Кулик не улетал. Ходил по мелководью, посматривал на людей, суетящихся под дождем. Двое остановились, закурили.
— А там шарили?
— Там — это где?
— Там — это тут. В кустах.
— Да везде уже шарили.
— Утопла девка. Ясно как день. Сумка и всего следов… Далеко бы ушла босая?
— Ясен день, ясен пень. В сумке что?
— Бумаги какие-то.
— Бери все, с бумагами. Будет что предъявить. Не то этот упырь еще неделю тут лазить заставит. Больно девка ему глянулась.
Резкий порыв ветра вырвал из рук листки, исписанные аккуратным округлым почерком. Развеял по мокрому лесу, прижал к бурым кочкам, к чахлым стволам, к стылой осенней воде. Дождь забарабанил сильнее, словно плакал о ком-то.
«…завидуют, мол, вытащит из глуши, из болота. Не мои это мечты. Там, в городе, у Бориса Сергеевича — машина, работа, мама. Вот в таком порядке. Красивому и удачливому захотелось красивую жену. Визиткой золоченой хвастался, за руки хватал, улыбался. Про меня говорят — красивая. Не знаю. Только косу я назло всем оставила, хоть и любят за нее дергать. Лишь раз она мне службу сослужила… Тетя Леся, как могла, приваживала Бориса Сергеевича, а мне, вздыхая, выговаривала: „Олёнушка, деточка, ну на что тебе это болото? Хочешь как я или твоя мать?..“ А я к нему хочу. К Гранну».
— Ты хоть пару бумазеек этих собери. Может, записка ее последняя. Тетке отдашь, глядишь, поблагодарит, обогреет.
— Тетка-то больно спокойна, не голосит о покойнице.
— Ты бы слышал, что она несла! Мол, деточка к лешему ушла, как мать ее, он примет, раз сама…
— Не к лешему, а к сиду. Леший в лесу, сиды — под холмами.
— Что за сиды?
— Подземные жители. Дед этой девки горазд был трепаться, когда мы на охоту наезжали. Про запреты всякие бормотал.
— И что?
— И ничего! Пугал. Якобы убиваем много. Сиды, мол, не одобрят. Под крышей безопасно, в дом зайти они не могут без разрешения. А под холмы сами утянут — сгинешь!
— Что за слово матерное, сид? Чтоб я не слыхал больше! И какие тут холмы, болота одни.
— Раньше холмы были. Остались посреди болота. Там, где камни.
— Как бы нам до тех камней топать не пришлось!
— Только на вертолете. Иначе сами сгинем.
— Наш упырь и так со свету сживет…
Кулик склонил голову, будто прислушиваясь. Сделал пару шагов и опять замер.
«…был всегда. Сколько себя помню. Первый раз увидела его, когда… Но начну сначала.
Дом наш стоит не в деревне, а на отшибе, у края болота. Многие боятся болота, но не я. Дед с малолетства водил за клюквой, за брусникой, за крепкими подосиновиками. Иногда виделось на болотине странное: будто силуэт человеческий над водой висит или птица осмысленными глазами на тебя смотрит. А приглядеться захочешь — все пропадет, поминай как звали. Дед молчать велел, пальцем указывать запрещал. А дома сказывал, есть на болоте свои жители. Могут запутать, а могут и помочь, но знаться с ними не стоит. Уведут в хлябь, под свои Холмы.
Собирали мы ягоды-грибы осторожно, к природе бережно, никто нас не пугал и не путал. Там, где другие пройти не могли, пред нами тропка будто сама разворачивалась…
Дед отдавал собранное тете Лесе, она ездила в город, продавала. На то и жили, еще на пенсию его. На вопросы, как я у деда оказалась и куда пропала моя мать, дед не отвечал. Хмурился, закуривал трубку, приминая табак пальцем. Деревенские в спину „дочь шалавы“ бросали или еще похуже. Я не отвечала.
Дразнили-дразнили, да и затихли.
Ну так вот, о Гранне. Где-то лет в десять захотелось мне самостоятельности. Показать всему миру и себе, что стою чего-то, хоть грибов могу сама насобирать…
Болото наше огромное. Поближе к деревне местами сухо, местами вода темная, торфяная. Дальше лишь тропка идет еле приметная, а по обе стороны — топь… А тут каникулы, воля! Выбралась я как-то раз после грозы. Зашла по знакомой тропе подальше, а там подосиновиков!.. Потянулась к особо толстому. Не рассчитала, оскользнулась на кочке. Да как ухну в воду!
