Наутро выпадает первый снег, словно наш второй танец с Вереск раскачал медлящее Колесо года и оно, наконец, еще немного повернулось в сторону зимы. От высокомерно молчаливого неба до робко притихшей земли все заполняется крупными пушистыми хлопьями, и я думаю, что музыка, не прозвучавшая вчера для нас, все-таки проснулась и теперь кружит, свободная и счастливая, над холмами и скалами, увлекая за собой в единой пляске снежинки и потерянные души. Да, наверное, именно так сказал бы Терновник. А может, и нет. Он смотрел бы куда-то в пустоту, в только ему видимое пространство, где цвета, прикосновения и запахи переливаются в слова и звуки, и, слушая их, я бы понимал, что флейта Арагвейна знает обо мне больше, чем я сам, и безжалостно рассказывает всему миру. Удивительно, почему до сих пор никто не убил этого безумца?
Мысли о Терновнике окончательно портят и без того невеселое настроение, потому что не буду же я обманывать самого себя: на самом деле это мысли о Вереск.
Я сижу в кладовой, разбирая мандрагору, так вовремя украденную у зимы. Теперь уже за травами и корнями носа высовывать не стоит: земля надежно скована холодом. Разве что рябина от мороза станет еще слаще, но я не слишком-то ее люблю. Прошли те дни, когда срывал и ел терпкие, углями горящие на тонких ветвях ягоды лишь для того, чтобы сидхе рядом передернуло от омерзения. Железный нож, присыпанный солью хлеб, багряные ягоды, небрежно пойманные ртом… Удовольствия, недоступные народу холмов, и это единственное, что делает их удовольствием.
Мандрагора уже слегка привяла, но это ничего, лист мне и не нужен. Руки привычно делают положенную работу, как десятки лет до этого. Очистить от песчаной земли щеткой, потом протереть начисто куском мягкой ткани, подрезать листья, чтоб в них не ушли соки из корней, разложить беззащитно обнажившиеся корешки на полках. Этот корень надломлен — его в сторону. Для хранения уже не годится, но завтра можно поработать с ним в лаборатории.
В кладовой прохладно, и закончив с добычей, я затапливаю небольшой очаг в углу, чтобы корни подвялились перед сушкой и не вздумали заплесневеть. Пучки сухих веток, мешочки и банки, коробки и непроницаемо запаянные реторты — полки уставлены плотно, кое-что меняется каждый год, а что-то стоит десятилетиями, ожидая своей очереди. Перед тем как выйти, я подхожу к узкому шкафчику с десятками, если не сотнями, колбочек темного стекла, радужно переливающихся в свете лампы. Это запахи. Масла, благовония, экстракты. Пару десятков ударов сердца я смотрю на них, прежде чем повернуться и выйти, так и не прикоснувшись к дразнящему холоду стекла. Рано, слишком рано. О, это огромный соблазн: взяться за новые духи для Вереск, поймав ее нынешнюю суть в смесь ароматов, как Терновник ловит все вокруг в сплетение песни. Но время еще не пришло.
Потом, вернувшись в спальню, я растапливаю камин и забираюсь в постель с кружкой горячего вина. Убежище — старый, покинутый во времена Войны Сумерек кэрн крошечного рода Белых мхов. Их больше нет, и никто не предъявит права на жилище, ставшее склепом. Долгие годы я приспосабливал его под себя, как растят дерево, ухаживая за кроной, стволом и корнями, пока почти умерший кэрн не отозвался на заботу пробуждением изначальной сути волшебного холма. Единственное, что так и не удалось создать — это подобие окна, хотя бы одного. Если бы сейчас, прихлебывая горячую пряную сладость, можно было смотреть на падающий снег — день был бы безупречен. И если бы не мысли.
Вереск нужен я. Зачем? Снова кого-то отравить? Теперь к ее услугам целители и ведуны королевского рода, но лишь настолько, насколько желание королевы будет одобрено королем. Да и не верится, что за столько лет Вереск не прибрала к своим изящным ручкам кого-то еще из умельцев тигля и реторты. Но допустим, что ее цель настолько важна и крупна, что никому в холмах моя дорогая Вереск довериться не может. Королева — и не может. Именно потому, что королева?
