Бом-м-м, бо-о-о-ом-бом…
Удары колоколов разрывают воздух. Новый день всегда начинается именно так. Людям почему-то нужно слышать Начало, словно видеть его недостаточно.
Люди. Они любуются мной издалека и приходят под каменные своды искать здесь собственную душу. А есть ли она вообще? У меня — только это «бо-о-ом-бом», звёзды над шпилями и собственные мысли.
И никакой души.
Зато есть сердце. Сосланный на чердак маленький орга́н — на нем когда-то играли молитвенную музыку, пока не сочли звучание неподходящим для священных служб, из-за одной, неправильно звучавшей струны. Голос ее, похожий на человеческую жалобу, отнимал у молитвы всю возвышенность. А я… я прислушивался, и каждый раз ждал именно этого звука, более живого и искреннего, чем все остальные. В нём оживала моя собственная мелодия, полужалоба-полуобвинение. И может, жаловаться — неправильно, но люди делают это постоянно.
Белая клавиша, клавиша черная, тихая музыка, ветру покорная, старый порог и высокие своды, сами спешите бежать от свободы. Видно, свободы у вас слишком много, значит, ко мне вам прямая дорога. Белое, черное, сердце пустое, про́сите Света, но ждете покоя, важное не различая и вздорное… Белая клавиша, клавиша черная…
Меня мучает ирреальный внутренний голод, едва-едва утоляемый чужими эмоциями. Обычные люди с маленькой душой долго и старательно молятся, пытаясь решить мелкие проблемы с помощью высших сил. Приносят мне радость в дни праздников, столь же отчаянную как и их горе. Те крохи чувств, которые они вкладывают в молитвы, достаются не Богам, а мне, но не слишком-то греют. Только разжигают голод, не давая сойти на нет острому осознанию моей ущербности, заставляя стены дрожать от желания получить еще. Каждой щелью, каждым камнем своей кладки я тянусь к недоступному мне и ненужному другим. Люди приходят, чтобы сбросить лишнее, и уходят, практически без ущерба для себя, без ощущения потери. Живут дальше, по крохам накапливая чувства для следующего визита ко мне. И я, как нищий, жду милостыни и продолжаю думать о странности людей, которые не ценят то, что имеют.
Думать о других — значит не думать о себе. Это мой вариант молитвы, способ забыть о пустоте.
Но, оказалось, есть и другой.
Ее привел младший служитель. Дочку или племянницу, «способную девочку, которая сможет вести партию в хорале, когда потренируется». Но не на большом же органе ей тренироваться! Поэтому тоненькая девушка с детским лицом взошла по лестнице на самый верх. Поднялась — как поднимаются к моим сводам человеческие голоса в самых страстных молитвах. Постояла, привыкая к полумраку. Шаг. Другой. Прислушалась.
Вернись. Встань на колени. Поведай, что тебя гложет, что волнует больше всего на свете. Чем ты хочешь поделиться с небом. С удовольствием приму этот дар. Не важно, что он не для меня — достанется-то мне, и я хоть на миг смогу уподобиться тебе.
Гостья решила иначе.
Откинутая крышка, белая бумага с черными нотами, тонкие пальцы на двуцветных клавишах.
Это так странно, когда на тебе играет не ветер, а кто-то другой.
Так хорошо. До боли.
Боль — разная, как клавиши, как мелодии, которые можно на них сыграть. Упавший стонет, а влюбленный вскрывает грудную клетку и отдает свое сердце, ничего не прося взамен. Как вообще люди отличают одну боль от другой?
Вот я чувствовал ее — и жил, пока девушка играла. И с каждым новым звуком все острее ощущал возрастающее напряжение — внутри моих стен и потолков, и в воздухе, пропитанном запахом пыли и ладана. Точно мне вдруг стало тесно в себе самом. Может, то же ощущают люди во время молитвы? Не дрожь стен, не шорох осыпающегося раствора и шелест сдвинувшихся камней, а выход за свои пределы? Свободу?
Пришедшая как одна из многих, девушка вдруг начала делаться особенной. Я заметил блик на темных волосах, и что цвет ее глаз — серый, а тонкие пальцы немного дрожат. Увидел, как шевелятся губы — шепот не молитвы, но мысли вслух, вплетавшийся в музыку. Слишком тихо — не разобрать, о чем она.
Черная клавиша, клавиша белая, словно касание чье-то несмелое. Словно зависший вопрос без ответа, это пришло, только знать бы, что это! Стены глухие заходятся в дрожи, что-то течет из-под каменной кожи, густо разбросаны зависти зёрна… клавиша белая, клавиша черная…
Легкое касание, едва слышный шепот — а меня рвёт на части. Скрипят балки, раскрываются шире щели — и это не страшно, а хорошо, но все же… Стой!!! Не трогай! Прошу тебя… Ты двинула пальцем, не придавая значения этому движению. Ты прочитала ноты, кем-то написанные, не вникая в их суть, и все же наполнила музыку чем-то своим. Чувства… они всегда разрушают. До основания… только не сразу. Поэтому я простою еще века и века… Поэтому люди так мало живут.
Но ты положила пальцы на клавиши моей души.
Разбудила мое сознание и остановила сердце.
Я тебя ненавижу.
Я тебя люблю.
И это был только первый раз. Девушка уходила и возвращалась — легкой походкой счастливого человека, которому не нужен храм, чтобы избавиться от грехов. Может быть, ей была нужна лишь музыка, и солнечный свет — она часто выходила на балкон, посмотреть на солнце. А я смотрел только на нее — а иногда в себя.
Я ждал вместе с ней рассвета или заката, ждал ее касаний и ощущения, когда мои собственные стены раздвигаются — не трогаясь с места, и точно зная — свобода стоит щелей и разрушенной кладки. Зная и веря… я, всегда смеявшийся над чужой верой, верил сам…
Белая клавиша, черная клавиша, что-то проснулось. Похоже душа. Что-то рванулось осколками острыми, чувствовать — больно и очень непросто. Чувствовать начал — не перестанешь, и безразлично отсутствие клавиш.
Мы делили это. Когда мне хотелось радостного, сероглазая играла веселые песенки. Когда чувствовал отчаяние — била по клавишам так, что причиняла себе боль. Девушка понимала меня и могла отвечать, чистая и безгрешная, как сама музыка. И очень скоро я привык ждать ответа, ждать понимания и жаждать его больше всего остального, больше чувств, которыми делились приходящие. Потому что понимание слаще них, ведь оно именно для меня, поднимающее надо всем, наполнявшее окаменевшую за столетия пустоту.
Пустота отчаянно сопротивлялась, не желая заполняться, окаменевшее равнодушие не хотело растворяться в музыке, в чувстве общности моей души с чужой. И после того, как сероглазая девушка уходила, я снова откатывался назад, к себе прежнему, ощущал, как уходит подаренное ею чудо. И не знал, как сохранить его. Искал ответ, прислушиваясь к себе, слушал, и жил — дрожью ослабевших стен, шелестом осыпающегося раствора, скрипом дерева и глухим молчанием камня. Пока не понял: люди давно нашли способ обрести и сохранить внутреннее сияние.
И когда зал в очередной раз опустел, когда единственным светом остались горящие перед алтарем свечи, я отпустил то, что звучало во мне, заставил старый инструмент играть, как музыку, мою мучительную неполноту и внутреннюю тесноту, мое одиночество.
Это была уже не молитва.
Исповедь.
Страшная — как почти все они. Играя, я признавался в грехе своего равнодушия, своей пустоты, и отпускал их. Я хотел успеть, обязательно успеть освободиться перед тем, как девушка снова придет. Инструмент рыдал и ревел, издавая звуки совершенно не свойственные ему. Камни стен впитывали эту музыку, и я ощущал, как все больше слабеет кладка, и это было зна́ком, что однажды смогу выйти из себя, выйти и взять мир, его душу, коснуться ее, как девушка коснулась моей, показав, как это делать.
Как делать правильно.
…Я успел. Три ночи подряд удивлял тех, кто никогда не покидал храма, самовольно играющим маленьким органом. Заставил их говорить о Чуде… Чудо происходило, но не для них — для нее. Других оно пугало, ведь стены ходили ходуном, и служители храма даже позвали мастера, осмотреть кладку. Они заботились обо мне… Или, может быть, о себе, и жаловались на меня мастеру. Пришлось слушать и мне; это оказалось неприятно и заставило понять, чем так резала человеческий слух рыдающая струна. Жаловаться самому — горчащая, но радость. Выслушивать упреки — больно.
Когда девушка вернулась, я был чист и пуст — не как раньше, а как новорожденный, как тот, кому отпустили все грехи. Или я был больше, ощущал себя свободнее.
А она пришла на рассвете — так символично, что моя новая жизнь начнется с того самого Начала, которое люди хотят не только видеть, но и слышать. Кажется, теперь я понимал, почему.
Но стоило ей ступить на лестницу, по которой не ходил никто, кроме нее, как долго копившееся напряжение, напряжение ожидания, как мне казалось, отозвалось пронзительным, как скрип, пониманием — опасно. Слишком расшатано основание лестницы. Слишком ненадежны перила. И чем выше, тем слабее кладка; камень и дерево — не настолько часть меня, чтобы я мог что-то с ними сделать. И они не одно, а разное, и никогда не будут одним. Как душа и тело.
Я хотел крикнуть, остановить ее, но не мог. Было нечем, пока она не поднялась и не подошла к органу. Ну же, садись! Коснись пальцами проклятых клавиш и я сыграю тебе твоими руками мелодию опасности!
