Глава 10 Ночные молитвы / Год некроманта. Ворон и ветвь / Твиллайт
 

Глава 10 Ночные молитвы

0.00
 
Глава 10 Ночные молитвы

1.

Западная часть герцогства Альбан, баронство Бринар, монастырь святого Матилина,

восемнадцатое число месяца ундецимуса 1218 года от Пришествия Света Истинного

— Матушка, жарко… Пустите купаться, матушка! Смотрите, какая вода чистая… Ну, матушка…

Сев на постели, Энни стиснула одеяло, глянула мимо Женевьевы невидящими глазами и снова обессиленно упала на ложе. Прижала к пылающим щекам ладони, повернулась набок, что-то шепча о холодной прозрачной воде и жарком солнце. Женевьева снова укрыла ее ветхим шерстяным одеялом, устало привалилась к стене, но тут же отшатнулась от промерзшего камня. Тяжело поднялась, с трудом переступая опухшими не по сроку ногами, подбросила дров в жаровню и, вернувшись к кровати, прилегла рядом с дочерью. Положила руку на ее горящий лоб: показалось, или жар стал немного спадать? Энни наконец уснула, только временами тихонько всхлипывала во сне и мяла в пальцах край одеяла. На соседней кровати ровно и тихо посапывал Эрек. Свету хвала, хоть с ним пока все в порядке. «Нельзя так говорить, — спохватилась Женевьева сразу же. — Хвалить здоровье — беду кликать. Свет Истинный, сбереги моих детей. Эрека, Эниду и этого, нерожденного…» Не зря говорят, что ночная молитва — для отчаявшихся. Заныло, потянуло внутри ставшей уже привычной болью виноватой души. Так дергает заживающий порез. Кажется, уже и стянулся совсем, но все равно, нет-нет, да и заденешь им обо что-то в домашней работе — и вот, опять кровоточит. Отдала, согласилась, выкупила свою жизнь, мерзавка — но ведь и жизни старших тоже выкупала! Только оправдания не помогали. Ничуть не помогали, когда под ладонями круглился едва намечающийся живот, когда утром, едва встав, она бежала к бадейке, принесенной молчаливыми послушниками, и выворачивалась наизнанку, сплевывая желчь и вязкую слюну. Пила холодную воду, чтоб хоть как-то наполнить опустевший за ночь желудок — и снова выплескивала все в вонючее ведро, служащее уборной ей и детям. А дети…

Эрек повзрослел резко и безнадежно. Похудел, осунулся по-взрослому, и в глазах все чаще горел нехороший дерзкий огонек. На расспросы святых отцов отвечал, правда, почтительно, но сдержанно, роняя каждое слово, как скупец — монету, и словно сожалел, что не может забрать сказанное назад. Смотрел исподлобья, избегая встретиться взглядом, и Женевьева пугалась того, что происходит с ее тихим, всегда послушным и спокойным мальчиком. Разговоров о случившемся Эрек избегал, о том, почему они здесь и что будет дальше — не спрашивал. Он вообще теперь рот открывал редко, предпочитая целыми днями лежать на постели, глядя в забранное толстым мутным стеклом окно, за которым, как ни старайся, ничего не различишь. Разве что нагое дерево темнеет размытой полосой, да монастырская стена закрывает половину и так маленького окошка, воруя свет и заставляя сумерки наступать раньше времени. Эрек же смотрел на бесцветно-серое небо за окном тоскливо и жадно, как нищий на хлеб. Да еще читал Книгу Истины, принесенную монахами по первой же просьбе: то листал небрежно, пробегая глазами, то вчитывался так, что на просьбы Женевьевы поберечь глаза в вечерней полутьме лишь отмахивался, едва ли слыша, что она говорит. И это пугало чуть ли не больше болезни Энни.

