Чаячье Гнездо
После его спросили: «Из чего ты вырос, Лен?»
Он вспомнил Чаячье Гнездо — дом, тридцать третий по Кевральской улице, пропахший табаком и тленом, дом дядюшки Хема.
Полинявшие вывески Гнезда походили на бабочек. Они порхали, и долго Лен верил, что не ветер качает их — они гонят ветер.
Он помнил «Пышную выпечку мамы Фис», «Лавку Канарейка и ко», «Манящие шелка Примурии», и «Челку-Клац», и «Люмис».
И хотя здесь не водилось пышной выпечки, канареек или ко, шелка — только в платьях тетушки Яусы, челка — только его, и никакой Люмис или Люмис, вывески врали и звали, как прежде.
Дядюшка купил дом в свистень одна тысяча девятьсот семьдесят третьего. Уже тогда он был трухляв, как гнилой зуб. И дядюшка и дом.
Хем торговал «прискорбными вещами», как их называла Яуса, проще говоря — держал похоронную лавку, «прибыльное дельце», как говорил сам Хем.
К ливелю одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмого дом пропах смертью с подвала до чердака. Смертью — едкой сладостью и горькими травами. Но Лен не чувствовал до поры до времени. Сумрачный мир старого дома был единственным его миром.
Лен помнил тайное окно. Его потеряли в закоулках и углах между первым и вторым этажами. Оно осталось не заколоченным, когда остальные забили фанерой. Окно выпучивалось пузырем — единственным глазом старого дома.
Сквозь него Лен подглядывал за вывесками. Они кружились и пели, фальшивя, будто опьяневшие от соленого морского ветра и чаячьих криков. Их голоса лились по улице бряцаньем, изредка замолкая на полуслове. Вывески пели о буре, о темном море и о небе, полном звезд.
Много чудесных песен слышал Лен у тайного окна. Но сейчас помнит только припевы.
Ветер то налетал и бил наотмашь, то отпускал, и бывали ночи, когда он не стихал только в глотке дядюшки Хема.
Иногда в штиль или среди бури какая-нибудь из вывесок падала. «Мама Фис» и «Челка-Клац» уже сгинули, когда однажды утром упала «Люмис». Лен дремал у окна, обнимая лягушонка Нела, когда песня вывесок вдруг на миг оборвалась, а потом они заскрипели вновь, но иначе. Тише.
Он высунулся в окно и увидел — над улицей парит «Люмис».
Сердце болезненно сжалось.
Он знал, что «Люмис» с треском упадет, и старый дворник кинет ее в мусор, а назавтра она и вовсе исчезнет. Когда-нибудь все вывески облетят пожелтевшими листьями. Когда-нибудь и вывеска дядюшки Хема, «Прощания Лимана», станцует напоследок.
Лен чуть не взвыл.
Ветер сменился. Он подхватил «Люмис» и прижал к Чаечьему Гнезду, будто хотел раздавить. Вывеска поскребла по кирпичу и сорвалась. Лен затаил дыхание. Ему показалось, что она пропорет мостовую, как нож — брюхо рыбины. Но «Люмис» чиркнула об угол дома и юркнула в сад.
Лен не мог ее упустить.
— Подожди здесь. — Он оставил Нела у окна. — Я скоро! — ободрил друга и нырнул в трубу.
К концу она изгибалась, сужаясь. Труба блестела холодно, как столовое серебро, которое Керина терла каждое кисение. Лен едва мог протиснуться здесь, мальчишка, куда уж костлявому дядюшке Хему!
Лена огорчало, что однажды он вырастет и потеряет чудесное окно, а песни вывесок станут далекими голосами из детства.
Пройдет время, и придется выбирать: остаться или выползти наружу — навсегда. И если останусь, воображал Лен, заполню тайную комнату, как плод — бутылку. Керина говорила — тыквины на острове святой Мурисы ростят в стекле, одни можно вытащить легко, но иные засели так плотно, что склянку приходится бить.
Об этом и думал Лен, вываливаясь в коридор из вентиляции, или того, что ею казалось.
Он приладил решетку на место, отряхнулся и услышал шаги. Не тяжелые, но и не шуршащие, как раз те, что оставлял после себя Хем.
Они, Лен и Хем, играли в прятки. Лен не мог припомнить, чтобы дядюшка объяснял правила. Но он привык таиться, и знал, что если попадется, Хем крепко оттаскает за уши.
