Вода подбиралась к огрубевшим за годы почти до полной нечувствительности стопам, жевала песок, маслянисто блестела, манила и тут же отбирала надежду на кратковременное облегчение. Соленая тварь, глотку опалит не хуже расплавленной меди.
Не напоит, лишь смочит зубы, распухший шершавый язык, а потом так и вовсе заполнит собой, заставит давиться, голову задирать, потопит, оставляя после себя лишь изъеденный рыбами кусок мяса. Так ему казалось. Так будет.
И так хочется пить, уже давно хочется и слюны нет. Все кончено. На этот раз для него не оставили шанса ускользнуть.
Юноша с тоской обвел взглядом лица других несчастных, уже привычно пошевелив побелевшими от натуги пальцами; веревку затянули, постарались. Терзай дьявол пучин их благопристойные души. Убийцы.
Они сейчас могут наслаждаться лучшей пищей, пить, нет, не нужно о воде другой. Валять в постели любимую женушку, поучать детишек, если конечно кто — то из этих bastardo соизволил дать потомство. А солнце едва-едва начало сползать вниз, скатывается с зенита, нет…нет пали, мучай, не надо заката не надо прибоя… Пожалуйста…
Не смей, не двигайся солнышко. Остановись, сожги все на этой проклятой земле с дикими, звериными порядками, беззаконием.
Молю, сожги их поля, кожу на лицах и пусть скот дохнет, исходит мухами, которые тоже должно быть будут прилетать, роится в язвах, слизывая соленую как морская вода кровь, напитываясь ей, разбухая.
Все это думалось ему без какой-либо ненависти, другие кричали еще пару часов назад, он тоже, но не до срыва глотки как у некоторых. Не до в истерике истерзанных, обгрызенных языков и щек, разбитых о чертовы столбы затылков. Сидеть было уже неприятно, холодно, мокро. Подбирается, ленивая прозрачная жижа.
Внимание привлекает серый до кажущийся полупрозрачности краб, гадкий морской муравей. Да, он не похож на муравья ни капли, скорее на жука падальщика. Но об этом думать тоже совершенно не охота.
Липкий пот стекает по лицу и шее, пропитывает ворот рубашки, простой, хлопковой. Кто он был, кто?
Пот высыхает, стягивает кожу, как пронзительно тихо вдруг, лишь дыхание четверых казненных хриплое, сбивчивое, а у кого-то, совсем рядышком размеренное.
Его привели куда как-позже.
Определённо не женщина, хотя там дальше, позади он слышал бабий надрывный плачь и крик.
Без пощады. Хотя чем женщины лучше него. Все они умрут на закате. Казненные.
Бормотание, безумное, кто-то уже свихнулся, потек разумом как подстегиваемая волнами корка тягучей, медленной и такой опасной воды, делающей истоптанный солдатами песок ровным, мягким, вязким…
Такова же зыбкая надежда выкорчевать из влажного песка тяжелый крепкий столб когда вода подойдет совсем уж близко.
Он вкопан глубоко, но мужчина все равно возит пятками туда-сюда, отодвигая липкий песок, ямка тут же заполняется водой, песок осыпается и все по новой, Танталов труд. Он слышал о Тантале. Интересно, сдался ли тот уже?
"Веками стоял он в прозрачнейшем озере, покоящемся среди садов. Ветви деревьев, усыпанные плодами, нежно оглаживали его волосы. Виноградные гроздья призывно раскачивались пред очами. Вода озера доходит ему до подбородка. Но лишь только он, истомленный жаждой, наклоняет голову, вода исчезает, обнажая черную сухую землю. Стоит ему, мучимому голодом, протянуть руку к ветке дерева, как порыв ветра отводит ее так далеко, что не дотянуться. Да к тому же и скала, нависшая над его головой, держится каким-то чудом, в любую минуту готовая раздавить нечестивца."
Пронзительно, мерзко кричат чайки. Бесшумные хлопки крыльев, каковыми были раньше для него— теперь слышны, биением крови в ушах, страхом, колотящимся где-то в горле комком сердца.