Шевелюсь в жиже, страх пронял — не выберусь. Чем больше верчусь, тем больше вниз тянет. Тропа рядом, а не достать. Рванулась раз, другой… глотнула воды вместо воздуха. Показалось, мир перевернулся. И слова зашелестели, ровно ветер тростник колышет:
— Ну скажи хоть что-нибудь. Скажи, человечья девочка. Не могу я так. Права не имею, свободу твою нарушить. Попроси меня тебя спасти.
Как есть померла, раз голос в голове. Да и человечьей девочкой меня еще не обзывали.
Потом дошло — просить о чем-то надо. Глаза разлепила с трудом, вижу: небо надо мной странное, зеленое. Рвусь вверх, глотаю воздух пополам с болотиной, барахтаюсь, кашляю — какое тут слово сказать, о чем? Чуток вырвалась, сама не поняла, как. Опять вниз утянуло. На сей раз с головой.
Эхом прилетело:
— …ладно.
Потянуло вверх да прочь меня из воды. Болото чавкнуло, отдавать не хотело. И вот небо уже обычное. Августовское. Поворачиваюсь, чтобы животом на кочки. Отплевываюсь и все надышаться не могу. Смотрю — чьи-то сапоги прямо передо мной. Не в воде — над водой. Но страха нет совсем.
Тот, кто вытащил меня, сказал вслух:
— Хорошая у тебя коса. Удобно вытаскивать.
— Спасибо, — хриплю. — Век буду помнить вашу доброту.
— Человечья девочка, что ты сказала!
Вот ведь странный. Еще и недоволен! Не тем, что тонула, а тем, что поблагодарила.
— Провинилась чем? — спрашиваю, обращаясь к сапогам. Кожа мягкая, подошвы вовсе нет, как у чулка; пряжки в виде птицы блестят серебром.
— Это не ты, это я провинился. Спас, не получив разрешения, а теперь еще и долг…
— Я же должна, не вы!
— Смотря с какой стороны глядеть. Ну что уж теперь… Не выбраться мне с этого болота. Может, и не надо.
— Простите меня, добрый человек.
— Человек?.. — а в голосе усмешка. — Мое имя Гобадан риоджа*.
— Как?
— Зови меня Гранн.
— Олёнушкой дед величает.
— Краси-иво. Только зря сказала.
— Зря сказала имя?!
— Зря, что помнить будешь. Позовешь теперь, я приду. Ваш короткий век — точно.
Снова говорит так, будто сам не-людь. Глянула повыше — человек как человек, только на воде стоит, как на земле. Еще одежда непривычная: шитье, кружево. Не по лесу да по топи шастать, ровно на бал собрался! Кто в таком по болоту ходит? Кто же?
Оказалось, Гранн вот и ходит…
Голову подняла, лицо разглядеть, и застыла. Оно странное — некрасивое, неправильное. Да про то я забыла тут же.
Глаза у него… Синие-синие, как летнее небо вечером. Яркие, будто свет от…»
— Бред какой-то написан. В болоте она тонула, спас ее кто…
— Ты не застревай и не умничай. Подбирай живо, что разлетелось.
«…часто встречались. Особенно после смерти деда. Трудно жилось, одной всегда трудно. А на болотине да без слова ласкового человеческого… Опекунство тетя Леся оформила, помогала чем могла, но на переезд я не согласилась. Дом и так на мне был. И в нем жил дед. А на болоте — Гранн.
Сколько раз на те камни, где его первый раз встретила, попусту прибегала! Ждала до крайней границы дня, пока из болота выйти можно. На обратном пути подарки находила, вроде корзинки, что в сборах ягод помощница — ты в нее горсточку, а на донышке уже две. Будто вдвоем с кем собираешь. Иногда букетики ленточкой занятной переплетенные или лакомство на тарелке из дерева вырезанной: ягоды, орехи или грибы. Помогал. Прикоснуться не мог, показаться и то не всегда, а помогал.
В последнюю зиму совсем плохо стало. Захворала я, дорожки-тропинки занесло, метель за окном ярилась, к тете Лесе дойти невозможно… Бредила, голоса слышала, вернее, все тот же голос в голове. Просил, чтобы впустила. Еле сил хватило сил форточку приоткрыть, но так важно мнилось, чтобы впустить, обязательно впустить! И смогла ведь. Как открыла, изменилось что-то в доме, хотя не появился никто… Очнулась уже в постели, укрытая, в другой сорочке, на голове — тряпица влажная. А подле руки, на тумбочке — отвар горячий. Тетя Леся потом пришла, как отступил буран. А я уже поправилась на отваре лечебном. И заботе.
