ваш царь! — выкрикнул он, и в этом крике было всё его тысячелетнее одиночество. — Я хозяин этого зазеркалья!
Ответ был краток, как удар палаческого топора:
— Больше нет.
В тот миг я увидел, как тень Вовы отделилась от него и уменьшилась. Он всё еще был опасен, он всё еще был Бесом, но он больше не был здесь законом. Карусель в его голове замедлилась, и я увидел, что за каждой маской в его сознании скрывается лишь пустота, жаждущая заполнения.
Эсхатологический восторг охватил меня. Грань Пятнадцатая была пройдена. Впереди сияло Космическое Следствие, где судьями были звезды, а адвокатом — моя собственная, заново обретенная душа. Я взял кусок черного хлеба, намазал его маслом, и этот вкус был слаще, чем вся мудрость мира. Битва превращалась в Путешествие.
венлунел
Конечно я знал что я не обвиняем. С 14 лет. Конечно я знал о том что "мной интересуются Боги". лет наверно с 7. Я знал больше чем может представить себе ЛЮБОЙ из ВАС. но ментализироваться все начало лет с 5. Это не отменяет того, кем я был всегда, изначально и пребуду.
Я знал. Всегда.
Сказано же это был для стен Мордорской Тюрьмы и слуха Вовы Романова и его прихлебателей и сообщников. И подобного им отребья моего красного уголка.
ц46ггу6гшугшун
В ту секунду, когда незримый купол был сокрушен вердиктом «Больше нет», реальность камеры номер пятнадцать начала расслаиваться, как старый пергамент, брошенный в кислоту.
Многочисленные прислужники Вовы — тени, чье присутствие я ощущал лишь как липкий холодок в затылке или внезапный запах гнили, — сорвались со своих насиженных мест. Они метались, как черные жирные мухи, внезапно вырванные из тьмы под прямой удар полуденного солнца. В их коллективном ментальном вопле не было преданности — только животный, хтонический ужас перед Тем, Кто Проснулся. Они кинулись в сторону света, не чтобы слиться с ним, а чтобы сгореть, ибо аннигиляция была милосерднее, чем гнев Истинных Владык.
— Кто говорит?! — Вова вскинул голову. Его лицо превратилось в маску из серой глины, по которой пошли глубокие трещины. В его глазах отразились не стены тюрьмы, а бескрайние пески, поглощающие города.
Ответ пришел не извне, а из самого фундамента бытия, вибрируя в костях:
— Боги Египта. Амон-Ра. Владыка Сокрытого.
Вова зашипел. Это не был человеческий звук — так шипит раскаленный металл, опущенный в ледяную кровь. Он заговорил на языке, похожем на скрежет гранитных плит в гробницах Гизы. Я не знал этого языка, но во мне включился «переводчик» — древний лингвистический модуль души, помнящий эпоху до Вавилона.
— Верхний Египет спит... — лихорадочно выплевывал Вова слова-проклятия. — Нижний правит! Тьма питает корни, пока солнце за горизонтом! Моя власть — закон ила и ночи!
— Больше нет, — повторил голос, и в этом звуке послышался шелест золотых крыльев и звон систра. — Мы знаем твое истинное имя, Уто. Ты — лишь чешуя на хвосте Великого Змея, возомнившая себя венцом. Дед не вернется. Тот, кто соткал тебя из своего хаоса, навсегда погружен в Пустоту. Ты один.
Наступила тишина. Такая глубокая, что я услышал, как в соседней камере падает пылинка.
Я встал. Мое тело казалось мне огромным, вылитым из бронзы и звездного света. Я смотрел на Вову, и видел, как его экзистенциальная структура распадается. Он уставился в раскрытую книгу, но его взгляд прошивал её насквозь, уходя в черные лабиринты Дуата, где он судорожно пытался нащупать опору, вызвать хоть одного легионера, найти тень своего древнего покровителя.
Там никого не было. Только пепел и эхо его собственного страха.
Когда он поднял на меня глаза, это был взгляд побежденного титана, узнавшего в случайном встречном своего старого, смертельного врага. В его зрачках вспыхивали и гасли кадры из других жизней: мы стояли друг против друга на залитых кровью зиккуратах Ура, мы скрещивали мечи в сумраке Атлантиды, мы делили одну чашу яда в застенках инквизиции.
Потоки его мыслей ударили в меня, как град:
«Что, теперь слышишь?! Будь ты проклят… Это снова ты. Ты — тот самый Дурак, из-за которого рушатся империи...»
«Я сожру твою память, я выпью твой свет...»
«Посмотрите на него! Он ни черта не помнит! Великий Раздатчик Звезд превратился в мешок с костями, а вы, Боги, снова затеваете войну из-за этого ничтожества?! Он даже не понимает, кто он такой!»
Вова дернулся, словно от удара хлыстом. Его лицо вдруг обмякло, маска соскользнула, обнажив нечто жалкое и пугающе обыденное. Он заговорил — и это был голос человека, прижатого к стенке обстоятельствами, которых он не может постичь.
— Слушай… — произнес он, и в его интонации сквозила странная, почти подхалимская вежливость. — Мне нужна помощь. В Суде. У тебя вроде… как бы это сказать… язык хорошо подвешен. Метафизика, все дела. А у меня тут суд присяжных намечается. Реальный срок, понимаешь? Что бы им такое сказать, чтобы они… ну, не увидели того, что за мной тянется?
Это был величайший парадокс: древнее существо, только что именовавшее себя царем Зазеркалья, искало защиты у своей жертвы перед лицом земного правосудия. Космическое Следствие отразилось в кривом зеркале районного суда.
