Вода оказалась холодной. Канье погрузился почти до самого дна и рванулся вверх, сквозь ледяную толщу воды, давящую со всех сторон. Вместе с теплом из тела уходила жизнь, сердце замирало, все труднее становилось заставлять мышцы работать. Задыхаясь, бард всплыл на поверхность, и жадно глотнул показавшегося горячим воздуха. Борясь за жизнь, он греб немеющими от холода руками, держа к освещенному фонарями берегу. Старик посмеялся над ним, но от этого Полталисмана только сильнее хотелось выплыть. Выплыть и снова пойти играть на жизнь, потому что это — его жизнь, и он мог поступать с ней как пожелает.
По воде плыли желтые осенние листья; один из них прилепился к щеке Канье и оставался там, пока бард, обессилев, снова не погрузился с головой. Выплыть ему на этот раз удалось не иначе как чудом, потому что сил уже не осталось вовсе, только злость и упрямство. Когда до берега осталось совсем немного, от холода свело ноги, и он плыл, отчаянно гребя руками, таща против течения бесполезный груз немеющего тела. Легкие горели, в рот то и дело заливалась вода. Потом Канье ощутил, что цепляется за дно онемевшими ногами. Грести стало невозможно, и по мелководью пришлось ползти, хватая руками песок и гальку, тащить тело дальше, дальше, туда, где нет ледяной воды и слабого, но упорного течения.
Он выполз на берег и лег, задыхаясь и трясясь. Насквозь промоченная одежда крала последнее оставшееся в теле тепло. Канье полежал, успокаивая дыхание, и сумел кое-как сесть. Ему повезло — противоположный берег был высок и крут в отличие от этого, выбранного наугад. Двигаться не хотелось, хотелось закрыть глаза и сидеть так, сжимая руками трясущиеся от холода плечи, постепенно переставая чувствовать, как все медленнее и медленнее течет по жилам кровь...
Но он не хотел умирать.
Канье снял и выжал одежду, а потом снова надел ее; на большее сил не хватило. Устав сидеть, он лег на бок, подтянув колени к животу. Глаза наполнились слезами; соленая влага обжигала заледеневшую кожу лица. Канье плакал от жалости и злости — жалея себя и мир, от которого по-настоящему ничего не хотел, и злился на мир и на себя — за смерть и за бессмертие. Он менялся, переставая нуждаться в пище и еде, в человеческом общении, в чужой любви, от которой сердце его сводило спазмом, и в сочинении песен. Песни? Ему не нужно больше писать их — простые и глубоко-личные, исповедальные, смешные и строгие, сокровища его души. Любовь? Может, это было самым прекрасным и самым пронзительным в его жизни. Ясинь любила его так сильно, что не боялась потерять жизнь из-за любви, но он не мог принять ее. Общение? Он никогда не представлял себя отделенным от других людей — от всего остального мира! — а теперь отделен навсегда. Когда-то у него было множество друзей и желаний — теперь он ничего не имел и ничего не хотел.
Беспомощный, жалкий он плакал на берегу, одинокий как никогда. Только слова не оставили его… Нельзя сразу перестать быть бардом, даже если вдруг начинаешь желать этого.
Он прислушался к своему внутреннему миру, всегда полному звуками. Что там — неужели пустота — то, чего он всегда страшился и с чем боролся, нанизывая слова на нить песен, а песни — на нити сердец?
Слова нашлись — странные, разрозненные и почти бессмысленные. Канье обрадовался им и начал повторять тихо-тихо, как человек в отчаянной крайней нужде повторяет молитву:
— Под этим небом нет врагов,
Есть лишь чужие.
Но что нам, если весь наш мир таков,
И мы — такие?
Зачем нам эти пресные слова —
Любовь, разлука?
И счастье, что не вечны мы. «Всегда» —
Не свет, а мука.
И если ты не знаешь, то узнай —
Любая сила,
Перехлестнув через последний край,
Предаст что было,
Потоком схлынет, и оставит жить
Пустым, незрячим
Шальное сердце, что могло любить,
Случись иначе.
Но разве так не сказано уже —
Любовь — не сила?
Жизнь сладкой без нее бы быть могла,
А с ней — горчила.
Чего ты ждешь? Порви тугую нить
Любви и боли.
Не хочешь? Значит, так тому и быть.
Твоя лишь воля.