Пролети ближе, о, чайка, овей меня ветром. Мне не хватает… Мало благого воздуха… скоро его не будет совсем, незаметно не станет. Боги, дьяволы спасите меня, молю.
А вода уже смочила колени, темное, неотвратимое ползет вверх по домотканым штанам, щиплет ранки, о которых он и забыл уже. Срывается каплями с ресниц влага, смешиваясь с потом, разъедает, а кожа раздражена и вся давненько горит как после пощечин.
Пощечины ему давали да, и кто, шлюха, из деревенских, еще солома в волосах, девчонка, тебе бы мамке помогать на поле с золотыми как ее волосы тяжелыми колосьями под ярко-синим как ее глаза небом, а туда же, в город. Красивые наряды, богатые, щедрые клиенты… ох мечты… но, все то же старое платье, в потеках остающихся от ее труда, крови и рвоты, на которую можно махнуть рукой как и на себя. А деньги то ты все равно пропьешь, глупая.
Цинга, алкогольный противный душок, давнившие оспяные ямочки на посеревшей но до сих пор сохранившей свою мягкость и юную свежесть коже.
Яркие глаза-осколки иллюзий, не должно таких быть у шлюхи, тупая замыленность и все же такие яркие… ведь какая-то отчаянная надежда в наглых, вызывающе черствых взглядах иногда… жалкая, такая смешная…
Как понимает сейчас. Зачем вспомнил милую которой, зачем-то уже нет. Одинадцать песо ночь. Только жаль себя. Безумно жаль. Нет, он мужчина, он не должен. Лишь насильно запрокидывает голову. Сжимает губы. Нос забивает слизью, вонью собственного немытого тела. Сколько их держали, несколько дней? Меньше, нет, куда как меньше.
Назойливый голос окликает раз за разом. Нет, все казненные слишком погружены в себя чтобы так могло получаться. Но окликает же. Именно его. Голос тот сиплый, даже не лишившийся природной бархатистости своей. Приятный хотя и, подпортился. Таким как раз таки говорят богатенькие моты, напыщенные пасторы в церквях, жуликоватые актеришки среди пестрой ярмочной толпы, выманивающие звонкое у простаков.
А еще знается, этот человек не кричал раньше, не весть откуда, но ведаю же. Этот не выманивал спасения для себя у жестокой судьбы. Не унизился в отличие от нас всех. А сейчас гляди ка, решил языками почесать, меня выбрал? Неужели близость смерти так скучна для него?
— Эй парень, язык проглотил что-л.? Гляди, волна то спешит к тебе?!
Все это издевательски так, фиглярски, весело. Молчать? Ответить? Поднимаю глаза на него. Совсем рядом оказывается. Смотрит в упор не мигая. Точно зрачками черными дырищу прожигает. Напротив вовсе, и не виделось как напротив за своею скорбью. Камзол солдатский, в таких были те солдаты которые— черная-черная волна ненависти да одно злорадство. Море теперь и во мне, пенится, выбрасывает из нутра своего мусор, дохлых китов и водоросли с темной мутью со дна.
Все гадкое, протухшее давным-давно, но уже никакое. Смотри! Давись! Твое, для тебя. А он продолжает, ухмыляется, губы кусает, да так, что они его же кровью подведены, разводами по подбородку, не высыхает, не тускнеет, такие яркие. Если наклонится к нему, ударить же головой можно, лбом нос разбить, заткнуть наконец мразь эту. Ненавижу. Снова свое заводит;
— Что зверенышем смотришь? Как есть звереныш. Укусить хочешь, верно. Вижу хочешь..
Фокусируюсь, но все расплывается, слезы непрошенные текут. Мотаю головой без смысла, и все равно вслушиваюсь в этот голос, отвечаю вдруг что-то, с непривычки собственный то голос глухой, нежданно тихий.