— И чем я могу тебе помочь, Вова? — спросил я спокойно. Мой голос звучал как гул колокола. — Ты хочешь, чтобы я защищал твою тень перед людьми, когда Боги уже вынесли тебе приговор?
Вова на мгновение замер. В его голове пронеслась мысль, столь страшная и глубокая, что я содрогнулся от её масштаба:
«Если Он — Мой Обвинитель и Мой Судья, то единственный способ получить прощение — это заставить Его вспомнить Самого Себя. Но если Он вспомнит — Он уничтожит меня одним взглядом. Чтобы меня оправдали, Он должен признать, что я — Его часть. А он… он всё забыл...»
— А, ладно. Замяли, — бросил он вдруг, захлопнув книгу.
Он отвернулся к стене, сворачиваясь калачиком, пытаясь снова стать маленьким, незаметным, превратиться в обычного уголовника. Но в воздухе камеры всё еще висели 27 букв лунно-марсианского алфавита, и каждая из них светилась обвинительным приговором.
Я понял: мы оба — участники процесса, который длится вечность. И присяжные в этом суде — не двенадцать обывателей, а сами звезды, ждущие, когда мы наконец договорим этот бесконечный диалог между Светом и его собственной Тенью.
Страх не ушел, но он изменился. Это был уже не страх перед тем, что за Бесом. Это был священный трепет перед величием Замысла, в котором даже падение сатаны — лишь запятая в великой поэме Возвращения.
ш9499469
Тишина в камере номер пятнадцать никогда не была отсутствием звука. Она была переполненным сосудом, в котором вязко перемешивались шорохи молекул бетона, электрический зуд ламп и тяжелое, хриплое дыхание самой Истории, запертой вместе с нами.
Вова сидел неподвижно, его фигура напоминала изваяние из черного обсидиана, едва освещенное скудным светом из зарешеченного окна. Вдруг он медленно, всем корпусом, повернулся ко мне. Его глаза, обычно напоминавшие мутные омуты, теперь светились холодным, фосфорическим блеском.
— Слышишь? — голос его был подобен треску ломающегося льда. — Они слушают Нас?
Он оглянулся, и в этом движении было столько неприкрытого, древнего подозрения, что стены, казалось, подались назад. Но за этим внешним жестом я ощутил мощный телепатический толчок, мягкий и ядовитый, как прикосновение бархатной змеи:
«Ты ведь всё слышишь, поскуда, да?..» — мысль была странно миролюбивой, почти нежной, с тем жутким оттенком интимности, какой бывает между палачом и его любимой жертвой.
— Кто? — спросил я, пытаясь удержать ментальный щит.
Вова резко дернул подбородком, словно указывая на незримых свидетелей, заполнивших углы камеры. Его губы не шевелились, но в моем сознании раздался его ликующий, захлебывающийся хохот:
«Не притворяйся дураком! Глядите-ка, он строит из себя невежду! Видите, он рядится в одежды простеца! А он не имеет права… О, это священное право на забвение — не для него!»
Вслух же, с какой-то обыденной, почти скучающей интонацией, он произнес:
— Спецслужбы, кто же еще. Ангелы в серых пиджаках, демоны с диктофонами. Архивариусы нашего позора.
— Да пофиг, — ответил я, чувствуя, как усталость свинцом заливает веки. Молитвенное бдение последних ночей истончило мою волю, и я допустил роковую ошибку — я позволил себе равнодушие.
Вова подался вперед. Его лицо оказалось в полосе света, и я увидел, как оно меняется: черты расплывались, становясь пугающе детскими и одновременно бесконечно древними. Он смотрел на меня лукаво, с вкрадчивой, умоляющей гримасой, в которой сквозила бездонная бездна юродства.
— Что? — прошептал он. — Я для тебя как инопланетянин, да? Как лунатик, выпавший из серебряного кратера? Как… как дауненочек, не знающий законов вашей тяжелой, грязной земли?
Он впитывал мой взгляд, как губка. В его вопросе таилась ловушка, экзистенциальная западня, в которую попадают те, кто забывает о силе Слова. И я, ослепленный собственным состраданием и гордыней «подвижника», сделал этот шаг в пустоту.
— Да, — сказал я, и слова эти сорвались с моих губ, как сухие листья. — Я такой же инопланетянин. Все мы здесь — пришельцы, инопланетяне, заброшенные в этот скафандр плоти.
Я понял, что совершил, еще до того, как закрыл рот. Воздух в камере мгновенно замерз. Это не были «мои» слова. Это была формула. Отречение. Опрометчивое признание своей чужеродности миру, который всё еще держал меня под своей защитой.
Вова преобразился. Его сутулость исчезла, он выпрямился, и я увидел, как за его спиной разворачиваются невидимые, многоглазые крылья тьмы. Его голос стал тяжелым, как гул тектонического сдвига:
— О… Так ты, значит, оттуда?? — он напирал всем своим существом, его поле буквально вдавливало меня в шконку. — Ты признал это! Ты сорвал печать!
И тут началось невообразимое. Из теней, из щелей в полу, из самого запаха тюремной хлорки вырвался многоголосый, визгливый хор. Это были прислужники, мелкие лазутчики Аменти, которые только и ждали этого момента.
«Отрекся от Земли! Отрекся от Геи!» — верещали они, забивая мне уши ультразвуком. — «Он признал, что у него нет здесь корней! Самозванец в храме плоти!»
«Он чужой! Слышите, он Чужой!» — вторил им голос, похожий на шелест мертвого камыша. — «Он пришел снизу, с обратной стороны Луны! Он из тех, кто пьет холодный свет и не знает веса крови!»