Лен огляделся, ища укрытие. Занавеси просвечивали, как призраки, двери были давно и прочно заперты — уж он-то знал наверняка. Вазы, расставленные вдоль стен, пустовали, но среди них не нашлось бы той, в какой мог бы спрятаться Лен, разве что в каждой — понемногу.
Тут он заметил в углу корзину для грязного белья. Откинул крышку и вздохнул с облегчением — на дне лежало одиноко тетушкино платье из черного кружева. Лен заскочил внутрь и накрылся подолом. Глядя сквозь прутья, убедился, что спрятался вовремя — в коридор вошел Хем. Он ступил в серый свет, и темнота сползла с его костлявых плеч, ненадолго.
Иногда Лену казалось, что есть в Хеме что-то от темноты, а каждая темнота, любая в Чаячьем Гнезде — немного Хем.
Дядюшка озирался, шмыгая острым носом, словно чуял Лена. Черные глаза щурились цепко, руки, бледные пауки, теребили ремень.
— Фер, че поднялись-то спозоранку? — спросила Керина, появившись будто из ниоткуда, — Трисс Яусина нежто тоже на ногах? А я еще со стиркой ширюсь! — Кухарка всплеснула руками. — Кушать будете?
Керина родилась в глухой деревне на острове святой Мурисы водоворотов девяносто назад. Она говорила, будто пела, протяжно и заливисто. Платья на ней трещали, передник ерзал, тапки норовили соскочить с ног. Ее тяжелому медвежьему телу было тесно в одежде, она была дитя лесов и рек, глупа, как полевая мышь.
— Не видела Лена? — спросил дядюшка растеряно. — В саду его нет.
— Лена-то? Мальчонку? — Керина принялась сдергивать с окон занавески. — Не видала. — Ткань сыпалась ей в руки тонкой паутиной, поднимая пыль.
— Ах, этот бездельник! — сказал Хем, отступая, — Куда же он мог запропасть?
— Да куда пропадают все мальчонки? — спросила Керина. Она открыла корзину, бросила занавески, да умяла их глубже, оставив Лену пару синяков. Кряхтя, взвалила на себя грязное белье и пошла вниз. Керина была великаншей и смогла бы унести Хема с Яусиной вместе взятых, если бы они только поместились в корзину.
Она спускалась медленно и в раскачку, не сгибая артритных коленей.
Ее ноги перебирали ступени, как пальцы — клавиши пианино, «пианины» — сказала бы кухарка.
Лен совсем запутался в занавесях, когда Керина, наконец, вышла в заднюю, а потом мелькнул огонек печки, и корзина шмякнулась на пол кухни.
Он облегченно выдохнул. Керина отвернулась, взялась за кочергу, и зафыркали угли.
Лен выпутался из тугих объятий шелка, как букашка — из кокона, и приподнял крышку.
Дверь, ведущая в сад, была открыта. Чад и пар танцующим облаком вырывались в прохладу ливельского утра.
Ох, как бы хотел сейчас Лен обернуться струйкой легкого пепла и выпорхнуть за дверь вместе с ними! Но Керина услышит, чего доброго — заголосит чайкой с испугу. Не каждый день из бельевой корзины ларвеки скачут.
— Ну, Климе, братец, посвистим? — спросила она у чайника, который, видно, никак не хотел закипать. Лен никогда не слышал, чтобы она говорила с метлой, сковородой или теркой. Керина не болтала с радио, как это случалось с тетушкой Яусой, но беседы с чайником частенько журчали на кухне, словно они, Керина и Климе, и правда, были братом и сестрой.
Запахло парусами. Керина готовила завтрак. Вокруг нее клубилась мука, скорлупа сыпалась под ноги, сахар, шепча, струился, и клацали ножи и звякали ложки. Парусы у Керины всегда получались толстые с палец и никогда — круглые. Она винила во всем харольскую муку — слишком грубого помола, да нынче лучше не сыскать.
Кухарка ворочала тесто, повернувшись к корзине широкой спиной. Лен ждал, когда она замурлычет, ведь она, если возьмется напевать, уже ничего вокруг не видит и не слышит.
Шлеп по столу, шлеп — и завела Керина, потянула тихонько, потом все громче и громче, полилась из ее рта, как из трубы — музыка. Локти так и ходят, и парусы толсты от заливистого голоса, совсем невиновна мука!