Женевьева прикрыла глаза, вслушалась в свистящее дыхание дочери. Каждый раз, оставаясь сама с собой наедине, она возвращалась в тот жуткий вечер. Перебирала воспоминания, как потускневшие бусины янтарных четок, привезенных из Молля и оставленных в замке. Замок… Он так и не стал домом для нее и детей. Ужасная варварская страна, грубые люди, непонятный язык… Видит Истинный, она старалась! Училась местному наречию и велела детям говорить на нем, была доброй женой своему мужу и заботливой госпожой для его людей. И только иногда позволяла себе незаметно вздохнуть о покинутом городе, где даже солнце светило жарче и веселее, а люди умели радоваться каждому дню. Если бы мессир Лашель не оставил после себя столько долгов, разве подумала бы она о втором замужестве?

Жаровня, притихшая было, опять загудела, в комнате стало заметно теплее. Неуклюже поднявшись, Женевьева прикрыла плечи Энни одеялом, чтоб не терять ни капли драгоценного тепла, выгребла пару совков углей из жаровни и насыпала в медную грелку. Сунула ее в ноги Эреку и вернулась к дочери, нырнув под одеяло и прижавшись к горячему, даже сквозь полотняную рубашку, боку. Потом, когда грелка остынет, можно заменить угли на новые и забрать грелку к ним с Энни, а Эрек останется в теплой постели. Правда, для этого придется не поспать еще час… Эрек беспокойно пошевелился во сне, и Женевьева, холодея, приложила к его лбу ладонь. Нет, жара нет… Свет Истинный, за что наказываешь? Чем согрешила?

И сама себе ответила: «Не ври, Женни Рольмез, все свои грехи ты знаешь лучше кого бы то ни было. Грешила тщеславием, гордясь перед подругами красотой и нарядами. Тебе, единственной дочери, родители не жалели ничего, а ты принимала это как должное. Грешила нечистыми помыслами, когда перебирала в уме блестящих кавалеров, ухаживавших за тобой, и думала, каковы же на вкус их губы, так ли сладки, как пишут в романах о рыцарях и пастушках. Грешила гордостью, когда подарила мужу чудесных детишек, истинное благословение — и неважно уже было, что семейная жизнь оказалась совсем не похожей на роман, а мессир Лашель — на галантного рыцаря. Зато он был ласковым отцом и верным мужем, ну, а супружеский долг… Его ради мира в семье и рождения детей вполне можно перетерпеть. Иногда ей даже казалось под настойчивыми ласками супруга, что вот-вот ее плоть согреется и наполнится той сладкой истомой, о которой шептались, хихикая, подруги, но потом все случалось так же быстро и непристойно, как всегда. Лашель сопел, пыхтел, тыкался в нее слюнявыми губами, командуя, как повернуться и обнять. И она подчинялась, покорно ожидая, когда он удовлетворится и уснет, отвернувшись к стене. Потом вставала, шла посмотреть на спящих детей, не доверяя няньке, и душевный покой возвращался.

Чем же ты еще грешила? Корыстолюбием, когда смотрела на немолодого бездетного северянина и думала, что Энни вот-вот войдет в возраст и ей нужно приданое, а Эрек слишком хорош для участи безземельного рыцаря? Или маловерием, когда испугалась, что Свет Истинный не защитит твоих детей — и взяла право их защиты на себя?

И уж чем ты точно грешна, Женни Рольмез, бывшая Лашель и нынешняя Бринар — так это отвратительным грехом трусости. Когда далекий вой тварей Проклятого выворачивал душу слепым ужасом — ты не устояла. Сказала «да» приспешнику Нечистого, Светом проклятому колдуну — погубила и свою душу, и нерожденного малыша. Свет благодатный, спаси и помилуй его… Пусть ей нести кару здесь, на земле, и там, дальше, но в чем виноваты ее дети? Ведь Эрек лишь защищал семью, как должно мужчине, а Энни и вовсе ничего не успела понять.

Дверь медленно открылась. Встревоженная Женевьева подняла голову от подушки, вгляделась в фигуру на пороге. Незнакомый монах смотрел на нее сурово — или так показалось в неверном свете от жаровни? Низ живота потянуло судорогой страха.