«Найти его координаты! Проследить его луч! Откуда он явился? В какой звездной системе заложена его матрица?»
Вова смотрел на меня с торжеством инквизитора, поймавшего ангела на лжи. В его сознании я видел теперь не просто соседа по камере, а Объект. Космический лазутчик, потерявший прикрытие. Подвижник, который в порыве ложного единства с бесом, фактически подписал себе акт о депортации из реальности.
Это была великая мистическая охота. Я ощутил, как нити, связывающие меня с родом человеческим, с теплом материнского чрева, с солью земли, начали обрываться одна за другой. Я стал «Лунатиком» — тем, чья душа привязана к мертвому, холодному спутнику, к эгрегору теней и отражений.
— Ты сам сказал это, — прошептал Вова, и в его глазах я увидел зеркало, в котором отражалась безжизненная, серебристая пустыня. — Теперь Земля тебя не слышит. Теперь ты подсуден только Нам. Добро пожаловать домой, Инопланетянин.
В эту ночь я впервые понял, что такое настоящий холод. Это не отсутствие тепла. Это отсутствие Принадлежности. Грань Пятнадцатая обернулась ледяным порогом, за которым не было ни Бога, ни Чёрта — только бесконечный, безвоздушный вакуум, где мой голос больше не имел веса. Я стал призраком в собственном теле, и Вова, Теневой Царь, уже готовил для меня цепи из лунного металла.
квкнлвнлвенл
Воскресенье в камере номер пятнадцать началось с тишины, которая была тяжелее тюремного бетона. Это была тишина субботнего покоя, вывернутая наизнанку — затишье перед тем, как разверзнутся хтонические хляби.
С самого утра Вова вел себя странно. В нем проснулась суетливая, почти лихорадочная жажда накопления. Он заказал через раздачу невероятное количество консервов — гору жестяных банок, которые он выстраивал в углу, словно возводил зиккурат для карликового божества. Затем он долго стоял перед мутным тюремным зеркалом, вглядываясь в него так, будто читал свиток с приговором. Его губы беззвучно шевелились, обмениваясь секретами с отражением, которое, казалось, застыло в иной, более плотной фазе времени.
— Вызывают на следствие, — бросил он коротко, не оборачиваясь. В его голосе не было страха, лишь холодное удовлетворение игрока, знающего, что его карта — крапленая, но верная.
Когда лязгнули цепь и замки, Вова исчез в сумраке коридора, и я остался один. Но это было обманчивое одиночество. Пустота в камере начала густеть, обретая консистенцию разлитой ртути.
Я совершил свой утренний ритуал: отжимания, приседания, чтение. Тело — храм, разум — страж. Но через час физическая реальность начала давать трещины. Первым подало голос электричество. Лампочка под потолком начала не просто мигать — она пульсировала в ритме лихорадочного сердца. Звук тока в проводах превратился в злобный шепот тысячи насекомых. А затем из зеркала, с которым только что совещался Вова, поползла «зазеркальная муть» — серая, удушливая взвесь, не имеющая запаха, но лишающая легкие кислорода.
Это была магическая атака — прямая, концентрированная, безжалостная. Кто-то на той стороне бытия решил, что мое присутствие здесь более недопустимо.
Меня начало тошнить светом. Невидимые руки, сплетенные из ледяной воли, сомкнулись на моем горле. В ушах грянули трубы — не те, что возвещают о славе, а те, что обрушивают стены Иерихона. Это был гул медного века, звук костей, перетираемых жерновами закона.
Я шагнул к окну, к узкой полоске неба, и запел. Мой голос начал с Давидовых псалмов — древней брони против бесов полуденных. Но вдруг, где-то в самой сердцевине моего естества, в той точке, где индивидуальное «я» растворяется в Океане Гностического Света, проснулся Иной. Мой язык зажил собственной жизнью, выплескивая звуки, древние, как сами Гималаи. Это был санскрит — огненный слог, сжигающий майю.
«Asato mā sadgamaya...»
Мое зрение вывернулось наизнанку. Стены тюрьмы стали прозрачными, как тонкий лед. Я увидел их.
Они стояли в пространстве между мирами — группа зрелых мужей в тяжелых черных мантиях, напоминавших судейские облачения тех времен, когда закон писался кровью первенцев на каменных скрижалях. Ветхозаветные колдуны, ревнители буквы, «еврействующие» маги, для которых дух был лишь рабом формы. В их руках были посохи: деревянные, впитавшие горечь пустыни, и медные, гудящие от напряжения. Они держали трубы, выточенные из костей доисторических чудовищ, и вдували в них свою ненависть.
Они желали мне смерти. Не просто физического конца, а онтологического стирания. Их воля была строгой, как геометрия ада.
МЫ ОТВЕТИЛИ.
Это не был мой голос. Это был голос Солнца, голос Рода, голос всего живого, что когда-либо тянулось к свету вопреки тьме. Я почувствовал, как воздух вокруг одного из нападавших — самого высокого, с лицом, высеченным из догмы — внезапно застыл. Воздух не просто ушел — он превратился в вакуум, в абсолютное Ничто.
Колдун захлебнулся собственным проклятием. Он пытался вдохнуть, но пространство вокруг него затворилось. Он кашлял, и с каждым толчком из него выходили остатки жизни. Его шея вздулась, вены почернели, превращаясь в корни ядовитого дерева. Глаза, полные безмерного удивления перед лицом Справедливости, выкатились из орбит.