Пару глотков я смакую мысль, что Вереск решила избавиться от самого короля. Ах, как это было бы интересно! Только вот зачем? Править после смерти мужа ей не удастся — Великие Дома просто изберут нового владыку. Хотя зная Вереск, вполне допускаю, что она рассчитала все на дюжину шагов в любую сторону, даже ту, которая мне в голову прийти не способна.
Что еще ей может понадобиться? Грель? Вот второй кусочек в красивую мозаику под названием «Гадюка, оплетающая корону». Не имеющий наследника не вправе наследовать, но ученик сидхе — его наследник, если сидхе бездетен. Не во всем, разумеется, имущество Дома сюда не подпадает, но стань я снова частью Боярышников — Грель войдет в Дом вместе со мной. Человек. И некромант. Сильнейший некромант за многие века. Может, Вереск нужен именно он, а я лишь прикрытие или путь к цели?
Вопросы, вопросы… А ответов нет, и пока не предвидится. Я слишком мало знаю об игре моей драгоценной любимой гадюки, чтобы строить хоть какие-то предположения, потому остается повторять, как молитву, одно-единственное давно выведенное правило: «Нельзя давать Вереск то, что она хочет». Грель никогда не вернется ко мне по доброй воле, я надежно об этом позаботился. Но если она найдет его раньше, мальчик не сможет играть на равных с королевой сидхе и всей силой Волшебных холмов, стоящей за ней.
Сказать по правде, я никогда не понимал, чего добивается Вереск. Нет, ближайшие ее цели обычно были доступны и просты: покинуть обедневший Дом, утративший место у корней тронного древа, затем покинуть и тот Дом, что послужил ей ступенью к возвышению, на время вернувшись в родной кэрн во всем блеске и сиянии приобретенной власти, снова выйти замуж… Это желанная цель для многих дев сидхе, но в Вереск всегда таилось что-то еще. Она оказывала покровительство тем, кто не мог получить поддержку в более удачливых Домах, она плела тонкие паутинки слов и поступков, которые так часто оканчивались сущим пустяком. Например, кто-нибудь не попадал на королевский пир или, напротив, оказывался на охоте неожиданно близко к королю, кто-нибудь узнавал о неверности возлюбленной, кто-нибудь получал в дар давно желанную редкость или лишался мелкой, но законной привилегии… Вереск играла, и было сущим удовольствием играть вместе с ней, угадывая, что случится в конце партии. Следует признать, что угадывал я далеко не всегда. Зато Арагвейн даже не пытался, просто выполняя все, что она просила.
Когда вечер, по моим ощущениям, клонится к сумеркам, я с сожалением выбираюсь из постели и иду темными прохладно-сырыми коридорами. Мимо лабораторий, мимо кухни и кладовых, мимо библиотеки и сердца кэрна — круглого зала, чей земляной пол неровен, а потолок так обманчиво низок, но стоит взглянуть не глазами, как увидишь истинную суть: уходящие в немыслимую глубь корни и — в любое время суток — бесконечную звездную высь. Здесь я останавливаюсь на несколько мгновений, и тихое спокойствие спящей земли обволакивает тело и пропитывает душу, на время балуя иллюзией защищенности. Хочется остаться, замереть и дышать вечностью, но я иду дальше, подновляя обережные знаки и оглядывая каждый уголок в поисках неизвестно чего. Кэрн любит своих жителей, но эта любовь далеко не всесильна, и судьба Белых мхов тому вернейший пример.
Почти обойдя убежище по кругу, останавливаюсь, немного не дойдя до своей спальни. Здесь не от кого запираться, так что деревянная дверь с полукруглым верхом просто плотно прикрыта. Мгновение я колеблюсь, потом толкаю бесшумно подающуюся ручку и остаюсь на пороге, подняв выше светильник в свободной руке. Помнится, это было одним из первых правил, о которых я сказал Грелю. Его комната — его убежище, а я не пересеку порог без разрешения или особой необходимости. И даже когда на втором году обучения он ухитрился проткнуть себе горло осколком реторты, обойдя запрет ошейника якобы случайностью — отлично все рассчитал, умница! — не вошел. Заставил его выползти наружу и прямо здесь, в коридоре, останавливал кровь, сращивая рассеченные ткани жалкими остатками чистой силы сидхе. Да, вот силы мне всегда не хватало — полукровка же… А комната? Любому существу нужно безопасное место, где можно отлежаться, поплакать или подумать в одиночестве. Место, что будет принадлежать только ему. И то, что Грель ушел, совершенно не повод нарушать собственные правила.
Поэтому я стою на пороге, оглядывая небольшую келью, знакомую, как собственная ладонь. Низкая кровать, накрытая толстым меховым одеялом, полки с тетрадями, которые он исписал, из-под подушки торчит угол светлого кожаного переплета — личный гримуар, обтянутый, как и положено, человеческой кожей. На массивном столе, кое-где обгоревшем и изрезанном, письменный прибор из шлифованного змеевика — мой подарок, несколько выбеленных временем птичьих костей, исчерченный рунами кусок пергамента и чеканный бронзовый кубок. У стены высокий шандал на дюжину свечей и деревянная стойка с мечом, а ножны так и остались валяться на кровати. В воздухе то ли слышится, то ли помнится легкий запах полыни, дыма и опавших листьев — вечно от него пахло этой неистребимой тленной горечью. Я просто смотрю — с порога и совсем недолго.
А потом снаружи на землю окончательно опускаются сумерки и застают меня уже в пути.
Это всего лишь деревня у подножья плоской плешивой горки, где лишь кое-где торчат голые пучки кустов. Зато окружена она неплохим лесом, еще помнящим сидхе: остатки памяти струятся подо льдом не до конца замерзшего ручья, стелятся скрытыми снегом тропами, веют между заиндевевших на ветру ветвей. И это далеко — настолько далеко, насколько достает наспех заряженный портал. Удачное место, а отсутствие церкви делает его еще лучше. Мне-то церковь не мешает, но люди в таких глухих местечках тоже помнят многое, как и деревья — остатки древнего леса, когда-то покрывавшего эту землю почти до самого моря. И знание прячется в их крови, совсем как в ручье, из которого они пьют, как и их предки, воду с примесью страха и желания.
Когда я иду между деревьями, небрежно ломая подошвами сапог хрустящую корочку неглубокого снега, я все еще думаю о Вереск. О ее улыбке, о запрокинутой назад головке и развевающихся на ветру волосах, о темно-янтарном блеске глаз и нежной сияющей коже, по которой так сладко провести кончиками пальцев, зная, что это лишь начало большего. И когда лес редеет, тень смеха и запаха Вереск все еще преследует меня, отравляя сожалением о старательно забытом и том, что уже не случится.
Но когда я вижу в темно-синих сумерках, исчерченных серебряными линиями тонких ветвей ту, к которой меня вывело ее злое счастье, я заставляю себя думать лишь о ней. И это нетрудно.
У нее испуганно-удивленные глаза молоденькой лани, готовой броситься в сторону. Большие, влажно блестящие, темно-карие. В сумерках на бледном личике они кажутся почти черными, как маленькие омуты на заснеженной глади ручья. Зато волосы светлые, золотисто-русые, тщательно заплетенные в толстую косу, что падает из-под меховой шапочки на коричневый плащ. Немаркий и ненарядный цвет, дозволенный простолюдинам, но ей идет. Ей все идет: сумерки, наполнившие лес молчанием и опасностью, страх в огромных глазах, плотно сжатые губы и даже корзина с грудой еловых шишек, от которых на несколько шагов вкусно пахнет смолой.
— Не бойся, — мягко говорю я. — Я не грабитель и не насильник. Ты из этой деревни, красавица?
Снег все-таки слишком глубок, чтобы легко убежать по нему, даже бросив корзину. И хотя опушка недалеко, до деревни от нее еще шагов с тысячу, и даже свет окон отсюда не виден. Она осторожно пятится назад, не сводя с меня взгляда, будто это может чем-то помочь. Я вздыхаю, стоя на месте. Не шевелюсь даже тогда, когда она, спиной наткнувшись на дерево, тоненько и сдавленно ойкает. Низкая ветка сбивает шапочку, запутывается в ее волосах.
— Не под-хо-ди… — шепчет она, одной рукой безуспешно пытаясь освободиться, а другой все так же судорожно сжимая корзину. — Я закричу…
— Громко? — улыбаюсь я, не двигаясь с места. — Давай. Может, кто-нибудь придет и поможет тебе дотащить эту дурацкую корзину, раз уж меня ты боишься.
Она всхлипывает, смотря уже скорее жалобно, чем испуганно, и я напоказ вздыхаю.
— Сейчас замерзнешь, — говорю негромко и уверенно, — и нос покраснеет. А он у тебя такой славный — жалко будет.
— Нос? — растерянно переспрашивает она.
— Ага. То есть ты вся хорошенькая, но вот носик просто чудо, — весело говорю я, снова улыбаясь. — И если заболеешь, он распухнет и будет похож на одну из этих вот шишек. Для растопки набрала?
Она неуверенно кивает. Мне с нескольких шагов видно, что шишки молодые: плотно закрытые, истекающие смолой и потому весьма тяжелые. Серая ель, хотя вокруг молодой буковник. Лучшая растопка из возможных даже для сырых дров.
— Далеко ходила, — понимающе киваю я. — Давай помогу? А ты мне взамен расскажешь, где у вас в деревне переночевать можно.
— Так в харчевне же, — робко отвечает она. — У тетки Мирабиль…
— Нет, харчевни я не люблю, — морщусь, обходя куст боярышника, которому здесь совсем не место. Как только вырасти ухитрился! — Шумно там. И грязно. Может, найдется дом поспокойнее и почище? Платой не обижу. Да давай ты уже сюда свою корзину. Не дело такими ручками тяжести таскать.
От моей руки, небрежно и совсем не больно убирающей коварную ветку, она все же шарахается, но недалеко и больше для порядка, улыбаясь так же робко и очень мило. И корзину позволяет забрать, хотя провожает ее встревоженным взглядом. Ну точно олененок, даже переступает по снегу маленькими ножками в аккуратных сапожках точно с таким же изяществом. Сколько же тебе лет, милая? Не больше пятнадцати. По меркам людей — девица на выданье, и грубая ткань плаща не скрывает мягко круглящейся груди и бедер.
— До-о-м… — тянет она в раздумье, шагая на три шага левее и уже успокаиваясь. — Разве что к вдове Тюскар тогда. У нее уж точно чисто, и готовит она хорошо. А вы, господин, из каких будете?
— А я лекарь, — весело отвечаю я, переступая корягу, скрытую снегом. — Хожу вот, ищу кое-что.
— Лекарь? Травознай? Так… — она осекается, забегает вперед и смотрит на меня широко распахнутыми глазами. — Так нельзя же… Поздно в лесу что-то брать. Дивные… Ой!
— Дивные накажут? — подсказываю я. — Ну, то моя забота, милая дева. Хотя лучше их не поминать, конечно, лишний раз. Но ты ведь и сама несешь домой шишки, а?
— Так то шишки, — впервые улыбается она, смешно и мило сморщив носик. — Шишки-то можно, зачем они Господам из холма?
— Может, печи топить? — усмехаюсь я, и она, совсем успокоившись, прыскает в кулачок от такого нелепого предположения.
Действительно, Дивный народ — и печи! А мне вспоминается очаг в кэрне Боярышников, огромный, сложенный из шершавых серых плит дикого камня. Как славно трещали бы в нем эти шишки, вспыхивая золотом искр.
Мы идем к опушке. Конечно же, к опушке, до нее совсем недалеко, шагов с полсотни, но вечер наполняет воздух лукавой нежностью сумерек. Опушка — рядом, стоит руку протянуть сквозь кружево ветвей и молодых стволов, шагнуть раз, другой, только вот надежная утоптанная тропинка почему-то петляет, уводя немного в сторону. О, совсем немного и нестрашно. Ведь опушка — вот она.
— Что же это? — растерянно говорит она, когда тропа решительно сворачивает в лес. — Как же это?
Поворачивается ко мне, снова напряженная, готовая взбрыкнуть и отпрыгнуть, вглядывается тревожно и внимательно.
Я стою, слегка склонив голову к плечу и позволяя ей разглядеть все в последнем умирающем свете дня: слишком легкий плащ из тонкой шерсти, слишком щегольские сапоги, в которых ни один путник в здравом уме не пустится в дальнюю дорогу, слишком длинные волосы — длиннее ее собственных — увязанные в свободно падающий до пояса хвост.
— Как же это… — жалобно повторяет она, пытаясь шагнуть назад или хотя бы отвести взгляд. — Господин… Я не хотела…
— Не бойся, — прошу я, медленно делая этот единственный разделяющий нас шаг и убирая выбившуюся из косы прядь волос с мягкой холодной щечки. — Подумаешь, какие-то шишки. Это сущий пустяк, поверь. Для такой красивой девушки не жаль всех шишек леса.
— Го-спо-ди-и-ин… — выдыхает она завороженно, и я улыбаюсь, гладя кончиками пальцев ее лицо: изящные очертания скул и подбородка, изгиб бледно-розовых губ, тонкие золотистые брови.
— Не надо бояться, — говорю очень мягко и терпеливо. — Я искал тебя. Такую прекрасную, юную. Такую особенную, непохожую на других… Разве ты не рада, что я тебя нашел?
— Иска-али?
Я киваю, не позволяя ей оторвать взгляд. Вокруг уже совсем стемнело, и холод пробирает даже меня, но ей я мерзнуть не позволяю, кутая в нежное лживое тепло гламора.
Конечно, искал. Наудачу, совершенно наугад задав первое попавшееся направление из тех, что помнил по прошлым странствиям. Какова вероятность встретить девушку в зимнем лесу, да еще вечером? О, рано или поздно я бы нашел кого-то подходящего в этой славной глухой деревеньке или где-то дальше, но вот так, прямо указанную судьбой? Кто я такой, чтобы отказываться от ее подарков?
— Конечно, — ласково улыбаюсь я. — Конечно, искал. Ты слишком красива для обычной жизни, радость моя. Слишком хороша, чтобы отдать тебя какому-нибудь мужлану с грубыми руками и слюнявым ртом. Разве ты хочешь такой судьбы? Разве моя любовь не лучше?
— Лучше, — томно откликается она, и побледневшие было щечки расцветают розовым. — Лу-у-чше…
— Вот и я так думаю, — соглашаюсь, легонько касаясь губами ее губок, неумело сжатых. — Ты достойна большего. Любви, вечной юности и счастья. Настоящего счастья, правда?
Она кивает. Улыбается робко и уже счастливо, а я вздыхаю про себя. Так просто, что даже скучно. Нет, ничего иного я и не ждал. Откуда? Наивная деревенская девочка. Хотя многоопытная аристократка была бы не лучше и не хуже, вероятно. Они все мечтают о любви — прекрасные мотыльки, готовые прильнуть к такому желанному теплу свечи. Они хотят все больше и больше: жара, золотого света, упоения… Эту даже жалко, как можно пожалеть красивого зверька или только распустившийся цветок, живой лишь пока не сорван.
— Идем со мной, — то ли прошу, то ли спрашиваю я, и она опять кивает, а я ставлю на снег полную корзину шишек. За неимением крошек она могла бы кидать их на тропу, отмечая дорогу обратно, только это совсем другая сказка.
Тропинка послушно стелется под ноги, деревья расступаются, такие услужливые и злорадные. Лес смыкается за нашими спинами, жадно вглядываясь невидимыми глазами. Лес голоден. Когда-то близящийся Йоль значил смерть для красивой девственницы, которую в морозную ночь оставляли в лесу обнаженной под деревом, увешанным внутренностями животных. Или не только животных. Потом цена года спокойной и сытой жизни снизилась, и уже идущая рядом со мной девочка вряд ли знает, что означают украшения йольского дерева. А потом и вовсе… Служители Единого скоры на расправу, и все реже простой люд оставляет на пнях у опушки хлеб и сыр, все реже расщелину старого дерева в середине леса втихомолку окропляют молоком и медом. Люди забыли, что лес все еще жив и неутоленный голод лишь растет. Но сегодня я буду с ним честен.
Мы останавливаемся на крошечной полянке, безупречно круглой и роскошно окаймленной заснеженными деревьями. Взошедшая луна заливает их светом, и серебро мешается с хрусталем, превращая лес в сказочный сон. Очень холодный и страшный сон. Девочка рядом со мной доверчиво улыбается, и я беру ее за руки, согревая холодные ладошки.
— Счастье, — говорю негромко, глядя в омуты зрачков. — Вечная юность и счастье на всю жизнь — если хочешь. Потому что ты прекрасна и должна остаться такой навсегда.
Она кивает. Разве не известно любой деревенской дурочке, что Дивный народ из холмов с радостью берет в жены красивых невинных девушек? Уводит их в свои холмы, дарит любовь и вечную юность… Но я лишь выполню то, что обещал.
Покоряясь настойчивой ласке моих рук, она прижимается, запрокидывает лицо, раскрывает губы навстречу моим сначала робко, потом все увереннее. И в самом деле красивая. Неужели даже не обручена? Может, в этом году на Бельтайн она бы ушла в лес со своим женихом. Может, даже именно на эту поляну. Не только от крови растет трава, любовь тоже годится.
— Ты самая прекрасная, — шепчу я восхищенно, и ни капли не лгу. — Чудесная моя… Милая девочка…
Бедная славная глупышка. Даже не помнит, что сидхе, для того чтобы увести в холмы, должен знать имя. Я играю честно, я его не спросил. Она могла уйти, иначе какой смысл в игре? Но мотылек не может не лететь на огонь.
Расстегнув пряжку, я роняю плащ на снег. С изнанки он подбит тонкой мягкой овчиной, для полукровки этого вполне достаточно, а вот человек замерз бы. Лес вокруг замирает в нетерпеливом ожидании, когда мои пальцы ложатся на воротник ее плаща, заколотый большой медной булавкой. Шелестя, тот мягко опадает на мой — сверху. Под плащом у нее широкая юбка из такой же коричневой шерсти, темная кофта… И даже сорочка из тонкой светлой ткани, надо же. Похоже, девочка далеко не из бедной семьи. Что же ее в лес одну пустили? Как глупо…
Она стоит передо мной, скинув сапожки в снег рядом, узкие ступни вдавили ткань плащей в снег. Острые грудки натянули ткань сорочки, и хорошо видно крупные торчащие соски. Не до конца обманутое тело чувствует холод, но в глазах — пьяное жаркое лето, и я улыбаюсь, шагая к ней на плащ, притягивая к себе. Шепчу ласково:
— Ты моя. Страха нет, боли нет, смерти нет. Только ты и я. И счастье — видишь его? Чувствуешь?
Она кивает. Очень серьезно и решительно. И лето вокруг расцветает, изливаясь из ее глаз и сердца хмельным сладким жаром, согревая нас и почти опаляя. Гламор не всесилен, он может лишь поймать то, что существует и так. Поймать и усилить, создав картину из одного мазка, платье из ниточки и пиршественный стол из кусочка еды. Жара в этой девочке столько, что вполне хватает создать наш личный уголок Волшебной страны из одного сидхе-полукровки.
Мы опускаемся на плащ, и тот становится лугом, чья трава зеленее и мягче самого роскошного бархата. Ледяная стынь вокруг плавится и тает, смертельный блеск инея раскрашен в бело-розовые облака цветущего сада, пахнущего настолько слаще настоящего, что я невольно морщусь от приторности. Но это не мое воплощенное счастье, и я терплю.
— Люблю, — шепчет она отчаянно, вглядываясь в мое лицо. — Люблю, слышишь? Теперь всегда? Всегда вместе?
— Всегда, — обещаю я, гладя нежные округлые плечики, целуя розовые ягоды сосков, такие же приторно-сладкие, как и все вокруг.
Спускаюсь поцелуями по горячему животику, слыша приглушенные вздохи, дыша горячим запахом юности и желания. Она испуганно зажимает себе рот ладошкой — невежественное дитя, искушенное в любви меньше, чем мотылек, который хотя бы не умеет стыдиться.
— Всегда, — повторяю для нее, ложась рядом, лаская руки, спину и стройные бедра. — Девочка моя. Ты всегда будешь моей — и ничьей больше.
Лгать без лжи для сидхе естественно, как дышать, даже меня на это всегда хватало. Здесь, под лучами солнца, такого же фальшивого, как золото сидхе, ее глаза уже не черные, а карие, с крошечными золотистыми искрами. Хотел бы я, чтоб на месте этой человеческой малышки была Вереск? И да, и нет.
А потом мысли о Вереск плавятся в чистом и простом удовольствии, таком же чистом и простом, как эта девочка. Где-то далеко осталось ледяное безмолвие и холодная синь, лес, как палач, прикрывшийся маской, жадно впитывает редкостное удовольствие. И я щедро отдаю все, что могу: жар страсти, тепло жизни, источаемую слиянием плоти силу.
И когда горячее тело подо мной напрягается первым, неожиданным для нее самой, никогда не знаемым еще всплеском телесной радости, я делю его на двоих, изливаясь в тугое, жаркое и сладкое.
— Да, девочка моя, — шепчу в изнеможении, — да…
Колышется и плывет над нами жаркое марево ее страсти и мечты, тает на фальшивом солнце медовый замок Волшебной страны из детских сказок. И я почти верю, что на этот раз все обойдется. Она действительно сильна, в ней, возможно, даже есть частица крови сидхе, так легко ее душа играет с гламором, выливая из него образы по своей форме. Я почти верю…
Холод. Боль. Страх? Нет, страх я гашу, как и всплеск боли. Шиплю сквозь зубы, но гашу, снова кутая ее гламором. Склоняюсь ближе, обнимая, заглядывая в проснувшиеся удивленные глаза, и шепчу:
— Я ведь не соврал? Ты счастлива.
Она кивает, улыбаясь застенчиво, радостно, и я любуюсь этой улыбкой, как редчайшей драгоценностью, терпя раскаленные спазмы. Глажу ее щеку, запускаю пальцы в расплетенную косу, обнимаю сильнее, жарче… Удобнее. Резкий рывок. Короткий тихий хруст. Темно-карие влажные глаза бессмысленно смотрят в черноту зимнего неба. Вот и все.
Расплата приходит сразу. Выгибаясь и царапая ногтями плащ, я бьюсь на нем, задыхаясь, хватая ртом воздух. От основания черепа по позвоночнику летит раскаленная волна, заполняя все тело до кончиков пальцев, до мельчайшей частички. А потом опускается тьма. Бездонная, неизмеримая пустота, где нет ничего, и лишь я — столь же неизмеримо крохотная искорка — лечу сквозь эту пустоту, теряя в ней себя…
И снова — лес. Только уже и холода нет, напротив, с меня градом льет пот. Ты болван, Керен, немыслимый болван! Неужели нельзя было найти для эксперимента место получше?
Натягивая заледеневшие вещи, я болезненно усмехаюсь, встаю, слегка пошатываясь, устало гляжу вниз. На двух плащах: темно-зеленом и коричневом, жемчужно светится мой прекрасный мотылек. Вечно юный и навсегда прекрасный. В моей памяти — так уж точно. Немного поколебавшись, я осторожно вытаскиваю снизу свой плащ. Оставить не жалко, но к чему? И так любому понятно, что здесь произошло. Обнаженное тело, чуть испачканные кровью бедра. Глаза девочки смотрят в ночь, в ту самую бездну, что в очередной раз изрыгнула меня обратно.
О да, глава Дома Боярышника был справедлив. Страшная вещь — справедливость в сочетании с изобретательностью, так никакой жестокости не нужно. Изгнанное отродье недостойно размножаться, передавая разбавленную кровь Дома следующему отродью. Но просто оскопить — это унизительно для Боярышника, хоть и выродка. А вот сделать так, чтобы любая женщина, принявшая мою плоть, сразу после этого умирала — куда изящнее. Ну, и для справедливости: чтобы смерть эта была разделена на двоих — в назидание. В самом деле, даже я сам оценил утонченность решения.
Да, у деда стоит поучиться. Я и учился когда-то. И был прекрасным учеником на свой собственный лад. По крайней мере, мне хочется так думать. Чему иначе приписать то, что он все же меня отпустил? Так что все эти годы я искал, пробуя самые различные сочетания. Девственицы и шлюхи, человеческие женщины, полукровки и сидхе — исход всегда был один. И единственное, что я мог сделать — не длить их мучения, что всегда заканчивались одним и тем же. Вот как сегодня. Чтобы ни говорила Вереск о том, что время старого Боярышника на исходе, на силе его проклятия это никак не сказалось.
Портал я открываю прямо с поляны к подножью кэрна. Сытый лес благодарно шелестит призрачными листьями, все еще помня нечаянно подаренное лето. Ничего, скоро уснет снова. А потом кто-то придумает страшную сказку о снежной деве, обнаженной и прекрасной, подстерегающей неосторожных путников. В темные зимние вечера пригодится пугать проезжающих, чтоб сидели до утра в местном трактире, оставляя деньги хозяевам. Даже забавно. И я ведь должен был еще раз проверить, верно?
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.