Но девушка не села за орган. Бродила меж каменных стен и не замечала зарождавшегося внутри витражей стеклянного звона, похожего одновременно и на мольбу, и на требование. И чем больше я боялся за нее, тем больше слабел. Вот уже осыпается — тонкой, но заметной струйкой, раствор. Вот просела половица под легкой ножкой. Вот дрогнула, чуть опускаясь, балка, ссыпав вниз горсть столетней пыли… Уходи, слышишь? Мне нет дела до других, но ты!..
Она не слышала; подошла к инструменту, но лишь провела ладонью по крышке органа, на которой лежал золотистый отблеск рассвета, подняла ладонь к глазам, словно ожидая увидеть золотую пыльцу. Посмотрела на распахнутую настежь дверь балкончика, где день и мир только начинались, вышла, стала у перил. Напряжение возрастало с каждой минутой, от каждого ее движения. Похожее на то, которое рождала во мне музыка — напряженное желание стен раздвинуться, впустить в храм больше воздуха, больше света и неба — но страшное. Потому что если я раздвинусь еще — не смогу удержать сероглазую.
Пол-плита маленького балкончика, дрогнула, готовая вот-вот рухнуть. А девушка стояла на ней и не уходила. Красота рассвета была слишком большой, слишком яркой, не отпускала.
Я начал кричать. Мысленно, внутри стен, витражей, потолков, потому что это первое пришло в голову. Потому что боялся не успеть. Потому что…
Но девушка не слышала, и тогда я снова подумал об органе. Только одну ноту тревоги и жалобы — чтобы не пошатнуть хрупкое равновесие, не создать новых трещин. Единственную, что была в моей власти, потому что звучала в унисон.
И я тронул одну «неправильную» клавишу.
Диссонанс. Рассвет и тихий вскрик, брошенный мной, чтобы спасти сероглазую. Она резко обернулась, отпустив перила балкона, вырванная из задумчивости и, кажется испуганная. Ну же, иди сюда! Я снова утопил клавишу, утопил до упора, кажется, даже что-то хрустнуло. Внутри меня, не выдержав, и каменная плита выскользнула из кладки и начала падать… падать… И девушка падала вместе с ней и вместе с мелодией, которую на самом деле не протянешь, как руку, не сделаешь из нее крылья для того, кто падает, как делают их из исповеди. Она падала… падала… падала… Вместе с ней обрывалось и падало еще что-то… Вывалилось из кладки пара камней, съехал вниз кусок крыши, заскрипев, просела лестница. Словно девушка была единственным, что держало меня целым.
И когда ее падение закончилась внизу, на камнях двора, расплескав по ним ее жизнь, все мысли, которые она могла бы подумать, все мелодии которые могла сыграть, все шаги которые сделала бы, если бы не я, решивший стать больше, не замечавший цены… Когда всё закончилось, я понял: единственное, что мне теперь осталось — падать. Каждой песчинкой и камнем. Пока не упадут последние.
Бом-бом-м-м. Бом-бом-м-м…
Я все еще здесь. Все еще звучу. Не маленьким органом, унесенным с чердака, который освободили, когда укрепляли кладку и чинили балкон, а другим, в общей зале храма. Я стал крепче, чем прежде — на место высыпавшегося раствора положили новый, раны-щели зарастили. Сделался громче и пронзительнее, заставляя орган петь и кричать за меня. Мелодия осталась прежней, и я повторяю ее снова и снова. Неправильную, отчаянную. Жалобную. Но люди почему-то не пугаются, а плачут.
И завидую тому, что они могут умирать насовсем, а я — лишь так, выкрикивая, вынимая из себя новообретенную или новосозданную душу, чтобы не чувствовать так остро и яростно себя самого. Я заставляю органистов ощущать мою боль, и они играют ее так точно, как могут. Я исповедуюсь каждый день, голосом органа крича о своих грехах, но никто не слышит грехов. Лишь музыку.
Завидую и этому тоже. Их глухоте к себе и другим, которая делает жизнь простой и гулкой, как колокол моей колокольни. Способности превратить свое и чужое падение во взлет.
Свободу можно обрести только через других. Но что делать, если они не слышат? Никто не примет мою исповедь и не разделит со мной мое чувство. А если разделит — не убью ли я и его тоже? Потому что свобода одного всегда разрушает другого. Теперь я точно знаю это. И уже не стремлюсь к свободе. Только к покою. Может быть, они не так уж отличаются друг от друга.
Клавиши… сущности черно-белые.
Белой душе — черное тело.
Зависти черной — изобилие.
Тьме беспросветной — светлые крылья.
Холоду — теплую, теплую нежность.
Облако — солнцу. Капле — безбрежность.
Судьбе безразличной — мечты непокорной.
Клавиши… музыка… белая… черная…
18.03.14 г.
Коллажи: Agata Argentum
Огромное спасибо всем, кто критиковал расказ на Мастерских Разборах.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.