Я сижу, вжавшись в старое скрипучее кресло, в последнем ряду, в темноте. Лишь на огромном экране мечутся немые всполохи, да где-то над головой, под самым потолком, стрекочет невидимый кинопроектор под руками несуществующего киномеханика. Боже мой, сколько фильмов я здесь пересмотрел — не счесть.
В зрительном зале ни души, лишь тонко поскуливает осенний сквозняк, пронизывающий, кажется, каждый кубический сантиметр затхлого от времени воздуха. Дверь в правом углу зала, скрипнув, приоткрывается, и в проёме света возникает долгожданный, ещё размытый и неясный, силуэт. Вера… Наконец-то.
— Я опять опоздала… — шепчешь ты из тьмы. Эхо играет твоими словами, отчего шёпот становится громким и отчётливым. Здесь потрясающая акустика...
Я жадно смотрю на экран, слежу за каждым твоим движением, повторенным на плотном грубом холсте. Сейчас ты спустишься по широким плоским деревянным ступенькам, проберёшься между рядами кресел сюда, и твой серый плащ зашелестит, будто сухая листва в осеннем парке.
Ты устало опускаешься в соседнее кресло, сдерживая порывистое дыхание, как будто не хочешь никому мешать смотреть это вечное чёрно-белое кино. Хотя кто может услышать твоё потустороннее дыхание, кроме меня? Здесь уже почти век нет никого, кому бы мы с тобой могли помешать.
— Я так торопилась… Бежала, летела… И всё равно опоздала! Ты давно меня тут ждёшь?
— Всегда… — отвечаю я.
Ты дышишь всё спокойнее, заглядываешь в лицо и закрываешь мне глаза ладонью.
— Сколько можно смотреть, ты ведь знаешь наперёд, что и как произойдёт...
Да, я знаю всё до мелочей. Ты будешь целовать в кадре высокого мужчину в фетровой шляпе, а потом, спустя всего несколько часов, будешь убита и ограблена сворой хулиганов в подворотне одного из петербургских дворов.
Я скромный сочинитель, когда-то, ещё в юности, подсказавший название первому театру синематографа — "Биограф", который братья Люмьер оборудовали в помещении бывшего магазина немецкой фирмы "Норденштрём". Это случилось в самом конце позапрошлого века, когда их пригласили в Петербург, чтобы продемонстрировать публике настоящее чудо, которое весь бомонд, вся богема нараспев называли "синема". С тех пор я пишу твою биографию, неотъемлемую от этого призрачного, состоящего из невесомых флюидов, города, потому что ты — актриса. И ещё потому, что я люблю тебя больше жизни.
— А я устала… — вздыхаешь ты. — Устала тысячи раз приходить сюда, но другого места, где мы бы могли увидеться, нам не оставили...
— Не оставили. Но ведь многие, почти все из тех, кто попал в трагический круговорот этого безумного электрического мира, лишены и этого. Их просто аннигилировали — и всё...
— Нет, я бы не хотела рассыпаться на квантовые частицы и перегореть, как перегорают лампочки в этих грязных, ужасных заплёванных разным сбродом, подъездах. Помнишь, когда-то их называли парадными?
— Ты отстала от жизни, — терпеливо объясняю я. — Недавно вот бродил по городу в ожидании очередного киносеанса и удивился: в подъездах домов царит чистота. Правда, я обследовал парадные только в окрестностях Невского проспекта. Выйти за пределы этого района для меня невозможно...
— Ты всё так и скитаешься в ожидании киносеансов? Какая же это, наверное, тоска...
— Ну почему… — пожимаю плечами я. — Здесь много интересного. Иногда сюда приходят солидные купцы, хотя, конечно, в основном шатается разная деклассированная сволочь. Но однажды мне даже повезло пересечься в этом здании с архитектором, Растрелли. Мы болтали почти целый час, он ужасно ругался, что город испортили какими-то нелепыми стеклянными постройками в виде пирамид. Где он их только увидел? Я ни разу не встречал таких построек. Наверное, он может путешествовать по городу без ограничений.