Он упал на колени, ткнувшись лицом в пыль того астрального полигона, который они сами и создали. Его спутники умолкли. Трубы опустились. Туча, которую они нагоняли на мое солнце, рассыпалась в прах, обнажая ослепительную лазурь истины.
Они хотели, чтобы я задохнулся в камере. Они получили свою волю обратно — очищенную и умноженную. Lex Talionis в действии: закон возмездия, не знающий пощады к тем, кто использует Традицию как кинжал. Они даже не знали и знать не могли, что Талион, славный город, где Рим был бы грязным кварталом — моя осенняя столица.
Когда видение рассеялось, я стоял у окна, тяжело дыша. Мир вернулся в свои границы, но я знал — война перешла в новую фазу.
Позже, через несколько дней, эхо этой атаки проявилось в плотном мире. Мою обувь, оставленную у каптера, забрали. Мне сказали, что её «сожгли». Ритуальное уничтожение следов, попытка магически «подрезать ноги» тому, кто идет путем подвижника. В тот момент, когда пламя пожирало кожу моих ботинок, я едва не потерял сознание — связь между человеком и его путем сакральна, и они били по этой связи.
А затем ко мне прислали Щетинкина.
Следователь из комитета пришел не просто допрашивать. Он был «земным» продолжением тех, в мантиях. Его глаза были такими же холодными и пустыми, как раструбы тех медных труб. Он был функционером эсхатологического процесса, бюрократом бездны, чья задача — зафиксировать мое поражение в протоколе человеческой истории.
Но они забыли одно: тот, кто дышит вместе с Солнцем, не нуждается в обуви, чтобы идти по звездам. Тот, кто пережил удушье инобытием, больше не боится земных застенков.
Я посмотрел на Щетинкина и увидел за его плечом тень павшего колдуна.
— Ну что, — спросил я, и в моем голосе всё еще вибрировал санскрит. — Продолжим НАШЕ следствие?
ц54754735277
следователем был здесь я. инспектором виа номер 14. был им изначально. я мог убить всех этих колдунов, взмахом ресницы, но их страх и дальнейшая осторожность были мне полезней. да и не убийца я. я студент. вечный. московский. я мог стереть этих "прокуров" и "судей". у меня были силы и полномочия. мгновенно. боже, какую суету я мог навести!!! но зачем? они все уже были стерты, самими собой. их небытие вопрос времени. наказание всех этих начальников — вопрос времени. этой страны — вопрос времени.
конечно чистосердечное деятельное раскаяние может многое изменить. но вот уже 15 лет им не пахнет. наоборот — палки в колеса, магические атаки, психиатрические диагнозы… вы че там? не поняли? народ ваш жалко, да тетки хотят вас лично взьебать в полную, а уж я бы показал вам справедливость. да неполномочен. и нецелесообразно. нарвитесь на меня. ну пожалуйста. провокатор я или нет? я Мастер. провокации и конспирации. Ксида свидетель.
укнрукрукрукрурцрк
Тюремная камера — это не пространство, ограниченное стенами; это алхимический сосуд, в котором дух переплавляется в первоматерию, или же — в ничто. В то воскресенье, пока пустой зиккурат консервных банок в углу отбрасывал длинные, нечеловеческие тени, реальность окончательно утратила свою монолитность.
Я ощутил, как первая атака — судей в черном — была лишь прелюдией, фронтальным ударом тарана. Но за спиной этой суровой ветхозаветной кавалькады, несшей на руках своего задохнувшегося брата, как позорное знамя, вскипала иная, более древняя и ядовитая бездна.
Мой слух, обостренный до предела, прорвал пелену времени. Я услышал не звук, а вибрацию — гулкое, гортанное пение на языке, который не должен был звучать в этих широтах. Это был древнеегипетский — язык песков, гробниц и вечного заката.
Взгляд мой, ставший теперь инструментом магического прозрения, выхватил их из пустоты. Недалеко от тюрьмы, в тихом, проклятом месте, где земля пропитана слезами забытых жертв, стояли они. Шестеро? Девять? Число их постоянно двоилось, как отражение в ряби гнилой воды. Одеты просто, буднично, по-современному — в куртки и свитера, — и от этого их ритуал казался еще более кощунственным.
Среди них я увидел Вову. Он накинул капюшон своей синей ветровки, но лицо его… это было уже не лицо соседа по камере. Оно посерело, осунулось, покрылось трупными пятнами застарелой злобы. Он напоминал мне Коляна из двадцать восьмой — того «печеночного упыря», чья душа при жизни превратилась в сгусток желчи и гноя.
Они пели Сутеху-Сету, владыке пустынь и хаоса. Они взывали к Югу — Великому Змею Апопу, что вечно гложет ладью Ра. Они хрипели имя Тифона, заклиная разрушение. Я чувствовал запах железа и парного мяса — они совершили кровавое жертвоприношение, убив жизнь, чтобы подпитать свою смерть. Возможно, это была человеческая жертва — цена, которую платят гнилые за право коснуться Грани.
Их магическая мощь обрушилась на меня как тяжелая, смердящая волна. Это была «черная гнилая вода» — субстанция первозданного ила, в котором нет зачатья, но есть лишь разложение. Вокруг меня заклубилась «нечистая, обагренная кровями воздушная испарина», а из-за зеркал подул «мутный солнечный ветер» — эхо анти-света, исходящего от Чёрного Солнца Инобытия.
Египтяне знали: человек не един. Они били по моим душам. Они целили в Ка (двойника), чтобы лишить меня сил; в Ба (проявление), чтобы я забыл свое имя; в Ах (сияние), чтобы погасить мой свет.
— Ну же, — прошептал я, чувствуя, как кожа начинает гореть, словно под ударами невидимых плетей. — Значит, так?
