1.
Стамасс, столица герцогства Альбан, дворец его блистательности герцога Орсилия Альбана,
21 число месяца ундецимуса, 1218 год от Пришествия Света Истинного
Домициан проснулся ночью, словно что-то толкнуло его, мгновенно вырвав из тяжелого болезненного забытья. Открыл глаза, поймал на полированном дереве потолка отблеск лампы — с некоторых пор велел на ночь оставлять свет на прикроватном столике — и почувствовал чье-то присутствие. Но спальня была пуста: с высокой кровати хорошо просматривались все углы, да и предположить, что здесь, посреди дворца его блистательности герцога Альбана, кто-то чужой может проникнуть в тщательно охраняемые покои — было неслыханной нелепицей. Не для того у дверей днем и ночью стоят рослые горцы в кирасах и с протазанами из лучшей зелвесской стали, не для того каждый день покои высокого гостя заново проверяются и освящаются братьями-хранителями, да и какое зло посмеет приблизиться к наместнику Святого Престола? Пусть Стамасс и не столица, защищенная кольцом церквей от любой тьмы, что может просочиться в город, но брата короля охраняют не хуже, чем самого короля. А может быть и лучше. Кому нужен король, доживающий последние недели, если не дни? Здоровый наследник трона в цвете лет — совсем иное дело.
Лежа под мягким душным покрывалом, Домициан думал, что утренняя встреча с Альбаном нужна им обоим, и определенно стоило бы выспаться, потому что с каждым годом все тяжелее бодрствовать ночами. Мысли текли вяло и сонно, и непонятно было, почему он размышляет об этом прямо сейчас, вместо того чтобы повернуться набок и заснуть под успокаивающий треск лампады. Размышляет о том, что Его величество Ираклий наверняка не доживет до весны. О том, что высокомерная осанка Альбана словно предчувствует тяжесть короны, которая вот-вот увенчает его чело. И о том, что приехать следовало, но отчего-то такое чувство, что все его разговоры с Альбаном пусты и бесполезны.
А потом беспокойство, свернувшееся где-то в середине грудины, чуть ближе к левой ее стороне, стало слишком сильным, и Домициан вспомнил это чувство безразличного тяжелого взгляда, холодно-изучающего, чуждого, как взгляд гадюки, греющейся на солнце. Вспомнил — и встал, накинул теплую котту, не сразу попав в рукава, застегнул пуговицы, скрывая под длинным одеянием ночную рубаху. Звать служку, чтоб подал чулки, не стал, просто сунул босые ступни в мягкие полусапожки с загнутыми носами — новая мода из Молля — подтянул выше морщинистые голенища, расшитые золотой канителью… Не замерзнет, в самом деле. Взял со столика лампаду, сразу почувствовав себя немного увереннее, словно мерцающий огонек за тонким стеклом мог отогнать тьму, сгустившуюся вокруг, стоило ступить за порог, в мягкий мрак кабинета.
Здесь было холодно. Окно, с вечера плотно прикрытое и запертое служкой, темнело провалом, распахнутое настежь, и в него виднелся узкий серпик на беззвездном, затянутом облачной дымкой небе. Домициан остановился на пороге, поднял повыше лампаду.
— Слишком много ладана, — негромко донеслось от окна. — Вам следует чаще здесь проветривать.
Он сидел на подоконнике, скрываясь в ночных тенях, словно в складках плаща, упираясь в стенки оконного проема спиной и ступнями согнутых в коленях ног. Вроде бы и в комнате, но в то же время и там — в ночной тьме, из которой не может прийти ничего доброго. Застыв, отвернувшись, разглядывал бледный серпик, теряющийся в облачной мути. Было бы на что смотреть. Фейри любят полную луну, разве нет?
— Мы просто любим луну, — сказал сидящий на окне, по-прежнему не поворачиваясь к вздрогнувшему Домициану. — И звезды, и солнце, и еще много чего. Успокойтесь. Я не читаю мыслей. Все думают, что фейри любят лишь полную луну, а она прекрасна любой: от рождения до умирания.