Лен смял занавески и выполз из корзины. Засвистел чайник, будто подначил — ну, беги же, беги! И уже хлопнув дверью, Лен услышал:
— Мальчишка в платье? Да что ты мелешь, Климе? — удивилась Керина.
И вновь зашипела сковорода.
Он нырнул в кусты, скидывая модные тетушкины кружева.
Стреканные месяцы, а на острове — «лодки», были наполнены шептанием и звоном до краев. Они пахли стрекозьим ветром, червивой землей и лягушачьими ручьями. Лен ждал их нетерпеливо, и к яс-яму уже успевал нахлебаться ряски, изорвать пару штанов и покрыться крапивной сыпью, не дожидаясь, когда запретят.
Подле кухонной двери топорщился обколотой кровлей сарай с дровами. В нем Лен ловил сороконожек, которые часто после попадали в яусинины туфли. Тут же в кленовой тени таился старый колодец, скисший, как говорила кухарка — вода в нем цвела, и плавали головастики.
За садом следила Керина. Она подметала тропинки, косила траву, собирала опавшие листья и подрезала ветки. Но везде она успеть никак не могла, и сегодня парадный сад стоял в запустении, а сад у кухни совсем одичал.
Его Лен любил. Здесь тоже были тропы — тайные, еле видные и только ему — Лену. В следах копилась дождевая вода, слизни оставляли послания на широких листьях горчанки, и если приподнять корягу — разбегались врассыпную усатые жуки, а на солнце, будто желтые капельки, блестели яйца какой-нибудь саламандры. В тайном саду не водилось порядка. Стрекотанье и остролистую траву сдерживали только ножницы Керины с одной стороны, а с другой — высокий коричневый забор и ржавая задвижка на старых воротах.
Лен знал пару прорех — прогнивших дыр, которые звали наружу. Правда улица почти всегда была пуста. Не удивительно, что окна, выходящие на нее, заколотили — со скуки.
«Люмис» лежала под сиреневым кустом. Лен поднял и протер ее рукавом. Ноги замерзли от росы, в волосах блуждали букашки, за шиворот упал кленовый лист, но Лен заметит это позже. Вывеска, до сих пор — мираж, сейчас лежала в руках — доказательство другого мира. Она — легкая жестянка, помятая и царапанная, но не описать, как дорожил ей Лен.
До того дня он никогда не был за пределами Чаячьего Гнезда, а все, что видел в окно или через прореху в заборе казалось обманом.
— Ма-ма-а-альчик! — как лягушки проквакали.
— Ма-а-альчик! — протянул голос вновь, и по забору царапнуло. В дыре за кустом появилось чудище — Мо прожевал его и сплюнул. То был дворник — даже среди солнечного утра — сгусток тьмы и пыли.
— Здравствуй, мальчик! — И рот исказился кривой улыбкой, почти потонувшей в коростах. Морщины резали лицо, похожие на трещины, волосы с макушки слезли на щеки и забились в уши.
Левый глаз голубел небом, правый казался мертвым — рыбьим.
Пахло гнильем.
— Здравствуйте, — пролепетал Лен, хотя дядюшка строго-настрого запретил говорить с незнакомцами. Но Хем заколотил бы тайное окно и «Люмис» отобрал, если бы узнал. Только он не знал.
Лен догадался, что дворник тоже заметил, как «Люмис» скользнула в сад. Он спрятал вывеску за спиной. Отдавать ее злодею, а дворник наверняка был им, он не собирался.
— Что ты делаешь здесь один? — спросил старик, кроша гнилую доску, просовывая в дырку голову и оглядываясь, убеждаясь, что Лен, и в самом деле, один. Дворник рвал забор, словно бумагу. Тощий, будто засушенный, он пролез бы давно, но мешала мешковатая куртка.
— Хочешь фокус? — Он ухватился за сиреневую ветку и сломал ее.
Лен оцепенел. Грязь сыпалась с дворника, он порвал рукав, но продолжал лезть в дыру.
— Смотри. — Старик вдруг поманил и оскалился еще ужаснее.
Лен смотрел, как завороженный.
Старик хлюпнул носом и вынул левый глаз, словно жемчужину из раковины выудил.
— Хочешь, подарю? — Голос звучит ласкающе, и голубой шарик манит, будто вобрал последние стреканные деньки. Искрится в его глубине самое чистое небо.
Лен тянется, позабыв о Люмис, и о дядюшке Хеме, о мире за забором.
Он часто следил за дворником через выпученное окно, но оно искажало. Не могут быть руки такими длинными. Если, конечно, ты не вырос в бутылке.
— Не бойся, — шепчет старик, и Лен почти касается волшебного глаза.
Он отскакивает в последнюю минуту. Когтистая рука, длинная, изломанная, застывает и бьет вновь. Но Лен уже бежит из сада.
Старик шипит в дыре, злобно ворочая тухлым глазом, сиплые крики булькают, проклиная.
Дыхание срывается, сердце гудит, и ноги путаются в траве. Лен, не разбирая дороги, несется по саду, петляя.
Ух! Кто-то схватил за шкирку. Лен закричал. Хем размахнулся и оставил на спине жгучий след. Мир прояснился.
— Попался! — торжествующим тоном произнес дядюшка и цапнул Лена за ухо, потрясая ремнем. — Завтрак остывает! — укорил он, и потащил в дом.
Хем подождал, когда Лен умоется, но не отступил — боялся, что удерет. Лен и не думал о побеге. Его внутренности все еще дрожали, и казалось, что вот-вот на плече опустится когтистая рука.
На плечо, и правда, опустилась рука, но она была дядюшкина.
— В Желтую столовую, живо.
В Трескание ее запирали на тяжелый навесной замок, будто боялись, что Стрекот прорвется из дверей, нарушая круговорот. На стенах здесь висели портреты — хмурые мертвецы семьи Лиман. Их было тридцать семь, тридцать семь бледных лиц, или тридцать семь мутных лун, или просветов, будто глядишь на небо из глубины колодца.
Лилуй Лиман, старик, чья грудь вся сплош была покрыта орденами, выглядывал из-за правого плеча дядюшки.
Фьють — и все страхи вдруг выветрились, потесненные странным открытием.
Лен подметил, что брови мертвеца точь-в-точь, как у Хема — вихрастые клочки пыли. Он посмотрел на других. Тонкие губы дядюшка поджимает как Фе, но челюсть его тоньше, косит, как Ним, но взгляд его хваткий, а профиль будто содрал с какого-то Имо, но не лягушачью кожу.
Хем был окружен семьей. Но вовсе не это увидел Лен.
Среди портретов он не нашел себя — тугих кудрей и синих глаз.
Лен растерялся и обернулся к тетушке, но и та ничуть на него не походила.
Яусина вся была из шелка, затянутая лентами, и пусть шелк иногда был искусственный, а ленты часто — колкими, она считала себя первой модницей Примура. И не важно, что думали об этом другие.
Ветра тугим узлом заплели ее волосы, нельма и килья украсили жемчугом и серебром. Волны обняли, а чайки подарили голос, не самый приятный, но звонкий. С тех пор пролилось немало воды — осыпался жемчуг, и почернело серебро, волны обратились смолой, а голос — хрипом. Яуса постарела, стащи с нее кружева и корсеты — растает едким дымом.
Дядюшка настроил радио, похожее на покинутый черепаший панцирь. Переключил на сорок третью волну, новосную станцию, которую Лен терпеть не мог — голос ведущего Сима сипел пронзительно, внутри от него крутило кишки, а после долго шумело в ушах. Лен представлял Сима смутно: ведущий хлестал чашуйчатым хвостом, сверкал глазами — корабельными огнями, и разевал водоворотистую пасть.
Свистнуло, и радио ожило.
— …Примур! — заскрипело, и полилось, — сегодня у нас в гостях Керус Крумар, начальник примурской энергоэхоохранной службы.
— Доброе утро, Сим!
— Доброе, — встряла Яусина, — Старый, ты, заносчивый лишай. — Она прикрыла рот сухонькой ручкой.
— Итак, — что-то фыркнуло, — Вы слышали…о случае со вдовой Скрафур? — спросил Сим, — Энергоэхо едва не убило ее среди бела дня.
— Да, — ответил Керус, — Поэтому и важно следовать правилам…
— Энергоэхоохранная служба не справляется? — перебил Сим, — В прошлом месяце погибли семь примурцев.
— Боюсь, это плата за легкомыслие, — голос Керуса звучал твердо.
— Легкомыслие! — Яусина едва не подавилась. Хем бросил на нее усталый взгляд.
— Много водоворотов пульсовые колбы утилизировались не подобающим образом. Их свозили на городскую свалку — вперемешку с мусором, а стоило — уничтожать, — продолжил Керус.
— Но… почему сейчас? — спросил ведущий.
— Холода, дожди, коррозия сделали свое дело…
— Другие вспоминают теракты сороковых, — произнес Сим. Лен не понимал, о чем они говорят. Энергоэхо, теракты, пульсовые колбы — если он спрашивал о них, Хем злился и мог отвесить крепких подзатыльников.
— Вы знаете, что из крепости Килья Пасть освободили антиколбистку Клац, уроженку Примура?
— Я не хочу этого слышать, — фыркнув, произнесла Яуса, и посмотрела на Хема раздраженно.
— Она выпустила энергоэхо Крю Слу… — наседал Сим.
— Я был там, — голос Керуса потускнел. Эфир стал таким пронзительно тихим, что у Лена дух захватило.
— Почему ее помиловали? — Сим первым нарушил молчание.
— Потому что она последняя.
— Но подождите, — перебил насмешливый голос Примура, — Мы же сейчас не говорим о какой-нибудь редкой чайке? Мы говорим о террористке, которая убила тысячи человек.
— Думаете, она возьмется за старое? — спросил Керус, — Ей уже семьдесят три водоворота.
— Да, она могла бы! — буркнула Яусина.
— А пулевые следы? — мягко проговорил Сим. — Говорят, иногда и все чаще не коррозия освобождает энергоэхо, а кто-то умеющий метко стрелять.
— Кто угодно, — сказал Керус. — Это может быть кто угодно.
— Вы разрешили ей вернуться в город, вы подписали…
— Да, подписал. — В эфире зашумело. — Клац родилась на Примуре, она же, если Примур еще не забыл … — начал Керус, но тетушка вдруг вскочила и выключила радио. Хем не остановил Яусу, но взял газету и еле слышно пробормотал:
— Надеюсь, ее-то я прочитаю до конца.
Тетушка не ответила.
О «Люмис» Лен вспомнил только вечером, когда ложился спать, и картины удивительного сегодня мелькали перед глазами калейдоскопом.
Он встрепенулся, перебирая огоньки воспоминаний. Где он ее оставил?
Чудовищный дворник в сумерках вечера казался выдумкой, и если это успокаивало, то мысль о призрачности «Люмис» Лена душила. Он ворочался в плесневелой сырости, сжимая руки в кулаки, пытаясь вспомнить тяжесть «Люмис», ее гладкость и тепло. Воспоминания щекотали, вырывая из сна вновь и вновь.
Лен прислушался к дому. Протяжно пели вывески, Керина мурлыкала в дреме, Яусина распускала гобелен, Хем чистил фукен, в саду все стихло. Лен не утерпел, он не мог ждать утра — откинул тяжелое одеяло и тенью скользнул вниз по пианинной лестнице.
Он отворил кухонную дверь и увидел вечерний сад — закат нежно коснулся его и, вот, совсем померк. Молочный свет луны смыл красноту.
Лен вышел на крылечко и шагнул в холодные запахи и звуки, знакомые и не знакомые силуэты. Он тенью скользнул в дикий сад и, присев на корточки, начал искать в холодной траве под сиренью. Клены перекликались, протяжно зевали — «Звездоворо-о-от», устало «Мор-р-рно» — шептали травы, птица вскрикнула тревожно — «Флюговерть! Флеть! Флеть!».
Звездоворот — когда ночь, и не понять, где небо, а где море. Морно, значит, сморило в дороге. А флюговерть — флюгер, танцующий с ветром.
«За-па-а-амят-не-ние» — по слогам произнесли открытые ворота.
Запамятнение — когда вдруг вспоминается давно забытое, померкшее и помутневшее оживает, будто достаешь из фокусничей шляпы кролика.
Или… или глаз.
Лен вздрогнул и обернулся. Дорогу к дому преградила страшная фигура. Она выступила из сини деревьев, хватая ломаными руками.
— Мальчик, мальчик, хочешь, покажу фокус? — спросил старик. Голова его тряслась на тонкой шее. Он был бос и ступал по земле беззвучно, плыл, раскрыв смертельные объятия.
Как паук — стрельнуло внутри, Лен отступил.
«За-па-а-амят-не-ние!» — снова пропели ворота, и Лен кинулся к дому, надеясь прошмыгнуть под рукой чудовища. Но оно ухватило за ворот и бросило на землю.
— Ну, постой-ка… — пробурчал старик и рванул его к себе. Нитки лопнули и пуговицы брызнули, пробуждая сердце Лена, застывшее в груди куском луны.
Лен размахнулся, метя пальцем в рыбий глаз дворника. Он попал. Кровь и слизь остались на ладони. Старик завизжал и отпустил. Лен откатился под сирень и замер, боясь пошевелиться. Визг затих, превращаясь в тихое поскуливание. Потом чудище отняло руки от лица и огляделось.
— Где ты, малыш? — срывающимся шепотом произнес дворник, прислушиваясь. Лен молился, чтобы ветер заиграл ветками, или запела птаха, скрывая его дыхание и биение его сердца.
— Малыш, — сказал старик, — я чую… пахнет молоком и червями… камнями-голышами… и тобой, малец. — Дворник вдруг пошатнулся, будто потеряв равновесие. Он повернулся к Лену.
— Хочешь, я покажу тебе фокус? — он потянулся к фальшивому глазу.
Лену вдруг стало смешно.
«Покажу тебе фокус… фокус… я уже показал … настоящий фокус…» — крутилось вихрем.
Старик шагнул к нему, обрывая веселье.
— Ты здесь… — прошептал он и махнул рукой, едва не задев. — Ты здесь…
Лен отскочил и налетел на ветки. Трава смялась, запахло землей. Старик прохрипел что-то и кинулся на него.
Лен ударил чудище по ребрам и вывернулся. Мысли запутались тугим клубком. Он выскочил за ворота и понесся по мостовой, слыша, как старик визжит, нагоняя.
Страх вдруг отступил.
Сегодня Лен прокатился в корзине с грязным бельем, поймал в саду вывеску, и почти потрогал вставной глаз. Он впервые вышел на улицу.
Лен завернул за угол. Запнулся и проехался коленками по мостовой. Грязное паучье тело навалилось, и Лен едва не задохнулся от боли.
— Мальчик! — сказал старик, и острые зубы впились в шею.
Грохнуло, хлюпнуло, и дворник отпустил.
Хем схватил старика за ворот и, встряхнув напоследок, оттащил. Фальшивый глаз выпал, и Лен наконец-то смог до него дотянуться. Стало вдруг страшно тихо.
Хем оскалился, брезгливо отряхивая руки. И на миг Лену показалось, что дядюшка и его сейчас пристрелит. Фукен, который обычно висел на стене в кабинете Хема, дымился. Лен знал, что он тяжелый и холодный и на его боку написаны инициалы — двойная «К», не Хемовы Х.Л, а незнакомые «К».
— Давай, поднимайся, скорее! — сказал дядюшка, оглядываясь.
Лен вдруг увидел Чаячье Гнездо снаружи, а не изнутри, как всегда. Темной громадой дом рисовался на серебре. Острыми зубами, шпилями, крыша впивалась в небо. Строгие линии скользили по фасаду, скругляясь арками и клубясь лепниной. Лавки внизу, все кроме дядюшкиной, были заколочены, как и окна — уродливыми фанерками. Лен хотел бы сорвать их — освободить Чаячье Гнездо от уродливых корост. Дом и сейчас был прекрасен, хоть и облез, и трещины сетью покрыли его лицо.
Лен нашел тайное окно. Это был фальшивый фонарь.
— Что рот разинул? — проворчал дядюшка, и тут из всех углов поползли мертвецы семьи Лиман, мертвецы с портретов. Их лица белели в лунном свете, как на холстах. Лен узнал Лилуйа Лимана — он вышел из дома тяжело и величаво. Шея у него была, как у гуся — будто он проглотил речной камень, да тот так и засел в горле. Глазки маленькие, как изюм в сдобной булке. За ним тянутся другие — Имо пробует холод длинным носом, Ним заспанно щурится, и Фе сжимает свечу узловатыми пальцами. Мертвецов много — они ползут из мрака, и смотрят на Хема и Лена голодными глазами.
— Это же Лиман! — говорит кто-то, и колдовство спадает. Теперь Лен видит незнакомцев.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.