Зима закончилась, а я все оглядывалась, все мнилось, а ну как привет его дальний пропущу? Миновали недели, месяцы, а Гранн примолк на своем болоте, как неживой. Ох и страшно мне стало, никогда так страшно не было! Видения ночью мучали, будто меня спас, сам сгинул! Просыпалась, искала, звала-звала, знала, что не придет, надеялась — хоть услышит! До последнего месяца лета промаялась. Парни заглядываться стали, а мне не до того, думы все, помыслы — только бы не умер, только бы не умер!..
В начале августа Гранн появлялся всегда. По-настоящему являлся! Не мерещился. Так, чтоб притронуться можно было, под рукой живое тепло почувствовать. „Лугнасад“ по их дням это время называлось. Тогда открыты все пути. Только тогда можно увидеть зеленое небо Мира Под Холмами.
Как я ждала этого! По той дорожке заветной птицей летела прямиком до камней… Там сердце будто заново и забилось: стоит, немочь бледная, в чем душа держится, живой насилу, в глаза не смотрит, а ждет! Камзольчик свой, а словно с чужого плеча ставший, поправляет. Не помню, как кинулась, помню только спину в одежке атласной и волосы под руками мягкие. И шепот: „Олёнушка, третий раз последним будет“.
Камни там не просто камни…
„Место силы, — говорил Гранн. — Соединение миров“.
Сказывал разное. И про болото свое, и про то, что он вроде смотрителя за ним. Изгнанник, по доброй воле. Кому-то тоже помог без разрешения. Свободу его на смерть нарушил. Как и мою.
Странный у них мир. Жестокий. Хотя… не злее нашего.
Занятные они, сиды. Не углядишь, даже если смотреть в упор. Разве сид показаться захочет. А иначе птицей прикинется или корягой — и хоть глаза все измучай, не разглядишь.
Гранн сам да не сам ушел от своих — у них некрасивым быть неправильно. А он красивый! Для меня уж точно.
Лицо у Гранна гладкое. Брови ровные, а улыбнется — и одна выше другой вспархивает. Нос ровный, длинный, а иногда загнутым видится. Зависит, каким Гранн настроением повернется. Волосы каштановые, думала, с сединой. Нет, просто пегие. Короткие и мягкие, словно перышки. Однажды, дождавшись первых августовских дней, не стерпела, дотронулась — он отдернулся. Потом разрешал. Жмурился и улыбался иногда.
А бледный такой, потому что солнца у них нет. Подземные жи…»
— Парень у нее был, что ли?
— Был бы парень, хозяин бы в жены не звал. Ему девку нетронутую хотелось. Кажись, в городе с этим добром туговато.
— Ты ее видел? Коса с мою руку, сама грудастая, а никто близко не подходил — опасались. Глянет, как обожжет.
«…Тетя Леся, тетя Леся! Ты в сараюшке меня не удержишь, хоть оставь обувку, хоть забери.
Зря твердишь: „Тебе же лучше будет, дитятко. Он красивый, богатый, забудь ты свои сказочки про сидов. Утром увезет тебя Борис Сергеевич, дурь из головы выбьет. Мне же спасибо скажешь! Да и что тебе делать в нашей дыре?“.
Злой он, твой Борис Сергеевич. И взгляд у него нехороший. Ему убивать очень нравится. У нас — тварей лесных, в городе — страшно подумать, кого. Я ведь хотела лес защищать, на охотоведа выучиться… А Гранн добрый. Он зверюшек бережет, с деревцами, корягами да чистыми ручьями разговаривает, те отвечают. Я слышала! Только русалы болотные носы от него воротят. Тоже некрасивым считают. А он… да он самый лучший!
Лишь в Лугнасад пересекаются наши миры: мой — Верхний, его — Нижний. Мне не увидеть его, ему не помочь мне… Сараюшка наш чахлый, две досочки я как-нибудь отодвину. Во тьме на болоте опасно, даже если дорогу знаешь. А мне все равно. Либо утону, либо… Может, мир еще раз перевернется, и я увижу зеленое небо и синие глаза на неправильном, некрасивом для всех лице».
— Лови ты!.. Зачитался он… Лови же!
— Да ну. У девки с головой совсем плохо было. Может, и хорошо, что утопла.
— А бумаги?
— Пусть себе летят.
Ветер подхватил и вновь разметал листки.
Синеглазый кулик вспорхнул и улетел вглубь болота.
Примечание:
* Гобадан риоджа — королевский кулик
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.