Так говорят, что Слово было здесь
Началом света.
Но тот, кому до света дело есть,
Не верит в это.
Под этим небом нет подобных слов
Ни в снах, ни в книге.
Пусть сердце произносит в нас «любовь» —
Мы слышим — «гибель»...
Так он шептал, и плакал в тишине, ощущая, как начинает развязываться тугой колючий узел в его душе. В этом узле словно прятался какой-то таинственный свет, о котором Канье узнал, лишь потеряв его… Но слов не хватило, или просто узел был слишком тугим...
Странное оцепенение овладело бардом, когда слова иссякли — оцепенение человека который осилил полдороги и понял, что вторую половину ему не пройти. Полталисмана закрыл глаза и погрузился в глубокий, похожий на обморок сон.
Его пробудило солнце. Канье поморщился; свет бил в глаза, и это раздражало. Но солнце и согрело его. Полталисмана огляделся, и встал. Он отдохнул, вот только тело, слишком хорошо помнившее купание в ледяной воде, было словно чужим. Бард подумал, может ли заболеть, и поморщился при одной мысли о сопливом носе, чихании, кашле, примочках, микстурах и прочем. «Лучше уж сразу умереть...». Широкая каменная лестница, подступавшая к самой воде, вывела его на улицу. Течение реки отнесло его от моста не очень далеко. Канье сориентировался, в какую строну идти, чтобы вернуться в гостиницу, и отправится вверх по улице. Одежда, подсохшая за ночь, неприятно натирала тело, редкие по раннему времени прохожие таращились на Канье — наверное, выглядел он неважно. По крайней мере, лицо его должно быть жутким — он вспоминал ночную истерику, исступленные слова, которые бормотал и беспричинные слезы и готов был снова прыгнуть с моста, от стыда за нелепые и глупые метания, переживания и чувства.
До гостиницы оказалось недалеко; уже подойдя к двери, бард заметил лежавшую у стены собаку. Канье подошел, сам не зная зачем; собака, увидав его, оскалилась, обнажив клыки, но потом, словно узнав барда, тихо проскулила и замолчала, тяжело дыша и вывалив язык. Она в самом деле была больна. Полталисмана наклонился над ней, всматриваясь в потемневшую, нехорошо лоснящуюся шкуру, и псина снова оскалилась. Блеснули клыки — те самые, которые однажды уже впились в горло барду. Собака наверняка наглоталась его, Канье, крови. Не поэтому ли она излечилась от бешенства? Не кровь ли бессмертного принесла ей исцеление — кажется, лишь на время? Бард внял предупреждению и отошел. Так или иначе, он не собирался во второй раз подставлять горло этой никому не нужной псине.
Он хотел только одного — дойти до своего номера и лечь спать. Дверь в комнату была прикрыта, а не заперта, но это не обеспокоило Канье — воров он не боялся. В самой комнате, по счастью его никто не ждал, из-за окна, выходившего на задний двор гостиницы, доносилась отчетливая химическая вонь — наверное, старик-алхимик все-таки занялся делом. Бард стянул с себя сырую одежду и забрался под одеяло.
Но уснуть не вышло; напрасно он ворочался с боку на бок больше часа. За это время одежда, развешенная у очага, успела высохнуть, а его гнев на самого себя поутихнуть. Поняв, что уснуть не выйдет, Полталисмана встал и, одевшись, решил пойти прогуляться. Нет, не прогуляться. Ему хотелось снова сыграть, погрузиться в будоражащий азарт, но в зале не было уже ни одного из игроков, а, кроме того, Канье проиграл накануне все свои деньги.
В коридоре он едва не столкнулся с идущим ему навстречу Даррой.
— Деньги есть? — спросил Канье прямо.
— А тебе зачем? — с усмешкой спросил Дарра.
— Я проигрался.
Убийца сунул руку за пазуху, достал кошель и бросил его барду.
Полталисмана поймал, кивнул, благодаря, и повернул к лестнице, ведущей вниз. Он знал, что сделает с этими деньгами.
Во дворе гостиницы Ясинь возилась с собакой — мазала ей бока какой-то мазью отчетливо пахнущей так же, как сквозняк с заднего двора гостиницы. Псина изредка порыкивала, но укусить не пыталась. Полталисмана равнодушно прошел мимо. Он собирался найти игорный дом.