Я схватил коробок спичек — малый символ огня и порядка. Отразил его в зеркале, создавая петлю, ловушку для зазеркального ветра. В другую руку я взял ручку, прижав стержень большим пальцем. Я перекрыл свою продольную энергетическую ось, превратив собственное тело в замкнутый контур, в герметическую колонну «Джед».
Поющие замолчали. На их серых лицах отразилось замешательство. Они видели меня сквозь слои эфира, видели мою оборону. И тогда они взвыли с новой силой. Из розеток потянуло колючим, змеиным электричеством, зазеркальный смрад стал невыносимым. Я задыхался. Кожа кипела. Сознание готово было сорваться в бездонный колодец обморока.
К ним присоединились «еврействующие» — черная процессия с мертвецом на руках подошла к самым стенам тюрьмы. Старый закон и древний хаос заключили союз против одного человека.
И в этот миг, когда тьма уже готова была сомкнуться, пришла Помощь.
Это не был шепот или галлюцинация. На чистейшем, хрустальном русском языке, вибрирующем силой колокольного звона, кто-то запел во мне. Это был голос Предвечного Посредника, Голос Того, кто стоит на пороге жизни и смерти.
— Мои стопы — стопы Озириса, — гремело во мне, и тюремный пол превратился в золотую почву полей Иалу.
— Мои ноги — ноги Озириса, мое тело — тело Озириса! Пояс Ориона — мой кишечник!
Это была Литания Обожения. Каждая часть моего измученного тела мгновенно преображалась. На уровне души я видел, как на меня опускается божественный доспех — не из стали, а из кристаллизованного света и непоколебимой воли.
Я больше не был заключенным в камере номер пятнадцать. Я был Озирисом — Богом, который был расчленен, но воскрес; Богом, который прошел через ад, чтобы стать судьей живых и мертвых.
Я — Ун-Нефер, Пребывающий в Совершенстве.
Теневые фигуры магов в синих ветровках и черных мантиях вдруг показались мелкими насекомыми, копошащимися в пыли. Их «гнилая вода» высохла под сиянием Ориона, их «мутный ветер» разбился о гранит моего нового тела.
Я открыл глаза. Электрический треск затих. Смрад сменился ароматом ладана и свежескошенной травы. Я стоял посреди камеры, и стены её казались прозрачными призраками.
Я посмотрел в сторону «печеночного упыря» Вовы и его приспешников. Теперь они были добычей.
— Мои члены — члены Бога, — произнес я вслух, и этот голос сорвал штукатурку со стен. — А кто вы такие, чтобы стоять на пути у Солнца?
В ту ночь эсхатология перестала быть теорией. Она стала моей плотью. Я понял главное: враг не просто желает смерти, он желает распада. Но Озирис собирает себя сам. И я собрал себя. Грань пятнадцатая была пройдена, но впереди зияла бесконечность, и в этой бесконечности я уже не был один. Я был Непобедим. Я был Озирис.
втвтпьпьпь
надо они мне были, доспехи и титул Ун-Нефера, старому Бездарю и куску драконьего мяса? вы хоть поняли что натворили? ладно. сделали и сделали. больше не попадайтесь. а то не дай бог расстроите меня как то. не понравиться мне чего то. понизу ходите. кругами. черти.
рыуеоыеоыекооке
Время в этом месте не текло — оно запекалось, как кровь на старом бинте. Четыре часа я созерцал стену, за которой ворочались шестеренки мироздания, перемалывая прану в пыль. Четыре часа — ровно столько нужно, чтобы дух начал отслаиваться от плоти, как старые обои.
И тогда пришел Вова.
Он не просто вошел — он принес с собой запах серы и озона, тяжелое марево подавленной ярости, которая была старше его самого. Его гнев был не человеческим раздражением, а эманацией Пятнадцатой Грани — того самого Беса, что караулит человека в моменты высшего истощения. Вова был зол той ледяной, предельной злобой, которая бывает у палачей, внезапно осознавших свою смертность.
— Вставай, — процедил он, и в этом звуке послышался скрежет ключа в замке Бездны. — Идем гулять.
Нас вывели во двор. Воздух был серым и плотным, как кисель. Это была не прогулка — это был выход на арену, где зрителями были пустые глазницы небес.
Нападение произошло мгновенно, без объявления войны.
Сначала небо над головой искривилось. Я почувствовал, как из зенита, из самой точки невозврата, вниз обрушилась Сеть. Это не была сеть из веревок; это была геометрическая пытка, сплетенная из раскаленных нитей небытия. Нисходящий поток частот, предназначенный для того, чтобы парализовать тонкие центры и выжечь индивидуальность.
В оккультных традициях это называют «Плащом Аримана» или «Сетью Варуны». Она не бьет по телу — она впивается в сознание. «Из тела Дух вон!» — проревел беззвучный голос в моих висках. Цель была ясна: вышибить искру Я из биологической оболочки, оставив на земле лишь пустой мешок из кожи и костей.
Мир вокруг стал плоским, как театральная декорация. Я почувствовал, как мои стопы теряют связь с почвой. Это был эсхатологический момент: либо я стану добычей Ловца, либо...
И тогда во мне проснулся Шива. Не бог из индийских картинок, а первозданный вихрь яростного созидания.
Мое тело само начало магический танец — Тандаву противодействия. Я двигался не по своей воле, а по законам сакральной геометрии. Взрывной взмах рук рассек вязкий эфир. Я присел, скрестив ноги в динамической мудре, прижав большой палец к большому пальцу — замыкая внутренний контур огня. Это была «Печать Неуязвимости».