— Женевьева Бринар, одевайся и следуй за мной, — вымолвил вошедший и снова скрылся в темноте коридора.

Подхватившись, Женевьева трясущимися руками поправила нижнюю юбку, натянула снятое, чтоб не измять и не закоптить, платье, порадовалась, что у этого фасона шнуровка по новой моде впереди — не надо будить Энни, чтоб зашнуровала ее. Снова укуталась в шерстяную пелерину. Пару мгновений колебалась, но, решившись, склонилась к сыну.

— Эрре, сынок. Проснись, счастье мое…

Дождалась, пока откроются припухшие спросонья глаза, погладила рыжую вихрастую голову.

— Эрре, как согреешься, поменяй угли и переложи грелку сестре. Слышишь?

Кивнув, Эрек снова уткнулся в подушку, но тут же подскочил и окликнул уже выходящую Женевьеву:

— Матушка? Куда вы, матушка?

— Я скоро вернусь, счастье мое, — сквозь силу улыбнулась от двери Женевьева, на мгновение замерев на пороге. — Присмотри за сестрой, хорошо?

Она поспешно закрыла дверь, чтоб не выпустить и так скудное тепло из кельи. Виновато глянула на ожидающего ее монаха.

— Простите, светлый отец. Ведите. Я готова…

 

2.

Восточная часть герцогства Альбан, монастырь святого Рюэллена,

резиденция Великого магистра Инквизиториума в королевстве Арморика,

восемнадцатое число месяца ундецимуса, 1218 год от Пришествия Света Истинного

В больничной келье было на удивление уютно, как и в любой день, когда магистру случалось сюда зайти. Каменные стены выбелены известью, подновляемой каждый месяц, деревянный пол вымыт и натерт воском до блеска, постель застелена свежим бельем, а отвернувшийся к стене больной — укрыт теплым лоскутным одеялом. Ровно горела пара толстых поленьев в очаге, сложенных так, чтоб дольше отдавать тепло, и воздух пах горечью: пучки чуть увядшей полыни подвешены к потолку, разложены на подоконнике, тонкие веточки разбросаны у ложа больного. Брат Амедеций, бывший профессор знаменитого Кальверанского универсария, а ныне главный лекарь аббатства, любит повторять, что первый подмастерье целителя — молитва, второй — сам больной, а третий — чистота.

Игнацию, правда, всегда казалось, что молитву почтенный брат лишь из разумного благочестия ставит впереди доброй воли больного к излечению, в глубине души полагая иначе. В любом случае, только после этого в списке подручных настоящего лекаря, который Амедеций излагал послушникам назидательным тоном и с непременным загибанием пальцев, следовали природные вещества, травы и животные элементы, здоровая умеренная пища и многое другое. Неудивительно, что хвори бежали от стольких могучих противников, и большинство пациентов почтенного брата выздоравливали раньше, чем сухонький старичок, похожий на белесый пушистый одуванчик на тоненькой ножке, велел готовить ланцеты, прижигания и бинты, сокрушенно покачивая головой. Только в этом случае одного из подмастерий целитель явно лишился: слипшиеся после лихорадки волосы больного грязными перьями топорщились на затылке, обращенном ко всему миру. Человек, пришедший в монастырь, молчал уже который день. И аромат полыни, казалось, пропитавший здесь даже стены, мешался с тяжелым звериным запахом нездорового тела, несмотря на обтирания ароматическим уксусом во время лихорадки.

Игнаций постоял немного над ложем, глядя на больного, присел на край. Сплел на колене узловатые пальцы, явственно ноющие на непогоду, замер. Кружка с водой, стоящая на столике у ложа, так и не сдвинулась с места со вчерашнего дня, а ведь он, ставя ее туда, хорошо приметил, как к блестящему глиняному боку прильнул высохший стебелек полыни, другим концом упавший на поверхность стола. И дыхание человека, ровное, мерное, с едва слышным сипением, ничуть не поколебалось, когда магистр сел на ложе.