Ночное купание не прошло даром, просто бард не сразу заметил, что лицо его полыхает жаром, в горле дерет, и он то и дело начинает кашлять. Хотелось пить — так сильно, что он готов напиться из ближайшей лужи, глаза слезились, но и без слёз он видел все сквозь какую-то пелену — нечетким и странным. Улица становилась похожей на бредовый сон, земля под ногами то прогибалась, упруго пружиня, то жестко отталкивала от себя попирающие ее подошвы, и тогда Канье едва мог удержать равновесие. Какой-то человек подошел к нему и что-то спросил тоненьким невыносимо-пронзительным голоском. Звук ударил по сознанию с безжалостностью палаческого топора; разрубленный, искалеченный мир закричал от боли и бард тоже закричал, и тотчас милосердная темнота пришла к нему на помощь, спрятав его под своим мягким непроницаемым плащом.
Очнулся он в светлой просторной комнате со множеством лежанок, лишь три из которых были заняты. По особому запаху и по пиктограмме, вырезанной на спинке его лежанки — ладони, на которую присела бабочка — Канье определил, что находится в помещении гильдии целителей. Полталисмана оказался раздет до белья, но чистая и сухая его одежда висела тут же на небольшой стойке, а рядом на столике лежали все его вещи. Глаза болели, руки и ноги словно одеревенели, но сердце наполняло глубокое и сильное чувство, очень близкое к счастью...
— Эй, ты как? — спросили его с соседней лежанки.
Канье повернул голову и увидел мальчишку, закутанного так, что под одеялами едва угадывалось человеческое тело. Тонкая рука лежала поверх покровов и казалась страшно худой, но мальчик улыбался. Барду вдруг стало удивительно приятно, что он тут не один, а лицо мальчишки, исхудавшее от болезни, показалось симпатичным до слез.
— Да ничего, — Полталисмана закашлялся.
— Все так говорят, — проворчали с лежанки, стоявшей у окна, старческим голосом, ломким, как осенние листья, — да только ты бы сюда не попал, если бы с тобой все было «ничего».
Когда Канье смог сфокусировать взгляд больных глаз на обладателе ломкого голоса, он увидел не пожилого, а молодого мужчину лет тридцати. Мужчина полулежал, подложив под спину подушку и читал книжку со множеством закладок, иногда делая надписи на полях красным карандашом.
— Ну, рассказывай, — нетерпеливо попросил мальчишка.
— О чем? — удивился Канье.
— Как ты здесь оказался.
— Понятия не имею. Шел по улице и… Наверное, упал и отключился.
— Голодный обморок, — даже не поворачивая головы, констатировал мужчина, — или мозговой спазм.
Мальчишка ухмыльнулся:
— Он всем приписывает мозговой спазм, потому что сам сюда попал из-за него...
— И не стыжусь этого, — громко сказал мужчина, — мозговой спазм может случиться только у того, кто имеет мозги!
Канье не знал, что такое мозговой спазм, но слова мужчины показались ему очень смешной шуткой. Он засмеялся бы, если бы не кашель. Но ни кашель, ни жар, сжигавший тело, не мешали переполнившему барда необъяснимому восторгу. Для радости и счастья не было ни одной причины; задумавшись над этим, Полталисмана понял — с ним происходит что-то еще, и это что-то сильнее болезни.
Мальчишка говорил — кажется, рассказывал, как он сам попал к целителям, но Канье улавливал из его рассказа лишь отдельные слова:
— Ну, я и говорю — «я тебе живой человек, а не кукла!»...
Живой! Это слово сначала ударило как пощечина, а потом словно погладило, утешая. Он живой человек, и он ощущает себя живым! Бессмертное безразличиерастворилось в жаре болезни. Это была вовсе не догадка, а уверенность.
— И как сегодня чувствуют себя наши пациенты? — спросил глубокий сильный голос, нарушивший раздумья барда.
По палате шла статная женщина в серо-голубом платье целителя, сопровождаемая молоденькой девушкой с подносом, заставленным странной формы склянками, стаканчиками не больше наперстка и непрозрачными флакончиками. Как она ухитрялась удерживать все это позванивавшее от каждого шага добро в равновесии — загадка. Волосы девушки были коротко острижены и заправлены под серо-голубую повязку, а огненно-рыжие кудри женщины-целительницы собраны в пучок и заколоты шпильками, которые, казалось, едва удерживали это богатство. Канье залюбовался восхитительным цветом ее волос, необычайно ярким и чистым.