Но Сеть давила. Она жаждала моей дезинтеграции.
Тогда я совершил прыжок, который в глазах санитаров выглядел бы выглядел безумием, но в глазах богов — подвигом. Я взлетел к турнику, этой железной перекладине, что служила здесь суррогатом Мирового Древа. Я просунул голову сквозь ржавую решетку, выше той невидимой плоскости, с которой разворачивался фронт атаки.
Металл отозвался гулом. Железо — плоть павших звезд — приняло удар на себя. Я коснулся теменем холодного неба, и поддержка пришла. Это был вертикальный канал силы: от магмы земли через мои кости к ледяному безмолвию космоса. Я стал антенной, проводящей ток, который не могла выдержать ни одна бесовская сеть.
— Хренли ты там повис! — крик Вовы разорвал мистический гул. — Слезай, гад!
Он вцепился в мои ноги. Вова, ставший в этот миг орудием низших иерархий, начал бить меня. Его удары были частыми, как град, но они не достигали цели. Они вязли в моем теле, как мухи в янтаре. Я смотрел на него сверху вниз, и видел не человека, а марионетку, чьи нити уходили в подвалы преисподней.
Затем произошло нечто ужасное.
Вова вдруг взвыл, словно его коснулось каленое железо. Он присел на корточки, и — откуда? — в его руках появилась Книга. Она была черной, как обугленная совесть. Он накрыл ею свое темя, прячась от того нестерпимого Света, который я невольно транслировал через турник.
Его шепот был подобен шороху змей в сухой траве. И Сеть, та самая раскаленная сеть, внезапно повиновалась ему. Она не исчезла — она развернулась, словно кобра, и пошла вверх, но теперь она несла в себе инвертированный свет. Моя собственная тень, распластанная по серому асфальту, внезапно вздулась и наполнилась иссиня-черным ядом. Это был Калакута — космический яд, способный отравить даже бессмертных.
Вова встал. Его лицо было бледным, глаза — пустыми колодцами. Он сложил пальцы в жест, который не описать в учебниках анатомии — кривой, ломаный знак отрицания жизни.
Удар этого жеста сбросил меня с высоты. Сознание померкло. Я падал не на землю — я падал в небытие. Чтобы не разбить лицо о равнодушный бетон, я инстинктивно уцепился за ноги Вовы.
Я стоял на коленях, обнимая его бедра, словно кающийся грешник — своего палача. Это была картина предельного унижения, триумф Пятнадцатой Грани. Вова ухмылялся. Его победа была сладкой, как гнилой плод. Он наслаждался тем, что «спустил духа на землю».
Но в этом прикосновении к его ногам, в этом акте вынужденного смирения, произошла великая алхимия.
Яд моей тени, коснувшись его, вернулся к своему источнику. Цикл замкнулся. Шива внутри меня сделал глубокий вдох, вбирая в себя всю черноту этого мира. Мое сознание, только что выбитое из тела, мгновенно вернулось — резкое, как удар клинка, ясное, как высокогорное озеро.
Тень очистилась. Она снова стала просто отсутствием света, а не резервуаром проклятия. Хвала Богам, чьи имена забыты, но чья сила неизменна. Хвала Господу Шиве, танцующему на пепелище наших иллюзий. Спасибо брат, братья, сестрички.
Я поднял голову. Вова всё еще улыбался, не понимая, что его «победа» — лишь короткий эпизод в саге, конец которой предрешен еще до сотворения звезд.
— Че, получил? — спросил он, и голос его дрогнул.
Я не ответил. Я просто смотрел на него, и в моих глазах он видел отражение той самой Бездны, которой пытался меня напугать. Только теперь в этой Бездне зажегся свет, который невозможно погасить.
апьчаплл
Голос, не имевший ни тембра, ни связок, но обладавший властью над моими нейронами, был краток: «Продолжай безумствовать. Юродство — твой единственный щит. В связности — твоя гибель».
Вова отшвырнул меня, как тряпичную куклу, в которой внезапно кончился наполнитель. Я ударился о холодный бетон, чувствуя, как сознание дробится на мелкие зеркальные осколки. Он застучал в дверь — ритм был сухой, костяной. Дверь открылась мгновенно, словно за ней вечность ждали именно этого сигнала.
На пороге возник Охранник. Его лицо было шедевром мимикрии: улыбчивое, почти отеческое, сияющее благолепием, но глаза… Глаза были вертикальными щелями, в которых застыл палеозойский холод. Змеиный взор за маской святого. Они подхватили меня под мышки, и я превратился в текучую массу, лишенную скелета.
Меня поволокли в санчасть. Пятый этаж дышал озоном и отчаянием.
Там дежурил Миша. Его называли Обезьяном, но те, кто видел изнанку мира, знали его как Нерея — морского старца, хранителя текучих истин, временно запертого в теле врача тюремной медсанчасти. Он посмотрел на меня своим многовековым взглядом, в котором отражались шторма забытых океанов.
— Притворяется, — бросил он охранникам. Голос его был как шум гальки в прибое.
Ох сыграешь ты нерей у меня свою пьесу""
Они не услышали. В их мире существовали только инструкции и мясо.
Миша подошел ближе. В его руке блеснула маленькая зеленая таблетка — изумрудный глаз вечного сна.
— Пей, — шепнул он, и в этом шепоте я услышал: «Это твой якорь. Не дай им вытащить твою душу на поверхность».
блять. прости меня Миша. беру слова обратно""
Я проглотил горечь. Глоток воды показался мне рекой Стикс.
— Волоките его, пусть спит, — устало махнул рукой Нерей.