— Он же итальянец! Как ты мог с ним болтать, не зная языка?
— Сам не знаю… — краснею я. — Кажется, это не имело никакого значения.
— Ты скучаешь без меня, да? — она поправляет отворот на манжете моего пальто, гладит ладонью отворот воротника.
— Да.
— Как жаль, что мы так и не успели с тобой пожениться.
— Жаль… — соглашаюсь я.
— Мне нужно было быть внимательнее… — жалобно шепчет Вера. — В тот вечер фильм шёл без тапёра. Мы были слишком увлечены, чтобы почувствовать подвох. А ведь его ликвидировали в тот вечер. Это был дурной знак.
— Я не должен был тебя отпускать одну… — сокрушённо качаю я головой.
— Они сняли с меня всё, даже обручальное колечко, которое ты мне подарил в тот вечер...
Я молчу, слушаю, зная наперёд, что она начнёт всхлипывать. И я скажу ей: не плачь, ведь столько времени прошло, пора бы уже и привыкнуть...
— К чему привыкнуть? К тому, что я, отправляясь спать, даже не могу тебе пожелать доброй ночи?! — сегодня она выкрикивает эту фразу намного эффектнее, чем тогда, по горячим следам, на следующий день после убийства.
Вера тогда опоздала, была непривычно тихая. Я пытался назначить день свадьбы. Но она избегала этого разговора, а потом, на прощанье, сказала:
— Боюсь, нам предстоит с тобой готовиться к свадьбе каждый день… Пока вечность не закончится...
— Поехали ко мне! — сжал я её плечи, но она отстранилась.
— Боюсь, это невозможно. Похоже, мне никогда не выйти из этого зала.
— Почему ты так говоришь? — с тоскливой тревогой спросил я. — Ты хочешь бросить меня?
Вера опустила голову, потом снова взглянула на меня и кивнула в сторону сцены, откуда раздавался тихий, какой-то особенно нежный и ускользающий, чарльстон.
— Я никогда, никогда не бросила бы тебя одного. Но тапёр играет на сцене, и ты, бедный мой Арно, даже не понимаешь, почему он сейчас снова сидит у пианино и будет играть свои фокстроты и танго — вечно. Вечно, понимаешь?
Я не понимал её слов. Я тогда даже не понял, что её больше нет. Вера всегда была слегка экзальтированной, а её речь всегда отличалась некоторой странностью и выспренностью. Это не удивляло, ведь она была актриса, водила знакомства с целой толпой поэтов, читала их стихи вслух в ресторане «Квисисана», где была неплохая по тем временам кухня и механический буфет-автомат. Они все были помешаны на научно-техническом прогрессе, на революции, которая погубила их всех, но кто же из них мог знать, что воспетая ими грядущая революция окажется столь плотоядной.
О том, что случилось с бедной моей Верой, я узнал из газет. И не поверил. Ведь мы виделись накануне, всего несколько часов назад. Мне казалось всё это какой-то дурацкой ошибкой...
— Если бы ты знал, как я устала… Безумно! Устала от того, что нам некуда приклонить головы… И ты даже не можешь приехать в мой загородный дом.
— Это всё? — спрашиваю я.
— Да, только дом и возможность увидеться с тобой здесь. Но ведь у тебя даже дома нет! Потому что мы все, понимаешь, все, кто застрял здесь на столетия — безбожники! — она плачет, закрывая лицо руками, по-детски хватая ртом воздух.
Я знаю, что всё, что я вижу — лишь иллюзия, галлюцинация ума. Но я обнимаю её, безмерно уставшую, сотканную из непонятных флюидов и невидимых атомов. И шепчу ей на ухо:
— Мы вместе. И это всё, что мне нужно. Сколько бы это ни продолжалось — я люблю тебя, и это единственное, что имеет значение.
Я встаю, стараясь изо всех сил быть галантным, подаю ей руку, мы спускаемся к сцене, останавливаемся у партера. Световые блики, пятна и графические линии, летящие из окошка киномеханика сквозь мрак зрительного зала, заливают нас с ног до головы, ведь мы часть того, что происходит на экране этого старого призрачного кинотеатра больше сотни лет. Вера — центр моего остановившегося мира, пустынного, хрупкого, сверкающего, как новогодний шарик из тончайшего стекла. Я древний, как дореволюционные открытки в антикварной лавке. Моя вечность впитала в себя столько всего, что не передать.
Вера прижимается ко мне, и мы стоим, покачиваясь, как делают близкие люди в минуты счастья или горя. Я целую её тонкие, подрагивающие, ледяные от осеннего сквозняка, кончики пальцев. Напеваю про себя: "Ваши пальцы пахнут ладаном, а в ресницах спит печаль… Никого теперь не надо нам, никого теперь не жаль..." *
Тапёр, расстрелянный больше столетия назад, во время облавы, заодно с другими, случайно оказавшимися не в том месте, горожанами, подмигивает мне понимающе и поворачивается лицом к роялю. Его руки в сумраке освещены отражёнными бликами чёрно-белого экрана. Он тоже покачивается в такт ещё беззвучной, но вот-вот готовой возникнуть из ничего, музыке, трогает клавиши любовно и чувственно, извлекая из небытия сочные, роскошные аккорды старой песни. Я услышал эту песню Элвиса Пресли впервые, кажется, ещё в начале шестидесятых, в прошлом веке.
Вера вздрагивает в моих руках — чутко, тревожно.
— Боже мой, Арно, как же холодно здесь… Невыносимо холодно...
И я медленно напеваю, почти шёпотом, в тихий ливень её волос: "Love me tender, love me sweet, never let me go..." **
Люби меня нежно, люби меня сладко, никогда не отпускай меня, Вера моя, песня моя и стихи мои, любовь моя — ты единственное, что является настоящим в этом обманчивом мире, наполняет жизнь реальным содержанием и придаёт смысл смерти. Без твоей любви всё рушится, а история мира становится лишь набором абсурдных обстоятельств. Твоя любовь… Лишь благодаря ей небытие обретает смысл, иначе смерть была бы слишком отвратительной формой существования. И я пою, пою, вслушиваясь в твоё прерывистое всхлипывание, пою, чтобы не заплакать, пока ты не истаиваешь в моих руках, как дым.
У меня ещё есть возможность подняться по лестнице и тихо присесть за столиком в углу литературной кофейни. Здесь шумно, компания людей отмечает презентацию какой-то книги. Они галдят, как сумасшедшие, описывая радужные картины комфортного будущего. Я знаю, что всё, о чём они говорят, будет не так. И знаю, какую цену придётся заплатить за будущее, которого у большинства из них — не будет.
В углу на мягком диванчике замечаю бородатого величественного старика. О, этот старик был так знаменит, что стал одним из первых героев документального кино. Чтобы заснять его на киноплёнку, за ним бежали кинооператоры-папарацци. Ну да, почему бы ему сюда не зайти. Хотя бы из любопытства… Всё-таки не чужие. Да и называется кафе — "Ясная поляна". Так называлось его родовое имение. Киваю ему холодно. Он вежливо и слегка высокомерно отвечает чуть заметным кивком головы. Вряд ли Лев Николаевич помнит меня. А я его и при жизни-то недолюбливал...
Мне так хочется похулиганить сегодня. Стайка поэтов гогочет, болтает без умолку. Яркая, ослепительно красивая, девушка в платье из алого шифона, похожая на Веру, кричит, утихомиривая подвыпившую творческую компанию:
— Господа, уймитесь. Я сейчас буду читать ваши стихи. Какие — выберу сама. А вы будете угадывать автора! Вот такая игра...
Перед чтицей столик, заваленный бумажками. Я осторожно подхожу к ней со спины, заглядываю через плечо, рассматриваю напечатанные тексты на больших листах, разложенных ею веером. Какая-то галиматья, ей Богу. А нет, вон там, у стеклянной пепельницы, на листе, очень даже недурно написанный текст. Значит, поживём ещё, господа поэты.
Подсунутый мной лист возникает из воздуха, появляется на столике прямо у её пальцев с алыми длинными наманикюренными ногтями. Вамп, просто женщина-вамп! Интересно, догадается она о том, что этого листа не было здесь никогда, и автор оказался на презентации коллективного сборника лишь случайно, и исчезнет так же бесследно, как и текст стихов, едва она закончит декламировать его?
Рискнём, Вера, Невера… Просто шутка.
Она берёт лист и смотрит в текст, написанный чернилами, каллиграфическим почерком. Потом растерянно озирается.
— Старый кинотеатр… Стихи. Кто автор? Автор кто? Здесь не подписано.
— Да читай, потом разберёмся… — машет рукой какой-то длинноволосый амбал в малиновой шёлковой косоворотке.
Она начинает читать стихи вслух, пожимая плечами. Её голос — напевный, спелый, прекрасный, как вишни в августовском саду твоего загородного дома, Вера. Не совсем понятно, нравятся ей или не нравятся эти старомодные, рифмованные строчки. У нынешних ниспровергателей мира — другие вкусы.
Мы — две души
в дрожащей зыбкой пране,
и наплевать, что кончилось кино,
на жидкокристаллическом экране
мы — тени тех, кто умерли давно.
Я незаметно выскальзываю из этого злачного заведения, тихо закрывая за собой двери. Её голос тает, гаснет за спиной...
Сюжет не нов, никто из нас не вечен.
С небытием не раз и я знаком.
Насквозь прошит наш бесконечный вечер
Кинотеатра горьким сквозняком...
Я лечу вниз по мраморной лестнице, не оглядываясь, не касаясь отполированных множеством рук перил с дубовыми резными балясинами, не отражаясь в старинных настенных зеркалах. Литературные знаменитости с развешенных на серо-зелёных стенах портретов провожают меня строгими взглядами. Этот огромный старинный дом — всё, что у меня есть. Я прохожу под аркой, миную двор, в котором я стоял, задрав голову, столетие назад. В уютно освещённом изнутри окне движется чей-то женский силуэт. Я шепчу в сыром сумраке двора, знакомого мне до мельчайшей царапины на влажных каменных стенах:
Мы сотни лет с тобою визави —
в мансардах бедных,
в зеркалах старинных,
в улыбках манекенов на витринах,
в причудливой тоске адреналина —
невидимые призраки любви.
Жизнь продолжается, господа, жизнь продолжается, что бы вы ни говорили, и в каких бы иллюзиях не находились. Это всё не ново, и сценарий повторяется с некоторыми признаками модификации — столетиями. Всё, что мы видим — изображение реальности, иллюзия, видимость, поверхность, под которой находится такая глубина, от которой можно сойти с ума… Мы лишь проекции, движущиеся фигурки на экране, и какая разница — он выглядит как грубый настенный холст или состоит из жидких кристаллов. Всё это похоже на очередной киносеанс...
Я знаю, что такое вечность. Она невидима, но всепроникающа. Её осознаёшь, и она наступает. Она наступает — и ты осознаёшь, какова она. Это знание всегда приходит слишком поздно, и поэтому — бесполезно.
Я иду по тёмной парковой аллее не торопясь. Я давно никуда не тороплюсь. Вокруг меня сгущаются вечные сумерки, вздыхает умирающая листва, шепчется с деревьями ветер, и моя печаль, перемешанная с радостью и светом, неизбывна, как будто где-то рядом шагает твой маленький призрак в тонком, продуваемом насквозь, длинном плаще. Я люблю этот пустой, всегда безлюдный, парк, и мне не надоедает бродить по его дорожкам в ожидании следующего киносеанса. Мне нравится здесь всё: и шелест листьев, и особенный, грибной сырой запах, и постоянный холодный туман, и даже мой лёгкий, привычный озноб, ведь в этом городском парке царит осень. Всегда.
Примечания:
* Братья Люмьер — считаются изобретателями кинематографического отображения реальности.
** Ваши пальцы пахнут ладаном… — строки из песни Александра Вертинского, посвященной памяти Веры Холодной..
***"Love me tender, love me sweet, never let me go..." — слова из песни Элвиса Пресли
П. Фрагорийский
из кн. Бестелесное
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.