— Вечер добрый, брат мой, — негромко сказал Игнаций. — Вижу, ты еще дальше ушел по своей одинокой дороге. Мне ли, недостойному служителю благодати, останавливать тебя?

Слова увесисто падали в безмолвие комнаты, освещенной пламенем очага да принесенным магистром подсвечником в три свечи. Игнаций говорил неторопливо, позволяя словам не просто родиться внутри, но и немного задержаться на языке, окрепнуть, как только вставшим на крыло птенцам, пропитаться внутренней уверенностью и правдой.

— И в самом деле — завидная судьба. Уйти от тревог мира, его неправды и жестокости… Скрыться, запереться в самого себя, как в келью. И пусть за ее дверями плачут голодные и обиженные, льется кровь и текут слезы — внутри тепло и покойно. Ведь тебе сейчас покойно, брат мой? Угли, припорошенные пеплом, хранят тепло долго, только вот на многих этого тепла не хватит — достало бы тебе одному. И они тоже гаснут. Когда они целиком обернутся пеплом и развеются по ветру — что скажешь ты тому, перед кем предстанешь?

Он снова помолчал. В прошлый раз между ними не сказано было и нескольких слов. Путник молчал, Игнаций, убедившись, что разговор с ним вести не хотят, не стал настаивать. Но больше ждать нельзя. Чем глубже человек погружается в болото отчаяния и безверия, тем труднее ему выбраться обратно.

— Знаешь, — снова негромко заговорил он. — Я тебе почти завидую. Но лишь почти. Когда-то я тоже мечтал о покое. Мечтаю и сейчас, скрывать не стану. Но нынче я знаю цену собственного покоя — и платить ее не хочу. Можешь молчать и дальше, я не против. Я больше двадцати лет ждал такого как ты — молчаливого исповедника, не знающего ни меня, ни моих дел… Позволь мне говорить не о тебе, а обо мне самом, брат мой.

Плечи лежащего чуть-чуть дрогнули, едва заметно расслабилась и помягчела напряженная линия шеи — и Игнаций продолжил ровно и мерно:

— Двадцать пять лет назад я приехал в эту страну по повелению Престола Пастыря и светлого Инквизиториума. Да, я инквизитор. Уже старый и опытный, матерый пес господень. А тогда был еще наивным щенком с молочными зубами. Нас было двенадцать. Полдюжины опытных инквизиторов и столько же помощников-инвестигаторов. Наставники знали, что в этих землях все еще властвует Тьма, но мы — юнцы, исполненные лихости и рвения — не понимали. Нам казалось, что нет ничего, с чем мы не могли бы справиться… Они пришли в наш дорожный лагерь в сумерках. Дивно прекрасные юноши и девушки с голосами звонче птиц и смеющимися лицами. Просто окружили нас, смотрели с любопытством, как мы глядели бы на невиданных зверей. Смеялись, презрительно морщили носы и переглядывались. Одна из девиц протянула руку к Томасо. Кажется, просто хотела погладить его по щеке. Но он ударил девушку по руке — и она вскрикнула. Ее спутник выхватил меч. В тот миг, когда голова Томасо покатилась по траве, его наставник ударил по фэйри силой благодати — и больше ничего нельзя было исправить.

Игнаций снова смолк. Не глядя протянув руку, взял со стола кружку с водой, смочил пересохшее горло и опять заговорил, позволив послушному голосу зазвучать ниже и глуше:

— Мы оставили их всех на той опушке. Трое юношей и две девушки, что дрались еще злобнее мужчин. И пятеро из нас легли в высокие травы, полив их кровью — первой нашей кровью на этой земле. Томасо, погибший вначале, его наставник, отец Эмилио, и Анрио — брат Томасо. А еще Ренцо и отец Адриан… Мы похоронили их на той же поляне и поехали дальше, уже зная, что мира здесь нам не будет. А следующей ночью пришли другие. Не любопытные юнцы, но те, кто явился мстить за них. Вся сила Благодати, что мы, не жалея, изливали вокруг себя, пропадала зря. Словно сама земля, сойдя с ума, восстала против. Травы обвивали нам ноги и оплетали рукояти мечей, птицы падали с неба камнем, целясь в лица. Умирали под вспышками — и тут же из ночной тьмы падали другие. Отцу Серджио вцепился в горло неизвестно откуда взявшийся волк. Но больше смертей не было. То есть, не было в бою. Не было ни разговоров, ни проклятий… Всех нас — шестерых, оставшихся в живых — растянули на земле, и началось… Знаешь, что было самым страшным? Равнодушие. Спокойные лица, безмятежные голоса… Я не помню, сколько их было. То ли четверо, то ли пятеро — таких прекрасных, что глаза слезились от взгляда на них, будто смотришь на солнце. Помню женщину, которая стояла над Рувио и улыбалась, медленно срезая его плоть тонкими ломтиками. Сначала он молился, потом кричал, как животное, потом только скулил, пока не затих… А они переходили от одного к другому — все вместе, будто соревнуясь. И позади них оставались изуродованные трупы, а мы, те, до кого не дошла очередь, лежали и ждали. Вот тогда я и усомнился в Свете Истинном, брат мой. Велик был мой грех…

Человек, лежащий у стены, судорожно вздохнул. Значит, все говорилось верно — и не напрасно. Снова поднеся кружку к губам, Игнаций отпил и продолжил:

— Мы лежали в этом ряду обреченных последними: я, потом отец Грегорио — наставник Ренцо. И больше всего на свете я хотел просто оказаться чуть дальше, поменявшись с Грегорио местами. Мне все казалось, что если чудо случится, то для последнего оставшегося в живых — и это буду не я. Свете Истинный, мне до сих пор стыдно за свои мысли в ту ночь. Почему умереть должен я? Почему не он, уже проживший немалую жизнь? А они встали над нами, глядя все так же равнодушно и спокойно — и заспорили. Я не понимал ни слова, но был уверен, что они спорят. Только голоса все равно звучали мелодично и звонко… Потом один из них склонился и спросил на вполне понятном бренском, кого из нас оставить в живых? «Его», — сказал Грегорио, прежде чем я открыл рот. А я… Я промолчал. Девять с лишним тысяч дней прошло с тех пор, брат мой в Свете — и среди них не было ни одного, исполненного покоя. Девять с лишним тысяч ночей — а я не могу забыть ту, единственную… «Его, — сказал Грегорио. — Вы ведь хотите, чтобы об этом узнали, верно? Я уже немолод, мое время на исходе. А он будет помнить долго и расскажет другим». Они заспорили вновь… Я лежал и молчал, ненавидя себя за то, что не хочу и не могу отказаться. Понимаешь, я ведь должен был…. Но не мог. Над нашими головами сияли звезды — и мне казалось, что я вижу впервые и их, и траву, склонившуюся к моему лицу… Они спорили все яростнее, пока один из них не положил конец спору. Он просто метнул нож, который крутил в пальцах, в горло Грегорио — и я остался один.

Заминка — голос все-таки сорвался. Ничего, пусть. Игнаций несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, продолжая тщательно подбирать слова, словно ступая по трясине.

— Тот, убийца, склонился надо мной — светловолосый и светлоглазый, такой же безразличный, как они все — но что-то в нем было не так, иначе. И я понял, что на него могу смотреть, не обжигая глаз, будто солнце скрылось за облаками. И нож, которым он убил Грегорио, был железным. Те, другие, были нечистью, не имеющей души и не способной отличить добро от зла. В этом же текла человеческая кровь, и он был куда хуже их всех. «Мальчик, — сказал он, улыбаясь, хотя выглядел не старше меня. — Твой наставник выбрал правильно. И вправду, так гораздо веселее. Мы еще успеем повстречаться, когда у тебя вырастут зубки. Ступай, песик своего бога, расскажи другим, что бывает с теми, кто заходит на земли народа холмов и льет его кровь. А чтоб не забыл…» Он ударил меня носком сапога по ребрам, небрежно, даже лениво — и я захлебнулся болью и кровавой мглой. Потом… Продолжать ли мне, брат мой?