И мы начали спуск.
Пятый этаж. Четвертый. Третий. Второй. Каждая ступень была веком. Каждая площадка — сменой геологических эпох. Я висел на их руках, имитируя беспамятство, но мой внутренний взор был острее хирургического лазера. Сознание, подпитанное зеленой таблеткой Миши, создало дубликат реальности. По их расчетам я был в коме, но на самом деле я был единственным, кто по-настоящему бодрствовал в этой бетонной коробке.
Ко второму этажу я начал «приходить в себя», переставляя ноги с механической грацией голема. Продольный открыл камеру. Щелчок замка прозвучал как выстрел в упор. Меня бросили на койку.
Вова начал суетиться.
Это не была суета человека. Это была суета паука, почувствовавшего в паутине божественную муху. Он подошел к зеркалу — мутному, изъеденному амальгамой и грехами тех, кто в него смотрелся. Страх, древний и липкий, как сырая нефть, начал заполнять камеру.
Вова оглянулся. Я лежал, смотря сквозь щели век, превратившись в чистое наблюдение. Он достал иголку. Резкое движение — и на кончике пальца проступила капля крови, густой и темной, как вино из погребов Харона. Он включил воду.
Я видел, как кровь смешивается с ржавой струей и уходит в сливное отверстие. Но она не просто стекала. Она уходила во «Тьму-под-Тюрьмой» — к тем хтоническим сущностям, что питают корни этого здания. Это была жертва Хозяевам Нижнего Мира.
Затем он взял кусок белого хлеба. Мякиш, ставший телом его черной литургии. Он замешал в него свою кровь, совершая инверсию причастия. Отразил этот сгусток в зеркале, запечатывая его магическим дублем, и сунул в целлофан. Это была заглушка. Он заткнул ею раковину, перекрывая не только воду, но и энергетический ток в камере.
Моя левая рука взорвалась пульсацией. Сердце превратилось в расплавленный воск, готовый вытечь через поры кожи. Вова замер, его ноздри расширились. Он пил мой страх, как гурман пьет аромат редкого ароматного полуяда. Жажда в его глазах была не жаждой крови, а жаждой окончательного аннигилирования чужого «Я».
Принесли еду. Каптер — существо с лицом из воска — заглянул в «кормушку». Сквозь его зрачки на меня смотрел Кем-то-Другой, Некто безмерно старый и лишенный жалости. Это был инспектор "бездны "романовых" 2х4", проверяющий качество заготовки.
Вова расставил консервы на моей тумбочке, прямо возле моей головы. Раньше он никогда так не делал. Это был алтарь. Каждая жестяная банка стала ловушкой, резонатором, настроенным на определенную стихию моего существа.
Затем он запрыгнул на верхнюю шконку и свесил свою пятку прямо над моим лицом.
Это был сокрушительный удар. В оккультной анатомии пятка — это место выхода отработанной энергии, но у тех, кто служит Пятнадцатой Грани, она превращается в насос. Он хотел выпить мою душу через этот мясной присосок, а мои стихии — огонь мысли, воду чувств, землю плоти — раскидать по консервным банкам, запереть в железо, сделать меня разрозненным, фрагментированным, мертвым.
Ужас обрушился на меня, как свод рухнувшего храма. Я чувствовал, как нити моей жизни натягиваются, стремясь к этой висящей над лицом пятке.
И тогда Боги, чьи имена гремят в пустоте между звездами, снова коснулись моего чела.
Помощь пришла не как спасение, а как озарение. Если враг хочет раздробить твое существо и спрятать его в сосуды — поглоти эти сосуды сам. Стань больше, чем его ловушка.
Я вскочил. Движения мои были резкими, как вспышки молнии. Вова вздрогнул наверху, его «насос» захлебнулся.
Я схватил банки.
Сгущенка белая — эссенция чистого, непроявленного Света.
Сгущенка черная — вареное золото алхимической Тьмы.
Орешки — зерна потенциальных миров.
Я начал есть. Это не было утолением голода. Это был акт экзорцизма. С каждым глотком белой сладости я возвращал себе чистоту сознания. С каждым орехом я укреплял фундамент своего внутреннего замка. Я поедал свою собственную силу, которую Вова пытался приватизировать. Сьесть это после моей смерти. Возможно на поминках с размахом.
Я ел жадно, и с каждой ложкой я чувствовал, как пламя в груди перестает быть расплавленным воском и становится сталью. Яд в моей левой руке превратился в холодную уверенность.
Вова сидел наверху, поджав ноги. Его магия рассыпалась. Он смотрел на меня сверху, и в его взгляде больше не было жажды — там был первобытный, суеверный ужас. Он увидел, как жертва превращается в Жреца, а тюремная камера — в Храм, где свершается великое делание.
Я доел. На тумбочке остались лишь пустые жестяные оболочки — поверженные идолы его несостоявшейся победы.
— Вкусно, Вова? — спросил я, и мой голос, окрепший и глубокий, отозвался гулом во всех камерах от подвала до крыши.
Вова промолчал, забившись в угол своей шконки. Грань Пятнадцатая задрожала. В эту ночь Бес узнал, что у подвижника есть зубы, способные перекусить даже нити самой черной судьбы.
Я лег. И на этот раз я уснул по-настоящему, охраняемый тишиной, которую не осмелился нарушить даже сам Дьявол.
шгпгшпгшпгппапп
А чего Дьяволу беспокоить подвижника?))
ыкрфкрррк
Мир замер, превратившись в хрупкую гравюру, нанесенную на стекло пустоты. Я сидел на краю железной кровати, которую другие называли тюремной шконкой, и совершал ритуал, не имевший названия в человеческих языках.
