— Чудо же! Чудо! Ой…
Расшитая зелёными, как листья, и алыми, как земляника, крупными бусинами лента наголовника упала на пол. Василинка тут же подобрала ее, прижала к груди и застрекотала:
— Прости, прости, я ненароком, вижу такую красоту — и руки не держат. Жадан, не сердись, я же ни за что…
В хате было натоплено с самого утра, за окном трещал мороз и знай себе разрисовывал окна причудливым узором. Эх, повторить бы его, да разве сумеют человеческие руки сотворить подобное? То матушка-природа способна только на такое, а мы так, все в учениках у неё ходим.
Стрекот подруги отвлекал и не давал сосредоточиться. Игла пошла по кривой, палец пронзила острая боль, и я резко отдёрнула руку. Узор сегодня словно с нечистыми сдружился — в упор не хотел ложиться на полотно: то нитка спутается, то стежки косо лягут, а то и вовсе придёт кто — и никакой работы.
— Забирай, сорока, — буркнула я.
— Ой, Жаданочка!
Василинка было кинулась ко мне с объятиями, но я успела вовремя увернуться.
— Куда ж ты, оглашённая! Уколю — потом рыдать будешь!
— Не буду, не буду!
Подруга показала кончик языка и вновь прижала наголовник к груди. А потом и вовсе закружилась посреди хаты и задорно рассмеялась:
— Вот потеплеет — все они, голубчики, моими будут!
— А хаты твоей на всех хватит? — хмыкнула я. — Али как гаёвка будешь?
— Кто? — озорно блеснула глазами Василинка.
— Гаёвка, — повторила я, расправляя полотно на столе и придирчиво оглядывая. — Мне мой дед Яуген рассказывал о них давным-давно. Живут в гаю, деревья берегут. Всё живое к ним бежит, потому что и вылечат, и сил дадут. Родня им — Дедушка Гаюн, у него все люди совета просят.
— Слово-то какое чудное, — пробормотала Василинка, — гай.
Я положила новый стежок:
— Это как Чернолесье. Просто у нас его так зовут. А гаёвками — его жительниц. Они красавицы такие, что обычным девкам с ними не сравняться.
— Это и парни все их, что ли? — заволновалась подруга.
— Угу!
Я отмотала красную нить — на ярмарке в соседней деревне купила, у нас таких не взять — и заправила в иглу.
— Только как парни до гаёвок охочи, так гаёвки красивое любят: одёжку разную да украшения. Дед Яуген говорил, что раз его односельчанку завела гаёвка в лес. Так потом ей, горемычной, пришлось всё с себя снять и лесной красавице отдать, чтоб та домой отпустила.
Василинка прижала руки к щекам, правда, наголовник держала крепко:
— Ой, батюшки! Так это она в село вернулась вся… — скулы подруги залил румянец.
— Конечно, — развеселилась я. — По деревне потом долго шепотки стелились, мол, негоже наряжаться в лес, как на праздник. А то…
Василинка рассмеялась:
— А правду говорили! Хотя… пусть мне теперь кто сказать что попробует! У меня украшение от самой Жаданы-искусницы!
Резкий порыв ветра хлопнул форточкой, завыла вьюга. За окном раздался хохот — звонкий, сладкий, нечеловеческий. У меня по спине пробежали мурашки. Василинка замерла, широко раскрытыми глазами уставилась в окно.
Танцующее пламя свечи резко погасло, за окном лихо засвистел ветер-разбойник. Я поглубже вдохнула тёплый воздух хаты. Ну, не возьмёшь, ночь Корочуна. Не мне тебя бояться! Я быстро встала и подошла к окну.
— Ты куда? — дрожащим шёпотом произнесла за спиной Василинка.
— Не бойся.