Слегка изменив позу, он повернул к Домициану белеющее в полумраке комнаты лицо, улыбнулся, словно старому знакомому. Впрочем, он и был старым знакомым, потому что как иначе назвать того, с кем видишься не каждый год — но при этом многие годы. Старый знакомый, Добрый Сосед, как звали их раньше, Высокий Господин из холма. Домициан снова ощутил бессмысленную жгучую зависть, разглядывая лицо, на котором за все эти годы не добавилось ни морщинки. И снова подумал, как и всегда, видя его, что это — неправильный фейри. Слишком… похож на человека. Равнодушные глаза под тяжелыми веками, узкие губы, чуть длинноватый, но идеальной формы нос, и лишь в профиль скорее угадывается, чем на самом деле видна легкая горбинка. Он мог быть вельможей древнего рода — с таким лицом, а мог бренчать на лютне в трактире или читать проповедь с кафедры благоговейно внимающей толпе. Он мог быть кем угодно, только не фейри, потому что для фейри был слишком… обычен? Слишком… человек?
Сидящий продолжал улыбаться, в свою очередь молча разглядывая Домициана, потом разомкнул губы:
— Доброй ночи вам и этому дому. Я не вовремя, кажется?
— Нет, ничего, — ответил Домициан, удивляясь, как хрипло звучит его голос. — Но как вы прошли?
— Мимо стражей?
Существо на окне — все время приходилось напоминать себе, что это не человек, а нечисть, гадюка в человечьем обличье, сумеречная тварь — небрежным движением руки откинуло назад волосы, связанные на затылке в длинный высокий хвост.
— О… Что поделать, если они не любят ночь? Она, в свою очередь, тоже им не благоволит. Но разве это важно? Помнится, вы просили приходить в любое удобное для меня время.
"Да, просил, — подумал Домициан. — А ты не появлялся три года, присылая записки с парой кратких и обидно-небрежных фраз. «Не получилось. Продолжаю», — вот и все, что я видел три года подряд. Значит ли это, что теперь — получилось?"
Предчувствие горячей волной поднялось изнутри, и Домициан увидел, как снова раздвинулись в понимающей улыбке губы на ненавистном лице. Почему ненавистном? А разве можно без ненависти смотреть на того, кому с рождения дано то, о чем мечтаешь всю жизнь? Плача от первых детских страхов, пришедших после осознания смерти, Домициан яростно, с недетской жаждой и уверенностью молился, но Свет молчал, и он глушил в себе этот страх — а тот не уходил. Возвращался свистом стрелы на охоте, шуршанием гадючьей чешуи невыносимо близко от тонкой кожи сапога, кипятковой дрожью, все чаще разливающейся по груди… Самый паршивый брауни или лепрекон был то ли бессмертен, то ли долголетен настолько, что Домициану о подобном оставалось только мечтать! А Свет запрещал даже мечтать о подобном. Каждый должен прожить свою жизнь, отмеренную при рождении, и встретить смерть, отдавшись на суд Благодати. И фейри, пойманные людьми Домициана, молчали на вопрос о секрете бессмертия или смеялись, даже захлебываясь кровью. Должно быть, действительно не знали, потому что кто бы на их месте не сказал? И они-то были настоящими: уродливые карлики, прекрасные девы, полные сил чудовища — настоящая нелюдь, не то что этот.
— Да, просил, — повторил Домициан, с трудом выговаривая слова будто замерзшими губами. — И вы пришли. Значит, получилось?
— Значит, получилось, — эхом отозвался сидящий на окне, ставя локоть на согнутое колено и опираясь на ладонь подбородком.
Странный у них получался разговор: один повторял то, что сказал другой, словно отражая слова. Домициан оперся спиной о притолоку, потом, опомнившись, сделал несколько шагов и опустился в кресло у стола, плотнее запахнув воротник котты.
— Это у вас с собой? — спросил резко, пряча неуверенность за повелительным тоном.
Тот, на окне, кивнул. Тонкая кожаная куртка и такие же штаны, ничего на поясе — ни кошеля, ни ножа, дозволенного к ношению простолюдинам. Сидхе, аристократа среди фэйри, конечно, не спутать с человеческим простолюдином, но кем еще он может прикинуться в человеческом городе? Ремесло лекаря не для вельможи, и даже бездоспешный рыцарь побрезгует взять в руки ланцет и корпию ради заработка. Этот же ходит среди людей так, словно каждый встреченный будет рад ему, а кто не рад — тому же хуже… И снова Домициан понял, что завидует. Он бы не рискнул идти по ночному Стамассу так легко, не боясь ни человека, ни тьмы с ее тварями. Но он и не фейри. Что могут сделать ночные твари тому, кто сам им сродни? А людям он, наверно, отводит глаза гламором. Мысль о чарах кольнула неприятно, и пришлось напомнить, что этот фейри ему не опасен: напротив, он выполнил его, Домициана, заказ и теперь ждет плату.