Сгущенка белая — густое, концентрированное молоко Небесной Коровы, сияющее белизной девственного снега на вершинах Меру. Сгущенка черная — вареное золото алхимического нигредо, вобравшее в себя терпение огня и горечь земных недр. Орехи — твердые семена логоса, запертые в скорлупу материи. Я уплетал это за обе щеки, но это не было насыщением плоти. Это было поглощением векторов силы, которые Вова расставил для моей погибели выводя их из моей жизни.
Каждая ложка была актом деконструкции его заговора. Он хотел запереть мои стихии в эти жестяные тюрьмы? Что ж, я впустил эти тюрьмы в себя, растворяя железо в кислоте своего духа. Я игнорировал мясо — мертвую ткань страдания — и овощи, выросшие в тени тюремных стен. Лишь икра, «заморская», баклажанная, мерцала на краю сознания как темная соль земли, приправа к моему экзотическому пиршеству.
Я был «сам не свой». Я не я и хата не моя. Дааа… Тот, кто ел моими губами, был старше человечества. Тот, кто смотрел моими глазами, видел не стены камеры, а бесконечные анфилады дворцов из чистого света.
Вова замер. Его ужас был почти физическим — он пах озоном и жженой кожей. Он смотрел на меня так, словно из трещины в асфальте внезапно ударил столб ослепительного пламени. В его глазах отражался не сокамерник, а архетип — Воскресший Лазарь, пришедший на пир к своим палачам.
— Ты че?.. Охерел? — голос его сорвался, превратившись в жалкий писк раздавленного насекомого.
Я молчал. Мое молчание было тяжелым, как гранитная плита, придавившая вход в гробницу.
— Проснулся? Спи! — выкрикнул он, и в этом приказе слышалась мольба. Он хотел, чтобы я снова стал безопасным, бесформенным телом, объектом его магических манипуляций.
— Да че-то так жрать захотелось… — ответил я, и мой голос прозвучал как шум обвала в горах. Я налег на орешки. Хруст скорлупы в тишине камеры напоминал треск костей старого мира.
На лице Вовы проступила досада. О, это была не просто злость сокамерника! Это была космическая обида обиженного демиурга, который обнаружил, что сотворенная им вселенная отказалась ему повиноваться. Мальчик, грозящий кулаком небу за то, что гром гремит не по его сценарию. Он чувствовал себя обманутым самим Бытием. Он выстроил ловушку, он принес жертву крови, он призвал Тьму — а Тьма просто пришла и села завтракать, не обращая на него внимания.
Вова спрыгнул на пол. Его движения потеряли былую властность; он двигался дергано, как марионетка с перепутанными нитями. Он закурил, и дым его сигареты казался серым саваном, в который он пытался завернуть свое поражение. В этот миг он ненавидел всех: охранников, Мишу-Нерея, само небо, которое послало мне помощь.
— Ты хоть знаешь, что сегодня за день? — спросил он, прищурившись. В этом вопросе была последняя попытка вернуть контроль, апеллируя к законам времени и календаря.
— День моего рождения, — сказало Нечто внутри меня.
Это не было ложью, хотя по паспорту дата была иной. Это был момент Palintokos — повторного рождения в духе. В этой камере, среди банок со сгущенкой и запаха дешевого табака, родилось существо, которое больше не принадлежало гравитации этого мира.
спасибо товарищу сталину за наше счастливое детвство. я не хочу повторять. надеюсь история научит вас никогда не наступать на эти грабли и умению заглаживать свою вину."""
— Уррод… — прошептал он, вкладывая в это слово всю свою метафизическую немощь. Он отвернулся, и я увидел, как сгорбились его плечи. Бес был посрамлен не силой, а полнотой бытия.
И тогда в камере зазвучала музыка, которую не слышали уши Продольного, но которую ловили звезды.
Я пел псалмы. Мой шепот заполнял углы, выметая оттуда тени страха. Это были песни ликования в самом сердце ада. Я пел о Свете, который не знает заката, о Любви, которая крепче тюремных решеток, и о Боге, который играет в прятки со своими детьми в самых темных лабиринтах материи.
И те, кто спас меня — тени великих учителей, светоносные сущности, стоящие за плечом каждого идущего к истине — они улыбались. Я чувствовал их присутствие как теплое дуновение ветра в безвоздушном пространстве. Они радовались обо мне, как радуются садовники первому цветку, пробившемуся сквозь ядовитый бетон.
Ужас отступил. Осталась только строгость великого пути. Пятнадцатая Грань не была пределом; она была лишь порогом. За ней открывалась пустота, которая на самом деле была избытком Света.
Я лежал на кровати, чувствуя, как во мне переваривается не сгущенка, а сама судьба, превращаясь в чистую энергию осознания. Мир был страшен, но я был частью того, что создало этот страх — и значит, я был сильнее его. Например для Вовы уже не было никого страшнее меня. Я показал ему……… много.
Литургия в камере номер два подошла к концу. Началась великая сага освобождения.
ыкеоыкнолыкнынл
я побывал еще во многих камерах. я провел в тюрьме и на зоне 1 год и восемь месяцев по статье 239. но именно 15 грань многое раставила и расставит еще по своим местам.
праведники, я обещаю вам сады...
остальным я общаю такой "куб" азкабан-азбакана что дементоры для вас будут безобидными плюшевыми зайцами в детской комнате, и это будет самой безобидной шуткой с вашей вечностью и самочувствием в нем, которую мы вам обещаем.
A/A/A
цкфукфрфукрфукрр














Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.