Человек с книжкой немедленно начал жаловаться:
— Я уже здоров, госпожа! Мне давно пора приниматься за работу, а я лежу здесь и...
— И работаете, — сказала целительница, с улыбкой кивнув на испещренную заметками книжку.
— Разве это работа? Я просто не хочу терять навык. Когда же, наконец, вы отпустите меня домой?
— Когда вы перестанете просить об этом. Дайа, займись господином.
Девушка утвердила поднос на столике возле лежанки мужчины с книжкой и «занялась» им — стала ощупывать, обстукивать и выслушивать его жалобы.
Целительница подошла к мальчику и склонилась над ним.
— Ты сегодня спал, Мири?
Мальчик кивнул.
— Кошмаров не было? Судорог? Тошноты?
Вопросы сыпались один за другим, мальчик отвечал; кажется, у него болели почки. Госпожа целительница подозвала Дайю, маявшуюся возле продолжавшего на все жаловаться пациента, и наказала ей, какое лекарство дать мальчику.
Потом очередь дошла и до Канье. Его целительница спросила только об одном:
— Сколько времени прошло с тех пор, как вы искупались в ледяной воде?
— Около суток, — ответил он, не удивляясь, опытной целительнице, конечно, ничего не стоило определить, каким способом он заполучил весь букет «удовольствий» тяжелой простуды.
В течение получаса целительница осматривала его, переворачивая с боку на бок, слушала сердце, массировала шею, простукивала грудь, потом собственноручно приготовила в небольшой пиалке лекарство, смешав порошки и жидкость из нескольких флаконов с подноса Дайи.
Пока она делала это, Полталисмана снова одолел кашель; он не мог остановиться даже после того, как целительница напоила его пахнущей мятой жидкостью, от которой горлу стало легче. Когда приступ прошел, врачевательница отставила в сторону пиалку с уже приготовленным лекарством и сделала другое.
— Придется применить крайние средства, — сказала она очень спокойно. — Вы хотите поправиться?
— Конечно, — кивнул бард.
— Отлично, — она ободряюще улыбнулась. — Ваши лекарства будут самым горькими, вам придется есть — даже через силу — пять раз в день, много спать, дышать паром и дымом трав, лежать под одеялом, будучи намазанным горячей мазью и потеть так, что постель промокнет насквозь, делать дыхательные упражнения и вытерпливать не самый мягкий массаж. Но если вы хотите выздороветь, то будете послушным.
— Буду, — пообещал Канье, утомленный осмотром.
— Так. Дайа, запомнила состав? — девушка кивнула, — через каждые два часа давай ему это, но если уснет, не тревожь. Принеси куриного бульона и горячего молока с медом и накорми его. Пока все.
Целительница удалилась, а девушка по имени Дайа осталась и принялась поить Канье с ложечки лекарством, таким горьким, что бард едва мог глотать; в горле словно поселился еж, который расправлял иголки при каждом глотке. Кое-как Полталисмана осилил те шесть ложек, которые требовалось принять. Потом девушка унесла поднос с лекарствами и принесла другой — с бульоном и кружкой молока.
— Вы должны поесть, — сказала Дайа.
Канье вспомнил, что случилось с ним, когда он принимал пищу в последний раз, и попытался возразить:
— Я не голоден, милая госпожа.
— Спорить не нужно. Нужно кушать, — девушка поднесла к губам барда ложку с бульоном, и ему пришлось есть. Но он ни на мгновение не пожалел об этом; вкус у бульона был неземной. Канье наслаждался каждым мгновением, когда ощущал на языке горячую ароматную похлебку и даже еж в горле не умалял наслаждения.
После этого он уснул, и видел удивительные, красочные сны о счастье и любви.
Канье проснулся ночью; за окном темно, мужчина-пациент и мальчик уже спали, но у двери на столике горела приглушенным светом масляная лампа. Жар в теле немного поутих, очень хотелось есть, и радость все еще переполняла сердце и душу. Полталисмана вспомнил свой сон; видения прекрасны, но жизнь-явь — ничуть не хуже. Правда там, во сне, он, кажется, был влюблен.