— Где? — еще резче бросил Домициан.
Вместо ответа сидящий на окне рассматривал его, пристально и мягко, но ощущение тяжести взгляда ушло. Теперь взгляд фэйри словно обволакивал, успокаивая… Успокаивая? Домициан встряхнул потяжелевшей головой, гневно глянул на проклятую светом тварь.
— Не торопитесь, — совершенно обычным тоном сказал тот. — Она ждала столько времени — подождет еще немного.
— Она?
— Да, она. Та, что стоит за вашим плечом, сжимая косу. Вы ведь так ее себе представляете?
— Ее? — снова охрипнув, повторил Домициан, давя желание обернуться. — Вы… видите? Ее…
— Я вижу сетку морщин на вашем лице: тонких, незаметных человеческому глазу. Вижу пятна на лбу и крыльях носа. Узор кровавых волосков на белках глаз и едва уловимое дрожание пальцев. Я слышу дыхание, и вижу, как жилка на шее бьется в неверном ритме, словно плясунья, отстающая от музыки. О, совсем немного отстающая… Как бы вам, человеку не слишком знакомому с медициной, объяснить… Там, внутри этой жилки, уже созрел плотный сгусток, который только ждет кивка от госпожи, стоящей за вашим плечом. Стоит ему покинуть упругую стенку сосуда и сорваться в кроветок…
Он растянул губы, и Домициан подумал, что так могла бы улыбаться гадюка, если бы умела — и имела такое желание. Например, разглядывая особенно жирную мышь.
— Но пока еще время есть, — ласково сказал тихий голос от окна. — Не беспокойтесь, вы успеете.
— Успею что? — прошептал Домициан, заставляя себя не отрывать взгляда от плывущего перед глазами лица фэйри.
— Решить, разумеется, — хмыкнул тот.
Узкая кисть с длинными пальцами, белеющими так же, как лицо, нырнула за отворот куртки. Домициан моргнул — и увидел на колене сидящего вместо убранного локтя небольшую, в ладонь шириной и несколько пальцев высотой, шкатулку. Обычную шкатулку из неполированного дерева… Если позвать сейчас стражу — только крикнуть — они наверняка успеют. Опасно. Но он может получить и талисман, и самого фэйри, знающего секрет бессмертия. Договор? Чушь! Прав тот, у кого сила! Нет, сначала забрать Щит, а уж потом кликнуть стражу. И лучше подождать, пока между ним и нелюдем окажется дверь, окованная железными полосами. Он ведь потому не вошел сразу в спальню, боится… Попытавшись встать из кресла, поднять руку, Домициан дернулся — и понял, что не может сделать ни того, ни другого.
— Не торопитесь, — усмехнулась сумеречная тварь. — Вы помните условия?
— Да, — прошептал он, понимая, что не все будет так просто, как хотелось. — Три услуги. Любых. Но как я узнаю, что…
— Что сработало? — поинтересовался понимающе фэйри и опять улыбнулся. — Ну, хотите, я вас убью? Если получится — значит, не сработало. Тогда, конечно, можете не платить.
— Издеваешься? — рявкнул Домициан, тут же обернувшись на дверь: не хватало еще, чтоб кто-то застал у него такого гостя.
— Самую малость.
Теперь улыбка нелюдя была… совсем иной. Мягкой. Сияющей. Требующей улыбнуться в ответ и понять, что вот оно — счастье. Счастье, когда тебе улыбаются — так. Сглотнув, Домициан попытался отвести глаза, но получалось плохо: хотелось смотреть и смотреть, и лишь ползущий по позвоночнику холод ужаса подсказывал, что здесь что-то не то. Но какое дело гадюке до предчувствий мыши? Ей это нисколько не мешает…
— Вы получите свое бессмертие, — продолжал улыбаться нелюдь. — Не тревожьтесь. И я не попрошу плату раньше, чем вы проверите работу. Может быть, пройдет время. Может быть, это будут годы. Но рано или поздно я ее попрошу — и лучше вам расплатиться по счетам.
— Я понимаю, — беспомощно отозвался Домициан.
— Вот и хорошо, — одобрительно сказал нелюдь. — Вам действительно не нужно делать этого сегодня. Подумайте хорошо, епископ. Вечность… Это, знаете ли, навсегда.
Он снова улыбнулся — словно за веревочку дернул марионетку — и Домициан не смог не улыбнуться в ответ.
— Как? Как это работает… — прошептал он, складывая пальцы в знак Света — полегчало мгновенно, он даже смог оторваться от спинки кресла, подавшись навстречу проклятому фэйри, и улыбаться больше не тянуло.
— Просто приложите к груди напротив сердца, — равнодушно пожал плечами тот, словно не замечая усилий Домициана. — Как только камень коснется кожи, он проникнет внутрь и останется с вами. Невидимый, скрытый в вашей плоти. Оправу потом можете выкинуть, переплавить, оставить на память… Да хоть в церковь пожертвуйте — решительно все равно. И да, будет больно. Когда станете надевать — и потом тоже. От боли Щит не спасает. Но я не думаю, что вам часто бывает больно.
Последние слова он проговорил с некоторым мечтательным сожалением, глядя на Домициана все с тем же мягким прищуром и бесконечной уверенностью… в чем? Потом медленно, словно лениво, шевельнул рукой. Мелькнуло в воздухе, и шкатулка упала на колени Домициану, даже сквозь плотную котту больно ударив острым краем. Боль отрезвила и, поморщившись, Домициан понял, что вполне способен владеть телом. Он протянул руку, взял чуть шершавое дерево, покрутил коробочку в руках. С некоторым трудом открыл плотную крышку. На дереве, без всякой подушечки или крепления, лежал темный камень в просто сделанной золотой оправе. Матовая поверхность без внутреннего сияния или благородного блеска, небрежная шлифовка, тонкие лапки оправы. Камень Домициану был незнаком, но дорогим или редким не выглядел.
— И все? — спросил Домициан растерянно, касаясь пальцем гладкой поверхности — та оказалась теплой и отозвалась странной дрожью.
— А вы чего ждали? — весело удивился фэйри. — Раскатов грома, посланцев от Света и Тьмы с поздравлениями?
Он откровенно богохульствовал, но Домициан понимал, что иного нечего и ждать от нелюдя.
— Полагаю, все нужное сказано, — внезапно посерьезнев, сказал фэйри.
И, не прощаясь, соскочил за окно.
Домициан прикрыл глаза, чувствуя, как в пальцах тихонько бьется теплое, живое. И не сразу понял, что камень трепещет в ритме его собственного сердца. А поняв, вслушался. И вправду, где-то в глубине ритма таился едва уловимый порок, будто иноходец сбоил на рыси или неопытный барабанщик не мог удержать такт. Домициан зябко повел плечами, вспоминая слова нелюдя о той, кто всегда стоит за спиной. И не смог удержаться — обернулся, холодея от мгновенного ужаса. Разумеется, никого там не оказалось. В окно веяло холодом, серп луны окончательно заволокло тучами. Стамасс спал, только где-то вдали слышался заунывный крик ночной стражи, оповещающей, что добрые люди могут спать спокойно.
Домициан крепче сжал в ладони камень. Тянуло надеть его немедленно. И с той же силой хотелось размахнуться — и забросить далеко-далеко в открытое окно. Или лучше под молот — надежнее. Но показалось, что из-под молота вместо осколков брызнет горячая кровь — его кровь — и Домициана передернуло. Где можно оставить такое сокровище, не боясь, что кто-то увидит и украдет? Он несколько мгновений лихорадочно прикидывал, потом, вскочив, вытащил из сундука в углу деревянный короб со знаками прелатского достоинства. Покопавшись, выбрал бархатную ладанку, вытряхнул из нее смесь душистых трав и вложил в мягкую теплоту бархата горячее каменное сердце. Разогнул пальцами колечко, закрепил на цепочке рядом с золотой стрелой, освященной самим Престолом, и снова согнул кольцо, радуясь, что получается это с усилием — значит, надежно, не разогнется.
Уже подхватив лампаду и выходя, с порога оглянулся в кабинет. Сундук зиял беспомощно распахнутой пастью — и Домициан суетливо бросился к нему, быстро убрал рассыпанную траву, закрыл короб. Спохватившись, открыл снова и бросил в него шкатулку от Щита. Ничего, в этот короб служки не полезут, да и что странного в маленькой деревянной шкатулке? Или в ладанке с душистыми травами? Ничего. Совершенно ничего…
В спальне, снимая котту и кидая ее на то же кресло, Домициан почувствовал, что его трясет крупной неостановимой дрожью, и ночная сырость, которой пропиталась одежда и волосы, ни при чем. Лежа на спине и сжимая бархатный кругляшок во вспотевшей ладони, он начал вполголоса повторять слова молитвы, но то чувство, что хоть и не каждый раз, но все же часто посещало его — то внутреннее тепло, и благоговение, и радость, как будто встретил после долгой разлуки любимого и любящего, глубоко чтимого отца — это детское чувство, бережно хранимое Домицианом все годы, не отзывалось. Ночь была мертва, и рассвет — он чувствовал — вряд ли обрадует его. И содрогнувшись, Домициан, архиепископ всея Арморики, впервые подумал, что три услуги проклятому фейри — это еще не самая дорогая цена за то, что он купил семью годами ожидания, выплаченного золота и грешных молитв. Но, может быть, все еще обойдется? Щит у него, он даст бессмертие, которое Домициан сумеет обратить на пользу церкви, так что Свет, все видящий и читающий в сердцах, непременно его простит. А холод в душе… Что ж, перед рассветом всегда темнее. Его же, Домициана, рассвет, будет дивен и сменится долгим полднем. А вечера и ночи теперь не будет никогда.
2.
Западная часть герцогства Альбан, баронство Бринар, монастырь святого Матилина,
двадцать первое число месяца ундецимуса 1218 года от Пришествия Света Истинного
Никогда Женевьева, бывавшая в аббатстве и раньше, не подумала бы, что здесь есть такое помещение. Подвальная комната с низкими потолками и покрытыми сажей от факелов стенами пугала до дрожи. Как-то сразу было понятно, что ни один звук отсюда не донесется наверх, даже если сорвать голос в пронзительном крике. И люди, сидящие за узким длинным столом у дальней стены, даже не изменятся в лице, если она обернется и заколотит в тяжелое дерево двери кулаками, моля выпустить наверх, к солнцу и воздуху, или даже холодному осеннему дождю.
За столом сидело трое. И только настоятель, светлый отец Экарний, был ей знаком, но и его одутловатое краснощекое лицо застыло в непривычной строгости. На темной рясе настоятеля тускло блестела святая стрела: непривычно большая, украшенная посередине крупным прозрачным камнем, и пухлые пальцы настоятеля мерно поглаживали золото святого знака. Слева от настоятеля сидел незнакомый светлый отец в такой же темной рясе, но расшитой серебряной нитью какими-то сложными узорами. Худое лицо казалось вырезанным из темной кости, только глаза поблескивали светлым льдом. Третий, справа от Экарния, пожилой, низко сгорбившийся над столом, шуршал пером по пергаменту, не подняв лица при ее появлении, и Женевьева видела только плешивую макушку, обрамленную полоской реденьких волос.
Отойдя от двери, за которой исчез тот, кто ее привел, Женевьева нерешительно остановилась шага за три-четыре перед столом. Комкая в пальцах левой руки край пелерины, правой осенила себя святым знаком. Присела в реверансе — глубоком, почтительном, склонив голову так покорно, как только могла.
— Встань, дочь моя, — прогудел отец Экарний. — Готова ли ты держать ответ за свои деяния, подлежащие рассмотрению и воздаянию?
— Да, святой отец, — поспешно отозвалась Женевьева.
— Тогда назови себя и место, где родилась.
— Женевьева, баронесса… Бринар, — лишь на мгновение запнувшись, выговорила она ненавистное имя. — Вдова мессира Роньо Лашеля, урожденная Женевьева Рольмез. Я родилась в Молле, светлые отцы, и там же вышла замуж.
— Вдова? — переспросил настоятель, прекрасно знавший ее историю — Что же случилось с твоим мужем, Женевьева?
— Он умер, светлый отец, — послушно ответила Женевьева, понимая, что двое других ничего о ней знать не обязаны и настоятель, наверное, спрашивает для них и ради составления верной записи. — Мессир Лашель был старше меня на двадцать лет и к концу жизни тяжело болел.
А еще ему не следовало употреблять так много сладких вин и тяжелой пищи, как сказал лекарь, но об этом Женевьева, конечно, промолчала.
— Ты назвала себя просто Рольмез, а мужа — мессиром. Значит ли это, что ты вышла замуж за дворянина, будучи простолюдинкой? — разомкнул узкие блеклые губы человек слева от Экарния.
— Я из достойной семьи, святой отец, — тихо, но твердо сказала Женевьева. — Мой отец был главой гильдии виноделов, наш род уважаем в Молле и без рыцарских шпор и меча.
— Это же Молль, — хмыкнул Экарний. — Там у многих меч висит рядом с весами, а в гербе монеты. Если девица была хороша и, как она говорит, из приличной семьи...
— То из простолюдинки она может стать женой рыцаря, а после перескочить в баронскую постель? — брезгливо процедил второй.
— Ну, все-таки не в постель, а под венец, — примирительно проговорил Экарний. И хохотнул: — А в постель уже потом!
— Я была честной женой своего мужа и стала честной вдовой, — проговорила Женевьева, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Вы можете послать гонца или письмо в Молль, святые отцы. Никто во всем городе не скажет обо мне дурного, сумев доказать свои слова. Я родила первому мужу детей и вела его дом. Я заплатила его долги, когда он умер, и носила траур. И я всегда была послушной дочерью светлой истинной церкви и учила этому своих детей. За что вы так думаете обо мне? Почему я должна была отказать мессиру барону, если он посватался ко мне честно и с должным уважением?
— Действительно, почему? — все так же брезгливо повторил второй, так и не назвавший себя. — Ты слишком смела для дважды вдовы, Женевьева Рольмез-Лашель-Бринар. Кого будешь искать в следующие мужья? Графа? Впрочем, это пустое… Что случилось той ночью в замке барона?
Она могла говорить что угодно, поняла Женевьева, но этот человек уже все решил для себя и смотрел на нее… так, как смотрел. Если один из судей заранее настроен против — горе ей. А в том, что это суд, Женевьева уже не сомневалась. Свет Истинный, дай ей сил! Но ведь есть еще двое! Неужели Экарний забыл, как почтительно она всегда привечала его в замке, охотно жертвуя монастырю птицей и яйцами, медом, вином, полотном и воском — всем тем, чем распоряжается хозяйка владения?
Набрав воздуха, она постаралась не обращать внимания на слезы, радужной пеленой затянувшие глаза, и принялась рассказывать уже несколько раз повторенное до этого. Как заподозрила мужа в связи с молодой служанкой, потому что слишком часто он стал выходить по ночам. Как притворилась крепко спящей, а потом прокралась вслед за ним. И как едва не ушла, увидев, что муж отправился в замковую часовню, но любопытство победило, она вошла следом, спрятавшись в нише притвора — и услышала. И как потом бежала вверх по лестнице, чтобы увидеть детей, проверить, что они все еще живы и здоровы. А потом, уже почти наверху длинной лестницы донжона, услышала быстрые шаги сзади. Обернулась — и изо всех сил толкнула мужа, пытавшегося схватить ее за платье…
— Было ли это всего лишь испугом? — уронил тот, второй, когда она в изнеможении замолчала, чувствуя, как начинает ломить поясница и уже ноют щиколотки. — Или в тот миг ты ненавидела своего супруга?
— Да, светлый отец, — с трудом проговорила Женевьева, прямо посмотрев ему в глаза. — Я ненавидела его тогда, и это мой грех. В этом я виновна и исповедалась отцу Экарнию. Он хотел убить моих детей! Тех, кого клялся защищать и воспитывать, как своих собственных.
— Продолжай, — сухо сказал священник.
— Я разбудила Эрека, велела ему посадить Энни на лошадь позади себя и скакать сюда, в монастырь. Эрек послушался… Он хороший мальчик, так что взял сестру и сделал, как я велела. А я… я убежала из замка.
— Зачем? — с любопытством спросил Экарний, поглаживая стрелу на цепочке. — Зачем было бежать из замка, где ты хозяйка?
— Священник, — сглотнула вязкую слюну Женевьева. — Тот, с кем разговаривал муж. Отец… Варрий… Он бы сказал людям, что это я убила барона. Меня бы взяли под стражу или хотя бы заперли в комнате, а мои дети — они бы остались беззащитны!
— Ты готова повторить перед лицом Света Истинного то, что сказала до этого? — внезапно подал голос третий, о котором Женевьева уже успела забыть, воспринимая частью обстановки комнаты.
— Да, светлый отец, готова, — твердо сказала Женевьева, комкая в пальцах край пелерины.
— И ты не прибегала в ту ночь к колдовству, зелью или волшбе маленького народа, чтобы погубить своего мужа? — монотонно прозвучало от склонившегося к пергаменту человека.
— Нет, светлый отец.
— И тебе никто не помогал?
Перед ответом Женевьева замялась, но вопрос был ожидаем, и она ответила так, как давно собиралась:
— Только Свет Истинный, если ему это было угодно. Я сама убила мужа и добралась до монастыря, светлые отцы. Мой грех. Мой великий грех…
В конце концов, разве она солгала? Эрек лишь добил умирающего — Женевьева верила в это так истово, что и перед костром повторила бы свои слова. Разве можно осудить мальчика за то, что он защищал семью? Да это было милосердием с его стороны, ведь она видела искаженное лицо барона и слышала его тяжелые хрипы. Барона убила она. А тот человек в заброшенной часовне — разве он ей помог? Он взял плату — страшную, непосильную плату — и исчез в ночи. Может, Охота и пришла туда за ним, а вовсе не за ней, что бы он ни говорил — жуткий темный колдун из жуткого темного леса…
— Клянись в этом, — бесцветно сказал второй, кладя на стол маленький ковчежец с изображением святой стрелы на крышке. — Клянись на зерцале истины, благословленном господином нашим епископом Домицианом, и знай, что если солжешь — благодать истины покарает тебя.
Женевьева на подгибающихся ногах подошла к столу. Положила ладонь на холодную железную поверхность, робко посмотрела на людей перед собой. Облизнула пересохшие губы.
— Клянусь. Клянусь, что смерть барона Бринара, моего мужа перед лицом Света Истинного, моя вина и ничья больше. Клянусь, что убила его из страха и ненависти, но не ради корысти. Клянусь, что сама слышала, как он сговаривался с отцом Варрием провести колдовской обряд и отдать в жертву Проклятому моих детей, рожденных не от него. Клянусь, что сбежала из замка от страха и пришла сюда, в монастырь, чтобы покаяться и попросить помощи. Светом Истинным клянусь и его карающей Благодатью…
Мгновение ничего не происходило. Потом под ее ладонью вспыхнуло — яркий, но не обжигающий свет протек сквозь пальцы, озаряя комнату, согрел ее руку и, кажется, ее саму изнутри… Женевьеве показалось, что даже на лицо сурового священника смягчилось, как рядом с теплом тают острые углы комка воска. Экарний так и вовсе расплылся в улыбке. Облегченно вздохнув, Женевьева опустила напряженные плечи, чувствуя, как становится легко и спокойно, как жар наполняет ее изнутри, расходясь по всему телу то ли настоящим теплом, то ли просто радостью от того, что все закончилось…
— Поклянись еще раз, дочь моя, — сказал тихо и четко в наступившей тишине человек над пергаментом, поднимая лицо: тяжелое, с необычно крупными чертами для такого маленького тела и темными глазами, остро блестящими из-под нависших бровей. — Поклянись, что никто из твоих детей в ту ночь не коснулся барона и не причинил ему какого-либо вреда. И что на пути из замка в монастырь ты никого не встретила: человека, нечисть или лесного зверя. Расскажи нам, каков был твой путь той ночью, и почему, забредя в часовню Света нашего, ты не осталась там до утра, а продолжила свой путь через тьму и бурю?
Онемев, Женевьева стояла перед столом, не в силах убрать руку с ковчежца, и тепло, исходящее от изображения стрелы, грело ей пальцы. Трещали факелы, а трое за столом молчали, и ей подумалось, что вот он — конец. И никогда теперь не будет ни неба, ни чистого, без запаха масляной гари, воздуха, ни счастья: ее маленького счастья заплетать мягкие волосы Энни в косу и ерошить непослушную гриву Эрека, ждать, пока они вырастут, и улыбаться вместе с ними, слушая рассказы о каждом прошедшем дне. Ничего этого у нее не будет. И того, третьего, еще нерожденного, не будет тоже, так что зря темный колдун увел чудовищ, надеясь на плату: Женевьева не сможет отдать обещанное: из подвалов Инквизиториума нет выхода таким, как она.
А трое все молчали и ждали: терпеливо, уверенно, понимая, что деваться ей некуда — и вокруг были только холодный камень и беспросветная ночь. А рассвет здесь никогда не наступал — и Женевьева заплакала.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.