Я глянула на улицу и чуть не отпрыгнула назад. На меня смотрела изящная девушка, укутанная в белый мех с ног до головы. Только лицо и видно. Миг — встретилась с огромными чёрными глазами: без края, без дна. Как колодец ночью: смотришь-смотришь, и голова начинает кружиться. Насмешливые глаза, с хитринкой и неожиданно маняще-зовущие. А ещё присмотришься — чернота-то будто живая. Как наше Чернолесье в начале месяца снеженя: всё белым-бело, только стволы деревьев стоят тёмным частоколом да покачиваются на ветру. И от этого на душе делается как-то тоскливо и тревожно, словно зовёт тебя лес, манит к себе — а пойти не можешь. Лицо у девицы красивое, только не румянее снега, зато губы, что брусничный сок. Лоб высокий и чистый, дуги бровей как медь, нос тонкий, чуть вздёрнутый. А тело — и человек, и не человек вовсе. Не меховое одеяние на ней, как сразу показалось. Вся стройная, статная, только вместо кожи — шелковистая белая шёрстка, как у зайчишки. Мои пальцы дрогнули, будто ощутив её мягкость. Сверкнули задорно чёрные глаза незнакомки, приоткрылись брусничные губы. И стало вдруг жарко, так, что захотелось рвануть ворот рубахи, отбежать подальше от горячей печи, а то и вовсе — выскочить на снег босыми ногами.
Она протянула ко мне руки, и растаяли морозные узоры на окне. Подошла ближе, выдохнула:
— Иди ко мне, Гроза.
Внутри затрепетало всё, стало душно и сладко, будто хмельной отвар в голову ударил. А чёрные глаза всё смотрят-смотрят — и Чернолесье зовёт к себе.
Захохотал вновь ветер, швырнул в окно метелью — растворилась девица, будто и не было вовсе.
Повисла тишина. Только наше дыхание и слышалось.
— Что… — хрипло прошептала Василинка, глядя на меня широко раскрытыми глазами. — Что это?
Я шумно выдохнула, прикрыла глаза, попытавшись успокоить бешено колотившееся сердце. Потом на почему-то подкосившихся ногах дошла до лавки и опустилась на неё. Неуверенными руками — аж самой противно — зажгла свечу.
— Ты вот что, Василинка… Лучше посиди у меня до рассвета. Ночь Корочуна — не время для прогулок.
***
Стежка вилась лентой, спускалась всё ниже и ниже. Елшанские сюда боятся ходить, а мне-то чего? Но порой всё же к местной ведунье захаживают. Как с дедом Яугеном оказались в этих краях, так с Зорей Лютовной и познакомились. Славная она женщина. Ежели хворь какая — вылечит, если недуг на сердце — словом добрым развеет. Всё тут знает, лес её как родную любит. И видно это сразу. Деревья вкруг полянки, где её дом стоит, будто укрыть от недоброго глаза пытаются. Люди только не шибко её жалуют. Впрочем, что с них взять? Они и на меня-то косо порой смотрят, говорят:
— Ты, Жадана, издалека пришла. Уклада нашего не знаешь, к обычаям не прислушиваешься. Руки у тебя золотые, да только сама ты чудная. И далёкая. Парни тебя стороной обходят, хоть красотою боги не обделили. Зато по ночам из лесу всё кто-то прибегает и в окна твоей избушки заглядывает.
Да только что спорить? Не в красоте дело. Не отличаюсь я от елшанских: и статью, как их девки, и коса русая, и глаза обычные — серые. Только когда серчаю, темнее становятся; дед Яуген меня всё Грозой звал за это. И сам хоть смеялся, но для виду строго так говорил:
— Не мечи очами молний, Жадана. Вон стог рядом. Коль загорится, как потом тушить будем?
Ранее говорил. Уж три года, как гостем стал в этом мире, а я одна осталась. А что ходят ко мне из лесу — так нечего любопытные носы в чужие хаты совать. Плохие не ходят. А духи лесные — так это свои, они зла не причинят.
Хоть и… Я нахмурилась, вспоминая ночь Корочуна. Уже не раз о ней думала, только ответа не могла найти. Василинка тогда чуть чувств не лишилась — травяной настойкой пришлось отпаивать. Чем угодно могу поклясться, пальцами своими быстрыми, глазами зоркими — гаёвка ко мне приходила. Только к чему? Ума не приложу. И во сне ещё несколько раз являлась. Слова шептала такие, что и повторить стыдно, а в черноте глаз — зелёный огонь горел. Лесной, чародейский. И раз только пришла в белый мех одетая — зимою гаёвки им обрастают, будто звери, — а после — только в листьях, на шее — ожерелье из ягод, а на рыжих волосах — венок.