Канье беззвучно засмеялся; он и теперь влюблен — без памяти влюблен в жизнь. И еще… ему снилась Ясинь; это ее он любил во сне. И наяву — тоже.
Понимание этого принесло ему сначала удивление, а потом радость. Ночь словно бы осветилась этим пониманием, лампа на столике у двери казалась тусклой в сравнении с этим светом. Он вызвал в воспоминаниях образ девушки — темноволосой и синеглазой, с тонкими красивыми руками и голосом, нежным как рассвет. «Нет никого на свете прекраснее тебя, — шепнул он, — любимая, любимая...». Бард снова закашлял, и пришлось уткнуться лицом в подушку, чтобы заглушить звуки и не разбудить остальных пациентов. По счастью, кашель быстро утих и Полталисмана мог снова думать о той, которая была ему дороже всех на свете… Как бы он описал ее в стихах, как бы спел о ней — для нее и для всего остального мира!.. Он вспомнил, что Ясинь тоже любит его — и это подняло душу на вершину счастья почти невыносимого, невозможного для человека.
Но была во всем этом и тень какой-то неясной тревоги. Канье решил разобраться с ней здесь и сейчас и спросил себя: «Ну что еще? Что случилось?». Ответ пришел в виде близкого собачьего воя. Голос псины — словно голос далекого друга, зовущего на помощь из темноты. Полталисмана вспомнил свою собаку — то, как она подпевала старому скрипачу, и то, что песня скрипки в тот раз была самой грустной песней на свете.
Медленно, словно яркие краски, растворяющиеся в воде, исчезали вдохновлявшие, опьянявшие его счастье, восторг и радость. Печаль воспоминания, печаль давно сыгранной мелодии отрезвила его. Канье снова стал живым человеком, а не бессмертной равнодушной куклой. Жар болезни победил бессмертие; но он здесь, в палатах целителей, для того чтобы исцелиться. Когда это произойдет, бессмертное равнодушие вернется. Если не принимать лекарства, можно отдалить этот час — или ускорить его, ведь победить может и болезнь и тогда он умрет — а, вернувшись к жизни, скорее всего снова будет холодным и бесчувственным.
Канье не хотел этого; но что он мог с этим сделать?
Собака провыла снова — ближе, чем в первый раз. Потом замолчала, и когда вой повторился, Полталисмана узнал свою собаку и понял, что она где-то совсем рядом.
Этоподтолкнуло его, заставило подняться с постели. С трудом преодолевая слабость и головокружение, путаясь в собственной одежде, он кое-как натянул на себя рубашку, штаны и куртку, обулся, пережив жестокий приступ головной боли, едва не унесший сознание. Пересидев головокружение и боль, он встал, взял со столика свой кошелек и подошел к окну; собака больше не выла, словно поняв — в этом теперь нет нужды.
Бард оглянулся на дверь палаты. Можно выйти в коридя, рахор, и попытаться прокрасться к двери… Но он не сумел бы сейчас красться, разве что ползти. К тому же в коридоре можно встретить ночную сиделку или одного из целителей, работа которых не заканчивается с заходом солнца.
Канье осторожно отворил раму окна. Вечерний воздух был прохладен и свеж; от первого глотка его Полталисмана чуть не задохнулся, легким стало больно, но потом боль отступила, и пришло наслаждение. Он взглянул вниз. Первый этаж; если забраться на подоконник и спрыгнуть, то густая трава под окном смягчит падение. Бард с большим трудом пододвинул к окну скамейку — и на том его силы иссякли. Он посидел немного, и с упрямством поэта, ищущего рифму к слову, не имеющему рифмы, полез на подоконник. Неосторожно задетая рама хлопнула. Во второй раз он едва не высадил локтем стекло и здорово ушиб руку, но все-таки смог сесть, свесив ноги по другую сторону подоконника. Прыгать было страшно, но он прыгнул. Трава оказалась мягче, чем руки любимой матери.
Барду пришлось лежать в ночной росе, пока не появились силы встать. Горло словно драли изнутри невидимые когти; с трудом он подавил рвущийся наружу кашель и заковылял к ограде дома целителей, освещенной укрепленными на ней фонарями.
Дрожь сотрясала тело, и кашлять хотелось все сильнее. Полталисмана вышел через калитку в ограде на полуосвещенную улицу. Собака ждала его за воротами гильдии. Выглядела она ужасно — глаза сочились гноем, бока тяжело вздымались и опадали, точно псина долго-долго бежала, спасаясь бегством от врага — того единственного, от которого нельзя убежать, шерсть облезала клочьями с покрытой язвами шкуры. Враг-Смерть уже догонял ее...