— Да, — донеслось хрипло и словно неуверенно от стены.

Игнаций кивнул, хотя лежащий не мог этого увидеть, заглянул в почти опустевшую кружку. Пальцы болели все сильнее — явно завтра будет дождь. Вот и в окно, прикрытое плотной ставней, тянет не просто осенним холодом, но и сыростью.

— Принимать исповедь ночью — против канонов, — негромко сказал он. — Ночные молитвы — для истинно отчаявшихся и павших духом. Зелье, в котором больше яда, чем исцеления. Или милосердный скальпель… Ночью сильнее чувствуется боль и чаще умирают раненые — ты знал об этом? Все целители и палачи знают. А еще повивальные бабки, ведь дети тоже чаще рождаются ночью. Ночью мы, Инквизиториум, проводим допросы, пока душа человека наиболее беззащитна и открыта. Потому что когда солнце на время скрывается, единственный свет, который может согреть и осветить — сияет внутри нас. А еще потому, что мы и целители, и палачи, и повитухи при рождении истины. Летние ночи короткие, но я очнулся еще затемно, вскоре после их ухода. Встал, нашел в сумках крепкое вино и мазь для ран. Как смог перевязал ребра, чтоб осколки не расходились еще сильнее. Всех инквизиторов учат основам медицины — не всегда ведь рядом есть лекарь. Ночь была тиха и прекрасна. Я смотрел на истерзанные тела своих братьев и не мог ни плакать, ни молиться. Только дышал сквозь боль самым сладким ароматом цветов и трав, какой может чувствовать человек. Я был жив, понимаешь, брат мой? Чудо, о котором я молил, свершилось, но я знал, что недостоин его. Отныне и навсегда я недостоин милосердия Света Небесного. Почему я хотя бы не предложил свою жизнь за отца Грегорио? Они все равно решили бы сами, но моя душа была бы чиста. А я… Я предал все, чему верил. И благоухание летней ночи мешалось с запахом крови, пока я стоял на той поляне, зная, что надо ехать. Я ведь даже не мог похоронить их сам — тех, кто тоже наверняка молился о чуде, дарованном самому жалкому из них. Я уехал…

Игнаций прервался, закашлявшись. Жадно допил остаток воды — пару глотков — поставил опустевшую кружку на столик. Еще немного… А потом можно выводить к тому, о чем он пришел говорить.

— Я нашел не сумевшего сорваться с привязи коня и уехал, — повторил он устало, глядя в стену поверх спины лежащего. — Добрался до ближайшей деревни, рассказал священнику все, прежде чем свалиться в лихорадке. Потом, пока выздоравливал, пришло письмо с распоряжением отправляться в монастырь святого Леоранта, где тогда был местный капитул Инквизиториума. Там меня исповедовали и дали отпущение грехов. Я не скрывал ничего: ни своих мыслей, ни краткого греха неверия, в котором успел раскаяться, пока болел, ни страха, ни отчаяния… Это как нарыв: пока не выпустишь весь гной, исцеление не придет. А я хотел исцелиться. И у меня почти получилось. Знаешь, как бывает с глубокими ранами. Вроде бы все зажило, только рубец остался. Ноет иногда, жжет, тянет… Никак не забыть — только терпеть можно. Тот, убивший отца Грегорио, оставил мне памятку на всю жизнь. Ребра срослись неправильно: теперь одно плечо выше другого, и я всегда знаю, когда погода меняется. Хорошего мечника из меня тоже не вышло — тогда и не почувствовал, а потом колени и пальцы рук распухли и долго отказывались служить. Здесь это называют «прострел фэйри». То ли порча, то ли проклятие. Не смертельно, конечно. Случается со многими. Зато, поневоле оставив меч, я взялся за книги. Мой исповедник сказал, что такова, значит, воля Света Истинного, чтоб я служил ему не рыцарским мечом, а пером и пергаментом. Ныне, двадцать пять лет спустя, я, глава инквизиторского капитула…