А мой собеседник он невзрачен, грузен, как есть постаревший пастор попавший в опалу за ересь или булочник, потихоньку травящий покупателей крысиным ядом потехи ради. Все мы тут убийцы. И убивают нас тоже убийцы, ха, всё они так считают. Нас убьет море. Нас просто убьет море.
А он, головой встряхнул, задрал подбородок повыше, точно знает о чем я думаю, прохвост. Каштановые еще не тронутые сединой пряди скользят по щекам, длинные. Вьются чуть от влаги. Радушное, все же привлекательное лицо. Пройдешь мимо такого спокойно, точно так и надо.
— Одежу с чужого плеча прихватил. Дрянь дело что не снять. Может, поможешь мне этом, звереныш? Зад весь вымок, вода как матушка подмывает а, если уже в штанах тяжело от страха и скрипа зубовного. Пованивает от тебя знатно. Понимаешь к чему веду. Но такое дело тут спорое. Богородица да сыночек ее простят этот грешок.
Мерзко хохочет, разглядывая меня уже с ненормальным, фанатичным интересом. Привязался то. Не надо было слова вякать.
От взглядов этих тошно, хотя отвлекает от..
— А ты парень не убивал так. Вижу что крови не нюхал, попачкался, брюхатой не вскрывал… Ах, а я сколько в свое время, разгулялся пока матушка Богородица не сказала "Хватит!" да не свернула мое дельце об очищение рода человеческого. Все ко мне приползали, пузо как у свиньи разбухшее. Вымя ого-го будет готовенькие они значит грешников выкармливать во грехе зачатых. Показал бы руками! — На крик срывается, с взвизгами, до костей пробирает — Развяжи крысеныш! Ох, покажу руками.
Вздрагиваю, гнев пьянит лучше вина, знает, знает выродок, случайно было. Обернулось так. По больному. Почему не он и за меня и за себя. Я бы жил, у меня бы семья была. Счастье какое— никакое! Все. Почему!!! Почему так не справедливо! Нечестно! Своими руками. Говорит я зверь, глотку перегрызть мерзости такой. Нет, человек я, но почему со мной ни так. Все ни так, судьба монету дурную выдала, цыганом сделала да бедовым, чужаком вечным. Пустотой, плевком под ноги!
— Замолчи. Оставь меня. — закрываю глаза, а вода ласково-ласково по животу сквозь рубаху волнами скребется, прилив грядёт. Ветер свежий. А эта дрянь зловонным дыханием, смрадными своими словами губит все.
Мир, что впитать пытаюсь. Услышать напоследок. И правда этот человек замолкает на время. Понимает точно или устал, силы потратил на плевки ядовитой гадины. Истерический смех откуда-то сзади, снова женский, песней прерывается, поющая глотает слоги, слова, но повторяет одно и то же раз за разом.
— «Ninnananna, ninnaoh,
questobimbo a chilodo?'»
Отблески солнца на волнах, легкие, как перышки феникса, сияющие златом. Блески на платьях богатых. Каменья драгоценные. Монеты на монисто. Хотя без табора я, Приблуда без отца и без матери. Крови народа дороги не видно почти. Масть черная да черты лица.
Едва-едва, мазками. Не найти мне там сил мне. Жаль солнце мое золотое. Заалеет, кровавым будет сегодня. Я знаю это под проклятия чужие, под неспокойное дыхание врага, да, уже врага. А женщина та, ее голос грудной, певчий да поруганный, сорванный. Голос убийцы продолжает звучать даже когда смолкает как кажется насовсем.
— "LodaròallaBefana…
chelotieneunasettimana.
Lodaròall’UomoNero
chelotieneunannointero."
Снова его слова, этот человек напротив прерывает странное очарование этой смертельной песни. Ввинчивается прямо в разум, оплывает льдом талым в висках, сковывает, подчиняет своей вероломной, жестокой воле.
— Как прозывают, волчонок, звереныш мой? Ты же мой теперь, правда? Я вижу твое лицо, слышу твое дыхание. Это делает тебя моим полностью. Баю-бай, баю-бай,
этого ребёнка кому я отдам? Себе отдам, не Бефане. О нет. А смерть, что смерть. Тянись ко мне. Только я у тебя есть. Страшно тебе, вижу страшно. Хочу стать для тебя смерти страшнее. Столбы не удержат, веревки прах. Правда, мать Святая Богородица позаботилась о тебе, славно? Славно тебе?
Он бормочет что-то еще, но я слишком выдохся и устал, не могу уже бороться. А поет…продолжает…низкий вой, вот уж у кого волчий. Волчица. Лица не вижу. Там морда волчья, и глаза, взгляд лесной, янтарный сквозь листья. Тьма перед глазами. Тьма в людях.
"Lodarò all’UomoNero
Chelotieneun annointero.
Lodaròall’Uomo Bianco…
chelotienefinché è stanco."
Дух зла с лицом прохожего, ты и не захочешь ничего предпринять. Незачем. Остановится— пропадешь совсем. Мимо пройдет, встретитесь еще.
Но все же доносятся, въедаются прямо под кожу, шевелятся промеж напряженных жил, мешаются с тем, где бьется потаенное одно, все о ней, жизни. О благословенном ином, будущим для одного меня лишь с этой топкой грязью, какую нашептывает вкрадчиво, почти любовно. Как мол, накрепко связанная, травила малых сироток казенных, денег ради. Долго травила, покуда делилась с кем надобно, да лихая суш сосущая прихватила, алекторином чудным неистребимая. Пожег дом семейный, а до того убил ножом братца, снова деньги, прямо в глаз зрячий, затем шею лезвием мирным, маслом пахнущим и хлебом. Кровью до сих пор сочась, теперь снова мажет по хлебушку в доме другом, забава то.
"Lodaròal Saggio Folletto
chelorenda…"
Вода уже плещется у самого подбородка, поцелуями любовницы обласкивает кадык, пытаюсь приподняться хотя бы чуть— чуть… руки, задранные кверху не ощущают ничего, раньше хотя бы была боль, пронизывающая, пульсирующая вместе с той песней.
А он снова смотрит, смотрит и ждет ответа. Имени ждет. Слов моих, душу удерживающих в теле, не отдающих и ее и силу мою.
Требует, угрожает мне. Младенцы, обреченные умирать вцепляются в пуповины, не дающие больше ни капли того, что так необходимо им, не развитые, с едва намечающимися руками и ногами… Бледные женские лица без глаз с немыми провалами ртов, вздувшиеся от трупных газов, обкраденные, все они ждут моих слов вместе с ним. Плавают рядом в холодной соленой воде. Кружат, опутывают мои ноги в сетях длинных пшеничных волос.
Все пропадает когда вода захлестывает щеки черноволосого молодого мужчины, забивает нос разгулявшимися на ветру волнами, заставляя носоглотку взрываться обжигающей болью, а шею выламывается вверх, в провальной попытке задрать голову. То первобытное. Казнь состоится вот-вот и не избежать расплаты за содеянное, он лишь что-то шепчет, когда его враг скользит губами по его лбу, так сильно наклонившись вперед, насколько позволяют скрипнувшие влажные веревки.
Мир застилает мутная пелена воды. Прибой приходит тихо или громко. Но он всегда неотвратим.
**
**
"Баю-бай, баю-бай,
этого ребёнка кому я отдам?
Я отдам его Бефане
она позаботится о нём неделю.
Я отдам его Черному Человеку,
он пробудет у него целый год.
Я отдам его Белому Человеку,
который будет заботиться о нём, пока не устанет.
Я отдам его Мудрому Эльфу,
который вернёт мне замечательного человека."
ninnananna — f — колыбельная
ninna — бай-бай
farlaninnananna — идти бай-бай / баиньки
Befana — добрая старая фея
L’UomoNero — Бабай, колдун, мрачный человек, черный человек
L’UomoBianco — в
олшебник, добрый человек, белый человек
Citto (cittino) — ребёнок на тосканском диалекте
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.