Канье ощутил жалость; наклонившись, он погладил псину по голове, и сказал:
— Пойдем.
У него снова закружилась голова, и кашель, наконец, прорвался из горла; бард упал на колени и долго-долго пытался выкашлять поселившегося в горле ежа, топорщившего иголки всякий раз, когда приступ сходил на нет.
Еж устал первым; он спрятал иголки и притих и Канье смог встать.
Собака отошла на несколько шагов и встала, словно ожидая — пойдет ли он следом. Бард понял. Есть на свете место, куда больная псина должна отвести его; если это так важно для нее, должно быть, разменивающей последние часы жизни, то для него, разучившегося умирать, тем более.
Двое больных шли по улице, темной и пустой, и один из них вел за собой другого. Полталисмана едва поспевал за собакой, семенившей на больных заплетающихся ногах, спотыкался и останавливался даже чаще чем она. Он не знал, куда зовет его псина. Может быть — обратно в гостиницу. Может, туда, где его ждут старый алхимик, Дарра-убийца и Ясинь. Он вдруг улыбнулся; Ясинь, девушка, которая его полюбила… Ему хотелось увидеть ее больше всего на свете, даже больше чем снова стать человеком, исцелившись от бессмертия, как от болезни. Канье надеялся, что у него хватит времени хотя бы на то, чтобы сказать ей слова сердца.
Становилось все темнее — редкие на этой улице фонари сошли на нет, и Канье слишком поздно понял, чем грозит ему путешествие в темноте. Вернее — кем.
Их было четверо и они никуда особенно не торопились. Жертва одна — не считать же собаку, больную или пьяную, которая, увидав вынырнувших словно из ниоткуда четверых, оскалила желтые клыки.
— Господин заблудился? — спросил один, поигрывая ножом. Канье вспомнил Дарру, обычно, обыденно произнесшего «Я — убийца за золото». Эти слова производили куда более сильное впечатление, чем угрожающие интонации «ночного брата».
— Господину помочь найти дорогу? — сказал тот же человек. — И может тогда господин наградит своих проводников, поделившись с ними тем, что есть у него, но нет у них?
Канье отступал, пятился, пока не наткнулся спиной на стену. Собака отступала тоже, глухо рыча. Барду не чем было защититься, да он и не смог бы, а договориться с подобными людьми, даже отдав им все, что они требуют, невозможно. Такие отнимают у человека не только деньги и одежду, но и жизнь ради собственного удовольствия.
Стоять вдруг стало невыносимо тяжко. Склоняясь все ниже, Полталисмана опустил руку на холку оскалившейся собаки, точно она могла поддержать его, и сам оскалился, как она. Безнадежно. Он умрет сейчас, и собака умрет тоже. Он — на время, она — навсегда...
Негромкий звук он воспринял не сразу — только после того как звук повторился и двое из стоявших напротив него «ночных братьев» упали на землю. Потом упал еще один. Четвертый, тот, который говорил с Канье, отпрыгнул в сторону, сделал движение мгновенно выхваченным из ножен кривым клинком, одновременно посылая в полет нож. Нож бесследно канул во тьму, клинок со звоном отскочил от другого клинка.
Канье не понимал что происходит. От вглядывания в темноту у него снова заслезились глаза. Он пытался проморгаться или вытереть слезы и слушал, слушал мягкий, какой-то приглушенный, словно звук доносился из тумана, звон клинков, Потом звон стих. Кто-то подошел, подставил плечо почти упавшему на колени Канье и поднял его на ноги. Жалобно проскулила собака.
— Пойдем, — произнес голос и Канье узнал его. Дарра, убийца за золото, спас его от других убийц.
Полталисмана собрался с силами и шагнул. Даже с поддержкой Дарры это оказалось невероятно тяжело, словно темнота обратилась в густой кисель и не желала пропускать его сквозь себя. Он смотрел вниз — сил держать голову не было тоже — и на земле видел четыре неподвижных тела.
— А они? — спросил он.
— Не думай о них. Думай о себе.
Через несколько шагов оказалось, что сил на то, чтобы думать, нет тоже.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.