Спина и плечи под одеялом вздрогнули, напряглись. Сан инквизитора пугает человека, живым вышедшего из Колыбели Чумы? В другой раз Игнаций бы непременно улыбнулся, так ожидаемо и понятно это было — и так забавно. Имена, названные Корнелием, всплывали в памяти легко, словно высеченные на камне — и сами просились на язык.

— …молю тебя о помощи, — сказал он то, что никак не ожидал услышать человек у стены. — Да, брат мой в Свете. Я молю. И если пожелаешь, я встану на колени и буду целовать руки, поднявшие меч ради Света Истинного, потому что сам давно не могу поднять ничего тяжелее пера. Эмилио, Серджио, Томасо и Адриан, Ренцо и Рувио, отец Грегорио — я поминаю их в молитвах, не позволяя забывать себе, сколь тяжел мой грех — грех того, кто остался в живых. А сколько других — тех, кто погиб за все эти годы, отдав жизнь во славу Благодати. Ведь я не всегда знаю даже имена тех, кого посылаю в бой. За кого мне еще молиться, брат мой? За брата нашего, паладина Россена? За Ниту? За тебя? Свете Истинный, как мог Теодорус послать вас на столь безнадежное дело…

Почти прошептав последние слова, Игнаций в изнеможении умолк. Не вопросом прозвучали эти последние, тяжелее всего давшиеся слова — ни в коем случае не вопросом. Лишь имена — и сожаление. Грель… Ведь не может быть так, что двое приспешников Темного носят это имя и обладают сходной по мощи силой? Грель Ворон, Грель Кочерга… Зачем он секретарю Домициана, если только это тот Теодорус? Ну, а кто еще может распорядиться паладином? Как Домициан узнал, где поймать Ворона в ловушку? Вопросы… вопросы… они теснились в голове с того мгновения, как он услышал имена — а ключ к этим вопросам лежал перед ним и молчал!

Игнаций глубоко вздохнул, заставляя себя успокоиться. И услышал, как судорожно всхлипывает человек у стены, как всхлип переходит в задушенный рык… Протянул руку, положил ее на дрожащее плечо, с которого сползло одеяло, проговорил тихо и отчетливо, выделяя каждое слово:

— Я скорблю вместе с тобой, брат мой. Скорблю — и молю о помощи. Дай мне оружие против нашего общего врага. Я лишь пес господень, всю свою жизнь идущий по следу приспешников Проклятого.

Произнесенное слово ожидаемо отозвалось болью и жаром в теле. Кипящим жаром, рвущимся наружу, обещающим силу, наслаждение властью и упоение тьмой. Игнаций привычно задержал дыхание, пережидая приступ рвущей муки, когда тьма, ворочаясь внутри, застелила пеленой глаза, горечью желчи залила рот. Скоро. Уже скоро. Светлый дар Благодати, не принятый своим носителем, выжигает его изнутри — так разве будет Тьма милосерднее? Но он не сдастся — пока сможет. Только вот никто не знает, почему магистр, глава инквизиторского капитула, так не любит упоминать Врага во всех его наименованиях.