Рядом со мной проскочил заяц, где-то в вышине, в сплетённых солнцем ветвях, застрекотал тетерев. А вот и хатка уже показалась. Я перехватила поудобнее сверток с вещицей Зори Лютовны и пошла быстрее. Рубаху она мне давала починить. Хорошая рубаха: изо льна отбеленного, а сама тонкая-тонкая, будто не человеческие руки её делали. Рукава тоже белым расшиты — одёжка для снежинки — внучки Батьки Мороза. Видно, что дорогая вещь, а в руки возьмёшь — будто солнышко в ладонях оказалось. Сразу ясно — вещь непростая. Обычные-то люди не поймут, а вот я сразу увидела. Уж сколько-то всего перешила-перерасшивала. И до этого, и елшанским. Все благодарили, одна только жена мельникова осталась недовольна: то ей не так, это ей не этак. Чуть в колодце не притопила вредную бабу. Да жалко стало. Дочка у неё, певунья Миленка, славная. Да и сам мельник мужик добрый. Но да ладно, не об этом…
Зоря Лютовна свою рубаху сама могла б починить — всего-то вышитый узор распустился — но отдала мне. Знает ведунья, что если он нарушен, то и спрятанная в плетении нитей волшба исчезнет. Потому и меня попросила. Несколько дней с рубахой сидела: все не хотел белый орнамент ложиться как надо. Но никуда от меня не делся. А для верности я ещё и серебряную нить вплела — мне водяница как-то её принесла. На удачу заговоренную.
Рубаха вышла на загляденье, как новенькая.
Я подбила камушек носком лаптя. Только вот сразу решила, что платы с Зори Лютовны брать не буду. Ни к чему. А вот совета спрошу.
Не успела я подойти к дверям, как те сами распахнулись, будто знала ведунья о моём приходе.
— Жадана? — послышался глубокий приятный голос. — Утра доброго тебе, голубушка. Заходи, не стой на пороге.
Произносит она имя с таким напевным выговором, что звучит совсем по-нашему. Жадана — значит, желанная.
Я улыбнулась и прошла вперёд. Голову тут же закружил дурманный запах трав и свежей выпечки. Ведунья хоть и одна живет, а в хате у неё чисто, хорошо: полы выметены, печка побелена, а на печке рыжий кот урчит и лапу лижет. Любят её звери. И то верно говорят, что зверь лучше человека разберёт, добро перед тобой или зло. Сама Зоря Лютовна не старая и не молодая. Вроде и не красавица, а глаз не отвести. Одним словом — ведунья. Смотришь, и уразуметь, что видишь — не можешь.
Я разложила перед ней рубаху на лавке, посмотрела краем глаза, мол, как? Охнула Зоря Лютовна, прижала руки к щекам, прям как моя Василинка моя. Оно и верно, все мы бабы на один лад, когда красивое видим.
— Искусница, чудодейка. Ну, ничего, я отплачу…
— Постой, Зоря Лютовна, — покачала я головой. — Не надо мне платы. Лучше советом подсоби.
Ведунья нахмурилась, аккуратно взяла рубаху, принялась складывать.
— Садись, Жадана. Коль так, то стоя разговоры не ведут.
Я и села. И говорила долго. А Зоря Лютовна всё подвигала мне блюда с блинами да берёзовым соком поила. Не перебивала, слушала внимательно. Видно только было, что сама не знает, почему вдруг гаёвка ко мне является. Но в то же время, только я закончила сказывать про чудные сны и ночь Корочуна, промолвила:
— Что-то лесному духу от тебя надо, раз ходит по пятам. Это тебе не Славомир из Елшанки.
Я поперхнулась, закашлялась. Вот уж не могут забыть мне этого! Славомир — первый красавец на деревню. Пригож, в плечах широк, статью хорош. Очами васильковыми да кудрями льняными не одну девку плакать ночами заставил. Только вот Удова страсть у него на первом месте. Меня-то поначалу не замечал, а потом будто глаза открыл. Проходу не давал, у дома поджидал, всё ладушкой звать пытался. А раз и вовсе на ночь глядя явился, водички попросил испить. Его в хату пустила, а он рукам волю дал. Ну, вот я ухватом его и приветила сокола ясного. Теперь вся Елшанка потешается, а Славомир меня за три версты обходит. Хорошо хоть, нрав у него незлобивый, сам потом прощения просил.
— Я с лесными духами мирно живу, — буркнула. — Они не хлопцы.
— А с кем из них жить смогла бы? — неожиданно спросила Зоря Лютовна.
Я и задумалась. Такой простой вопрос, а ответа не найти. Вроде и не юна уже, девки в моём возрасте дочек да сынков рожают, а у меня таких и помыслов нет. И хлопцев стараюсь стороной обойти.
— Впрочем, что нам тут. — Зоря Лютовна вдруг хлопнула ладонью по столу, рыжий кот обернулся к ней, будто тоже прислушивался. — Скоро Купальская ночь. Дома не сиди — приходи на праздник. Духи лесные его тоже любят. Там уж скорее всего ответ отыщешь. А чтобы вернее было, дам тебе подвеску заговорённую, малахитовую. Как девицы венки по воде пускать будут — сожми его в ладони, позови того, о ком думаешь — сам предстанет пред ясны очи.
***
Полыхает жаром костров Купальская ночь, рассыпает щедрой рукой самоцветы звёзд да дурманит лесными запахами. Звенит в ушах смехом девиц и парней, видно даже во тьме, как пламенеют румянцем щёки, как горят глаза — что там папороть-кветка рядом с ними?
Воздух пропитан хмелем и радостью, и молчание тут значит поболе слов. Взгляды такие, что обжечься можно, губы шепчут имена желанных, а руки сплетаются крепко-крепко. Только нет мне туда дороги. И так уже косо смотрят, знают ведь, что в Купальскую ночь не хожу я сюда. Сжав камень в руке, пошла прямо к берегу реки. А там уже девиц немало, даже Василинка с ними. Венок в воду опустила, смотрит на него, как на надежду последнюю, и шепчет что-то неразборчивое. Я подошла сзади, она обернулась. Глаза широко раскрылись, а потом ухватила меня, закружила.
— Жаданка, хорошо, что пришла! Нечего сидеть в хате в такую ночь! Венок тебе надо!
Я невольно коснулась туго заплетённой косы.
— Глупости говоришь, сорока. Не за этим я здесь.
Василинка недоверчиво посмотрела, а потом хихикнула.
— Все тут за одним. Ой! — вскрикнув, подруга кинулась вслед за уплывавшим венком. — Долю-то свою упущу! Я тебя потом найду!
Я невольно улыбнулась. Что ж, пусть Доля будет пригожей. Посмотрела на другой берег реки — тёмный, молчаливый, будто там — царство Чернобога и нет ему дела до веселья купальского.
Сжала крепче ведуньин малахит, прикрыла глаза и вдохнула глубоко. Приди ко мне, лесная, приди… И образ из сновидений перед глазами задержала. Вдруг — раз! — звуки все смолкли: ни смеха девушек, ни треска костров, ни шелеста листвы.
Горячие ладони легли мне на плечи, того и гляди, тонкая рубаха загорится и сразу пеплом станет.
— Гроза… — выдохнул кто-то прямо на ухо. За шиворот будто сыпанули горсть муравьев. Сердце застучало, как у пойманной птахи, а внизу живота сладко заныло.
Я вздрогнула и резко обернулась: по-прежнему пляшет пламя, лижет рыжими языками дрова, сыплет искрами вокруг. Но ярче пламени полыхают кудри лесной гаёвки. Так и стоит у костра, будто огнем одетая. Белая кожа словно внутренним светом напоена, жемчуг водяницы по сравнению с ней — блеклые камушки. Сама стройная, ладная — так и хочется коснуться, огладить крутое бедро, скользнуть ладонью по округлому животу к налитым грудям. Гаёвка посмотрела на меня — в глаза будто ночь чернолесская опрокинута — и улыбнулась брусничными губами. Спелая ягодка, красная ягодка, а попробуй сорвать! И тенью лишь мелькнула мысль, что негоже так о девке думать. Но как же не думать, когда смотришь на неё — и забываешь всё на свете.
— Гроза, — выдохнула снова, а меня будто студёной волной в жаркий день окатило. — Иди ко мне, — протянула белые руки, поманила. А пальцы-то! Аж зависть взяла: длинные, гибкие, словно ивовые прутики, заострённые чуть, а каждый ноготь — смарагдом мерцает. И не смотрят на неё другие или не видят вовсе.
В голове зашумело, словно хмельной браги глотнула, сделала шаг вперёд. Вспыхнул ближайший купальский костер, огонь взвился чуть ли не до небес. С визгом елшанские девки и хлопцы кинулись врассыпную, а я засмеялась.
— Ну, баловница, Гаюнова внученька, посмотрим, что тебе от меня надобно, — шепнула и направилась за ней — прямо к лесу.
А лес шептал, звал, смеялся нечеловеческими голосами, рассказывал истории седой древности. Среди черных ветвей и листьев мелькало белое тело, вспыхивали огненные пряди, слышался сладкий голос. Бесшумно ступала гаёвка по листьям и травам, только и видны были маленькие ступни да изящные лодыжки.
А стоило мне остановиться, как сильнее прежнего начинало колотиться сердце и в жар кидало, будто в купальский костёр вошла. И шла за ней, шла дальше, почти бежала. Знала, что назад не вернусь, пока не узнаю правды.
— Стой! — крикнула я.
Показалось, даже лес на мгновение смолк.
— Пошли! — с серебряным хохотом отозвалась гаёвка. — Недолго уже, Гроза, осталось!
Она замерла, посмотрела мне прямо в очи — я и забыла, как дышать, приоткрыла брусничные губы, будто поцеловать хотела, а потом вдруг метнулась в самую чащу огненной искрой. Миг — я отмерла и рванула за ней. И бежать почему-то вдруг стало легко-легко, будто крылья за спиной распахнулись.
— Гроза-а-а!
— Иду-у-у! — расхохоталась я, словно принимая неведомую мне игру.
— Быстре-е-е-е-й!
Ноги почти земли не касались, так летела вслед за ней — горлица за огненной птахой. Верно, не зря дед Яуген мне рассказывал про бесов след. Есть в лесу такая стежка-дорожка — так не найти, но если выведет кто — забудешь, как человеком быть. Свободу почуешь такую, что в небо взмыть захочется. И никто помешать не сможет. А внутри всё звенеть будет от счастья. И уже от ступившего зависит — сойдёт он с бесова следа в сторону правды или к кривде двинется.
Гаёвка остановилась, мои пальцы почти ухватили гибкую руку, по венам пробежал огонь. Рванула к себе. Хоть и не добыча, а поймана.
— Нравится, Гроза? — вдруг шепнула она в мои губы. Голова пошла кругом от запаха хвои, ягод и листьев.
Возбуждение не дало раздумать, выдохнула в ответ:
— Да.
Гаёвка вдруг резко оттолкнула меня:
— Так поймай!
Зазвенела серебряным смехом, вспыхнула слепящей искрой и помчалась дальше. Я только хрипло выдохнула, облизнула пересохшие губы, хранящие брусничный вкус, и понеслась следом. Догоню! Поймаю!
От вызова, будто от хмеля, кровь заиграла. Меня проверить хочешь? А это мы посмотрим!
И, словно учуяв наши забавушки, многолетние стволы расступаться начали, ветви подниматься, а трава — скатертью стелиться. Только мерцал-переливался самоцветной лентой бесов след. Дед Яуген говорил, что на нём растёт папороть-кветка, цветёт звёздами небесными — бесов след стережёт.
И всё ближе белые ноги, и кажется, что огненная сеть волос лица моего касается. Да! Точно! Ухватила её снова, поймала — моя.
А гаёвка сама горячая, дышит тяжело, медные завитки ко лбу прилипли, а в чёрных глазах — смешинки пляшут.
— Что, Гроза? — шепнула. — Понравилось?
А я после погони сама не своя, надышаться не могу, во рту пересохло, а эта смотрит так, что жажда ещё пуще делается.
— Зачем приходила ко мне во снах?
Вокруг вдруг вспыхнул свет. Я огляделась: стоим мы посреди поляны, в огненном круге, а везде звёздный блеск папороть-кветки.
— Что же это? — шепнула, не понимая, что вижу.
Гибкие пальцы коснулись моей щеки, нарисовали замысловатый узор, спустились ниже — по шее, к самому плечу.
— А ты что думала, Гроза?
Цепко ухватила рубаху, потянула вниз, коснулась губами плеча.
— Я посмотреть хотела, какая ты.
Я вздрогнула. Негоже так, но… сама вплела пальцы в огненные пряди, чуть сжала, пропустила сквозь пальцы.
— Красивое люблю, Гроза, — продолжала шептать гаёвка.
Послышался треск, рубаха упала к моим ногам, оставив нагой. Её чёрные глаза стали будто глубже, тьма в них ожила, заволновалась.
— А ты красива. И вещи делаешь — краше не сыскать.
Она взяла мою руку, коснулась губами пальцев, ладони, запястья. У меня внутри всё сжалось, мысли, будто в хмельном бреду, пошли. Что же ты делаешь?
— И руки у тебя золотые, Гроза, и сама ты…
Шёпот слился с шелестом листвы, хмелем дурманили слова, а губы и пальцы ласкали-голубили — себя потерять-не найти. В мёд и огонь тело моё превратили. Сладко и жарко стало, лишь холодила спину мягкая трава. А после вдруг небо упало — стало мне ещё слаще, и крик мой взлетел аж до звёзд.
***
Я молча лежала на коленях у гаёвки, а она перебирала мои волосы. Рана на ладони ныла, но это ничего. Пройдёт.
— Откуда знаешь-то, что меня Грозой зовут?
Гаёвка засмеялась:
— Так давно на тебя смотрю, Жадана-искусница. Подслушала, как Яуген зовёт. И правильно это.
— Что правильно? — поморщилась я. От гаёвки пахло свежестью и лесными ягодами, так бы век лежать.
— А и есть ты Гроза. Глазами молнии так и мечешь. И цвета они у тебя, как туча. А коль что не по нраву, так и ухват в руки берёшь.
Я фыркнула:
— Нечего лезть. Тебе-то, кстати, кто сумасбродничать разрешил? И как звать-то?
Гаёвка молчала. Даже пальцы замерли. Но потом вздохнула:
— Не могу я имени назвать своего. Не положено. А сумасбродничать, так это Купала. В эту ночь всё можно. Вот и задумала провести тебя по бесову следу. Думаю, коль пройдёт до конца — одарю.
— Конец — это как раз на полянке с папороть-кветкой был?
— Угу.
Я тяжко вздохнула. Да уж. Все люди, как люди. А мне кроме как с гаёвкой, в Купальскую ночь пойти и не с кем.
Гаёвка будто почуяла что-то и рассмеялась. Ветер этот смех подхватил, унёс ввысь, смешав с шёпотом колышущихся листьев.
— Нашла чему печалиться, глупая.
Она вновь перебирала мои волосы, пропуская сквозь белые пальцы тяжёлые русые пряди.
— У Зори-то, ведуньи чернолесской, тоже сынок был. Ушёл из этих мест долю свою искать. Вроде всем хорош, а люди невзлюбили. А всё почему? Лес он чуял, там, где человек побоится пройти, за милую душу пробегал. И зла никому не делал — а всё равно невзлюбили. Так и тебя, Гроза. Любуются твоими вещами, искусницей зовут, а сами завидуют чёрно, яро. Думают, за что ей, приблудной, боги таких милостей отсыпали? А раз не понимают, то и не любят. А коль не любят, то что и говорить? Вы для них, что волки лесные — не люди. Всё что-то ищете, ищете, а не находите. Оттого и беспокойно вам, оттого и на одном месте долго не задерживаетесь.
Я нахмурилась, гаёвка погладила меня по голове, как маленькую, зарылась пальцами в пряди:
— Как знать? Кто по бесову следу ходит — на людские стежки не ступает. Тут у Доли с Недолей надо спрашивать. Высоко сидят сестрицы, всё видят, всё знают.
Она начала заплетать мне косу.
— Они-то тебе и помогут. А как прийти к ним — у дара моего спроси. Только сама, Гроза, знаешь: что на роду написано, то так и случится.
Я сжала крепче ладонь, чувствуя, как по руке разливается жар от огненного стебелька папароть-кветки. Что ж… коль только они знают, то у них и спрошу.
Утро выдалось хмурым и неприветливым. Того и гляди, с неба вода хлынет, только мне уж задерживаться ни к чему. Собралась быстро — добро мастерицы нехитрое: иголки да нитки, узёлок с собою. Попрощалась с Василинкой, пожелала им добра и счастья со Славомиром — подругин венок-то приплыл именно к нему — и отправилась в путь-дорогу. Через лес, по узкой дорожке — к неприметной хатке Зори Лютовны. Малахит заговоренный вернуть надо, несколькими словечками перемолвиться, за тепло да заботу отблагодарить.
За спиной оставалась Елшанка. Лес вздыхал, шептал, манил к себе. Сосны протягивали зелёные лапы, касались волос, плеч, будто прощались. Высоко-высоко разливались птичьи трелли, гулко стучали дятлы.
И словно былью стал вчерашний сон, полыхнула среди деревьев огненная прядь, рассыпался серебром тихий смех.
— Прощай, Гроза. И… возвращайся.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.