Под пальцами дрожало и тряслось плечо — человек у стены содрогался в сухих, выворачивающих нутро рыданиях. Игнаций терпеливо дожидался, пока пройдет первый приступ, сам пытаясь отдышаться. Сегодня что-то особенно сильно. Впрочем, осенью, именно в это время, у него всегда обострение. Главное — не видеть мертвых тел, так и зовущих наложить руки, вдохнуть подобие жизни, совершая страшный, непростимый грех. И — не вспоминать Проклятого, осенившего его своим крылом в ту ночь. Свете Истинный, не устану благодарить тебя за то, что тогда, стоя среди тел своих братьев, еще не знал, что рвется из меня наружу с хрипом и кровью из сорванного горла. Об этом — единственном — он не рассказал даже на исповеди в монастыре святого Леоранта. Лишь потом, в кошмарах, снова и снова возвращалась поляна, и то, как он, вместо того, чтобы уйти, поднимает руки, ловя яркие серебряные огни. Тысячи раз во сне, но благодарение, что не наяву.

Поймав краткую паузу между притихшими рыданиями, Игнаций открутил крышку у привязанной на поясе фляги, плеснул в кружку. В нос ударил резкий запах. Бесцеремонным рывком перевернув лежащего, глянул в искаженное лицо, прижал локтем, зажал нос. Быстро влил в хватающий воздух рот содержимое фляги, отпустил. И усмехнулся, слушая невнятный поток грязной брани сквозь плевки, сопение и кашель.

— Хватит, солдат, — сказал спокойно и властно, стоило жертве продышаться. — Хватит… Хочешь страдать и дальше, мешать не буду. Если твоя Нита стоит не больше, чем размазанные по лицу сопли, так и скажи. Я уйду и поищу кого-нибудь другого, кто наведет меня на след Греля Ворона. Думаешь, ты один терял кого-то? Если вы впрямь пошли за таким матерым зверем втроем, значит, Теодорус отправил вас на смерть. Странно не то, что ты выжил один, а то, что кто-то из вас выжил вообще. Расскажи мне об этом, солдат. И я, немощный калека, постараюсь сделать то, что следовало бы сделать тебе — загнать эту тварь в преисподнюю, где ей самое место. Кто-то ведь должен?

— Дай… еще выпить, — сдавленно прошептал человек на постели, садясь и опираясь на стену спиной. — Не могу… горло… больно… Теодорус — говоришь, он знал? Но почему? Почему?!

Скорчившись, он уткнулся лицом в колени, снова хрипя и выплевывая приглушенные проклятья.

Игнаций молча протянул фляжку, толкнул ее в сплетенные пальцы. А потом снова ждал, говорил и, наконец, слушал. Слушал долго и почти молча, лишь изредка переспрашивая сухим деловитым тоном, уточняя каждую мелочь. И наемник, назвавший себя Эрве, сын Ригура, рассказывал, с трудом проталкивая сквозь горло слова, время от времени отпивая из фляги и пьянея прямо на глазах. Впрочем, говорить ему это не мешало. И когда под утро Игнаций вышел из чистенькой кельи, пропахшей теперь не полынью, а густым винным духом и запахом рвоты — пустой желудок Эрве все же изверг крепчайшую настойку брата Амедеция — так вот, уходя, Игнаций в очередной раз вспомнил, что ночные молитвы не зря зовут уделом отчаявшихся. К его молитвам Свет Истинный прислушался спустя годы и годы ночных бдений — в нужный день и час приведя измученного Эрве под стены монастыря. Это ли не знак, что прощение и благодать близки? Теперь бы лишь понять, что требуется от него самого. Но об этом время молиться на рассвете.

 

  • Береги берега / Любимова Ольга
  • Эпилог / И че!? / Секо Койв
  • Виновен! / По следам лонгмобов-5 / Армант, Илинар
  • Ася (по повести И. С. Тургенева) / Смеюсь, удивляюсь, грущу / Aneris
  • Любовь к музыке / Katriff
  • Душа города / Рассказки-3 / Армант, Илинар
  • Природа берёт своё /Kartusha / Лонгмоб «Изоляция — 2» / Argentum Agata
  • Зеленая фея и Весна - Zadorozhnaya Полина / Миры фэнтези / Армант, Илинар
  • Начало / В пути / point source
  • ТРУДНО / Уна Ирина
  • Не женское это дело / О поэтах и поэзии / Сатин Георгий

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль