Глава 20 Игры на чужой доске / Год некроманта. Ворон и ветвь / Твиллайт
 

Глава 20 Игры на чужой доске

0.00
 
Глава 20 Игры на чужой доске

 

Стамасс, столица герцогства Альбан, дворец его блистательности герцога Орсилия Альбана,

6 число месяца дуодецимуса, 1218 год от Пришествия Света Истинного

Когда-то, еще мальчиком, я спросил у деда, кто придумал шахматы, мы или люди? Теплые летние сумерки пронизывал золотой свет заката, и лес примолк то ли настороженно, то ли восхищенно. Мы ехали по опушке леса, окружающего кэрн, и я знал здесь каждую ветку, но тем вечером мир вокруг был странен, и будь я волчонком, у меня на загривке шерсть встала бы дыбом.

— Себя, значит, ты к людям не причисляешь? — безразлично спросил дед, скользя взглядом по траве, низкой и такой густой и упругой, что копыта лишь ненадолго приминали ее тугие завитки.

— Я Боярышник из рода Боярышников, — отозвался я, стараясь, чтобы голос был таким же ровным и бесстрастным. — Разве не этому ты учил меня?

— И что из того? А если бы я учил тебя тому, что ты свиристель или травяная лягушка, ты считал бы себя ими?

Вечер тих, кони бесшумно плывут по траве, и я знаю, как мы выглядим со стороны, сумей кто-то из смертных увидеть нас сейчас: два видения, словно вышедших из сказок о Дивном народе. Никто из детей соли и железа не отличит меня от чистокровного сидхе, но когда рядом оказывается кто-то из чужого Дома, я все чаще ловлю тщательно скрываемую неловкость, в которой чудится то ли насмешка, то ли брезгливый интерес.

В такие мгновения мне обычно хочется убивать, но дед давным-давно объяснил, что потакать сиюминутным желаниям и порывам недостойно сидхе, так что я сдерживаюсь.

— Крови лягушки или свиристеля во мне нет, — замечаю, не переставая вглядываться в окружающее. — А сидхе — ровно половина. И разве воспитание не склоняет чашу весов в нужную сторону?

— Так, — роняет дед, и я слышу одобрение, скользящее в ровном тоне, как рябь по озерной глади. — Ты понимаешь. Но чаша весов существует лишь в глазах смотрящего. Что ты видишь в моих, когда я гляжу на тебя?

— Воплощенное недоразумение, — усмехаюсь я, проходя самым краешком допустимой дерзости, и получаю в ответ тень улыбки.

— А в чужих?

В кустах что-то шевелится, и пару мгновений спустя белка взлетает по стволу ясеня: рыжий сполох на серебристо-сером. Я не позволяю себе проводить ее взглядом, продолжая смотреть на кусты, как учили: мало ли от чего отвлекает мое внимание появление зверька.

— Смотря в чьих, — пожимаю плечами. — Все глядят по-разному.

— И поэтому ты больше никогда не скажешь рядом слова «мы» и «люди», — говорит дед. — Понимаешь, почему?

Я думаю, прежде чем ответить. Наедине с ним думать разрешено столько, сколько понадобится, и за одно это я люблю такие прогулки почти больше всего на свете.

— Чтобы… не напоминать, — говорю, наконец. — Не будить ни у кого мысль, почему я не считаю себя человеком.

— Верно, — и снова в бесстрастном голосе сквозит одобрение. — Ты скажешь о том, что ты не человек, но каждый услышит свое. Никто не должен даже вспоминать людей, думая о тебе.

— Невозможно, — говорю я уверенно и почти с нужной степенью бесстрастности. — В каждом кэрне, куда ты берешь меня гостем, обязательно находится кто-то, желающий узнать, как это — быть полукровкой.

— Действительно? — а вот теперь это усмешка, хотя чеканный профиль на фоне янтарного неба, темнеющего сизой дымкой, неподвижен, словно на древней камее. — И что же ты делаешь?

Я пожимаю плечами. Еще раз оглядываю кусты вдоль тропы: после прогулки дед спросит о чем угодно: от пролетевшей мимо стрекозы до качнувшейся ветки. Неохотно размыкаю губы:

— По-разному. Смотря что лежит на чаше весов с обеих сторон.

— Никто не знает, кто придумал шахматы, — мягко и равнодушно звучит в тягучем янтаре вечера, и я чувствую себя беспомощно барахтающейся мошкой, что вот-вот влипнет окончательно. — Но люди приписывают их нам, а мы, что весьма забавно, людям.

Мы. Он сказал «мы», и мое сердце пару раз стучит быстрее и сильнее, прежде чем вернуться к прежнему ритму.

— Я должен спросить, почему это забавно?

— Да, — улыбается он. — Но не стоит. Слишком предсказуемо спрашивать о том, на что тебе так явно намекают.

Прежде чем снова заговорить, я долго думаю, потом уточняю:

— А люди тоже считают, что это забавно — приписывать изобретение шахмат нам?

— Нет.

— Тогда самое забавное, что мы с ними так редко играем между собой.

Он молча кивает, и я вижу еще одну улыбку. Определенно, вечер более чем странный.

— Ты Боярышник, — скупо звучит в окончательно застывшем сером янтаре сумерек, и на краткий миг я чувствую себя счастливым, но отзываюсь почти сразу, едва выдержав учтивую паузу:

— Благодарю, старейший. Хотя не могу не задуматься, зачем ты сказал это.

— Значит, все верно. Едем домой, дитя моего сына.

А вот это истинная редкость. Это — лишь когда он действительно доволен. Я все чаще не могу отделаться от мысли, что и его редкое скупое одобрение — лишь средство, чтобы вернее натаскивать меня, как охотничьего пса или сокола. Привада, как лакомство или ласка. Я смотрю на остальных и вижу, что их доля дедовской любви куда больше, мне же достаются крохи, да и те теряются в бесконечном жестком обучении. Учил ли он так еще кого-нибудь? В родном кэрне никто даже на миг не позволяет мне почувствовать себя оскорбленным или обиженным памятью о нечистой крови, но иногда я думаю, что хотел бы быть таким же, как все: беззаботным, обласканным опекой старейшего, не думающим ни о чем, кроме служения Дому, как велит его глава. Я же вечно на виду, и спрос куда строже, чем будь на моем — видят боги, нежеланном мною — месте наследника чистокровный сидхе.

— Да, старейший, — склоняю я голову со всем возможным почтением, проглатывая так и просящуюся на язык дерзость, что, по слухам, его сын, мой драгоценный батюшка, сам был той еще помесью бешеного волка с гадюкой, так что откуда бы во мне взяться травяной лягушке или свиристелю?

Сколько же лет прошло с того разговора? Я старею куда медленнее людей, но сидхе, с которыми играл в детстве, все еще юны и будут такими изрядную долю вечности, если не погибнут или не умрут от болезни. Дивный народ — совершенное и любимое создание богов, осиротевшее после их ухода. Но сидхе не бессмертны, что бы ни думали об этом люди, и они тоже стареют, как стареет могучее дерево: так незаметно и долго, что глаз не видит этого, пока конец не становится совсем близок.

Но вообще-то, я думаю совсем не о том, о чем следовало бы, глядя на шахматную доску с незаконченной партией. Чужой партией.

— Я не ждал вас здесь, — сухо звучит от окна.

Архиепископ стоит, повернувшись ко мне спиной, и воздух маленького уютного кабинета дрожит от едва сдерживаемого гнева в его голосе. Я провожу кончиками пальцев по теплой кожаной обложке лежащего на столе фолианта и молчу. Молчу, пока прелат не оборачивается одним резким движением, и лишь тогда говорю в красивое надменное лицо с расширенными глазами и нервно раздувающимися ноздрями:

— Вы вообще меня не ждали. Это простительно, учитывая, что письмо было написано лишь третьего дня. Но не сказал бы, что учтиво.

— Учтиво?

Он возмущенно втягивает воздух, выпрямившись и откинув назад голову, так что облегающая сутана из тонкой синей шерсти натягивается на груди — и вдруг хмыкает, овладев собой.

— Прошу прощения.

Тон ядовит, но вежлив, даже слишком, и я улыбаюсь в ответ, кивая на стол с шахматной доской:

— Я тоже. Надеюсь, не слишком помешал. Вы играли светлыми?

— Да, — холодно бросает архиепископ. — Это имеет значение?

— Просто любопытно, — пожимаю я плечами, присаживаясь на ручку массивного кресла. — Светлым не слишком повезло.

Домициан невольно переводит взгляд на доску, затем недоуменно смотрит на меня. Конечно, у светлых остался стремительный и почти неуловимый принц-наследник, а у темных лишь рыцарь с одним бароном, но темных латников гораздо больше, и неужели он не видит, что через два хода светлый король окажется под ударом? Так что если второй игрок не совершенно глуп, через пять-шесть ходов игра закончится полным разгромом светлого воинства.

— Оставьте, — снова пожимаю плечами. — Вы хотели меня видеть? Зачем же?

— Вы… — архиепископ быстрым, едва уловимым движением облизывает губы. — Вы не сказали, что хотите в качестве награды.

— Я не сказал, — кротко соглашаюсь, разглядывая небольшой кабинет рядом с архиепископской спальней во дворце герцога Альбана. Здесь пахнет горячим свечным воском, чернилами и вином, настоянным на апельсиновых корках. И совсем не пахнет ладаном, которым изрядно пропитались покои самого Домициана.

— Вот! А я желаю это знать. Не люблю ходить в должниках.

Он откидывается на спинку кресла, пытаясь поймать мой взгляд, продавить своим, возвращая утраченное равновесие.

— Одобряю, но ничем не могу помочь.

Кажется, сегодня я вдоволь разомну плечи, пожимая ими снова и снова. Поясняю, начиная злиться на светлейшего болвана, снова выдернувшего меня в Стамасс ради подобной глупости, если только это настоящая цель его письма:

— Откуда мне знать, какую услугу я захочу от вас получить? Да и вы, господин епископ, как вижу, не торопитесь надеть Щит.

Прежде чем ответить, он выстукивает кончиками пальцев по столу незамысловатый ритм. На мгновение настораживаюсь, но не похоже, чтоб это было сигналом. Просто скрытая тревога рвется наружу.

— Я надену его… вскоре, — роняет он, наконец, снова облизывая губы. — Что ж, вам виднее, господин… лекарь…

Я жду, рассматривая черные деревянные и белые костяные фигурки на инкрустированной перламутром доске. Рыцари на вздыбленных конях умеют наносить неожиданный удар. Епископ в тиаре и инквизитор в плаще с капюшоном ходят далеко и быстро, никогда не вставая на тропу другого, ибо роль их в церкви и государстве различна, бароны в тяжелом вооружении неповоротливы, но мощны, верны королю и готовы прикрыть его от любой опасности, а латники… Что ж, дело латников — умирать за короля, надеясь, что игрок сможет использовать их гибель с выгодой.

— Это все? — интересуюсь, наконец, устав ожидать, когда прелат решится приоткрыть створки своей раковины. — Я могу идти?

— Нет… я… Подождите, господин лекарь. Мне нужен ваш совет, — выдавливает он, тоже вдруг заинтересовавшись доской.

— Медицинский? — вежливо уточняю, борясь с желанием сделать ход за белых — их положение еще можно выправить.

— Нет, — снова с трудом сдерживает раздражение архиепископ и повторяет с неожиданной усталостью: — Нет, не медицинский. И оставьте свои уловки хотя бы сегодня: я хочу услышать честный ответ.

— Ваше светлейшество, — вздыхаю я немного напоказ, — поверьте, за всю свою не такую уж короткую жизнь я ни разу не солгал. Что вас интересует?

Он переводит взгляд с доски на меня, глядя изучающе и так тяжело, что это чувствуется, подобно прикосновению. А я почему-то не могу отделаться от мысли, что хочу видеть его соперника по шахматам, хозяина этого кабинета.

— Меня интересует, господин лекарь, — говорит он так же утомленно, — знают ли властители сидхе, что готовится новая Война Сумерек?

Слова падают, как капли горной смолы: тяжелые, черные, вязкие и пахнущие бедой. Как-то сразу понятно, что игры закончились, и даже по комнате проходит невидимый тугой вихрь опасности, от которого хочется поежиться. Люди невозможны! За столько лет они не смогли понять, что такие слова не стоит выпускать на волю, потому что с неназванным, пока оно не обрело плоть в умах и душах, справиться легче.

— Вот как? — бесстрастно роняю я. — Неужели? Впрочем, откуда мне знать, я же не властитель.

— Но вы сидхе. И, полагаю, не из… — он запинается, пытаясь подобрать слово и не зная, как назвать тех, кто у людей именуется простолюдинами, потом, оперев локти на стол, потирает виски.

— Дальних от трона, — подсказываю я. — Увы, ваше светлейшество, я всего лишь ремесленник и лекарь. Странник в мире, что теперь большей частью принадлежит людям.

От высокопарности фразы скулы сводит, зато во взгляде архиепископа мелькает восхитительная растерянность. Он, похоже, рассчитывал через меня передать сказанное прямо королю холмов, а тут такая досада…

— Вы сидхе, — повторяет он, снова нащупывая зыбкую почву под ногами. — И оказали мне достаточно… ценную услугу, чтобы я был откровенен.

Откровенен, выдавая врагу планы своего короля? Как забавно. Но боюсь, епископ не настолько плох в шахматах.

Я лишь смотрю на него, чуть приподняв бровь, и молчание затягивается, пока епископ не прерывает его, словно за это время храбрость в нем накопилась, как песок на донышке часов.

— Король Арморики умирает, — говорит он. — Вы это знаете.

— Это знают все, — скучающим эхом откликаюсь я.

— Ему наследует брат, герцог Альбан. И едва это случится, как будет развязана война с фейри.

Я снова смотрю на него, не понимая. Не может ведь он быть так глуп, полагаясь на свою власть и Щит Атейне, чтобы не понимать: в мире, где установление истины — дело нескольких вопросов от инквизитора, говорить подобное — вернейшее самоубийство. Если только епископ не уверен, что вопросы не будут заданы.

— Вот как, — тихо говорю я. — Но разве это не нарушение договора?

— Разве победителей судят? — парирует архиепископ. — Притом, сидхе напали на отряд епископата, перевозивший реликвию Света, истребив его стрелами Баора. Вот это — нарушение.

— Невозможно. Попрать клятвы? Использовать стрелы Баора? Немыслимо.

— Так немыслимо или невозможно? — сухо уточняет архиепископ, подаваясь вперед. — Хотя какая разница? Лишь по случайности реликвия не была похищена, иначе война уже запылала бы.

Он прав. Стрелы Баора подделать невозможно, и их использования достаточно, чтобы обвинить в нарушении договора не людей, а фейри.

— Почему король не обратился к властителям холмов? — бесстрастно интересуюсь я, зная ответ, но желая услышать ту сторону, какой его обернет епископ.

— Он болен.

Ответ, не говорящий ни о чем.

— Даже на этой доске предостаточно других фигур, — киваю я на стол. — Бароны, священники, наследник… Предъяви кто-то подобное обвинение, Звездные холмы не смогли бы не ответить.

Властитель церкви Арморики молчит. Потом протягивает руку и бережно, почти ласково, по очереди касается белых фигурок, оставшихся на доске или стоящих вокруг нее. Не снимает их, не двигает, лишь слегка поворачивает крошечными лицами к высокой и тонкой, украшенной упрощенным подобием королевского венца, фигуре наследника. Бароны — к наследнику. Рыцари — к наследнику. Ну, латников никто и не спрашивает. Инквизитор — к наследнику. В последнюю очередь палец, украшенный архиепископским перстнем с изумрудом-печаткой, касается своего крошечного тезки — и не трогает его.

Когда Домициан поднимает на меня лихорадочно блестящий взгляд, я понимаю, что вот он, момент, когда Колесо Судьбы уже поскрипывает, но никто не знает, что принесет его поворот.

— Почему? — спрашиваю я, уже не заботясь о ровности тона.

— Разве это важно? — так же тихо звучит в ответ.

— Только это и важно, — мягко подтверждаю я.

И снова молчание. Действительно, остальных несложно понять. Бароны хотят новых земель, на которых можно рубить вековые леса и распахивать заповедные луга. Инквизиция хочет мир без фейри. Альбан… он, полагаю, хочет угодить всем, кто желает войны. Но архиепископ… Неужели два крыла Церкви ненавидят друг друга настолько, чтобы лишить ее возможности воспарить над Арморикой в полной свободе, осеняя каждый скрытый ранее уголок?

— Я встречаюсь с вами, рискуя… понятно чем, — тускло роняет Домициан, становясь вдруг значительно старше и куда более больным, чем было заметно в начале разговора. — Неужели этого мало?

— Это лишь слова. О, я не говорю, что вы лжете, — уточняю, видя всплеск возмущения в его взгляде. — Возможно, солгали вам. Возможно, даже ненамеренно. И если даже так — чего вы хотите от народа холмов? Сидхе не ударят первыми. Кто бы ни применил стрелы Баора, властители Дивной страны чтят договор.

— Разве я говорю о нарушении договора? — шелестит бесцветный голос. — Пока что войны хочет только наследник. И Инквизиториум, разумеется, но в этом ничего нового и необычного.

— Значит, Альбан? — уточняю я, начиная понимать.

— Да, — глухо подтверждает архиепископ, снова пряча взгляд в фигурках на доске. — Альбан и те, кто стоит за ним. Господин… лекарь, не мне искать разговора с властителями холмов.

И уж точно не мне, хотя священник об этом не знает. Вот усмешка судьбы: глава Церкви предает своего короля проклятому сидхе, а сидхе не видит смысла рассказывать об этом тем, кому предназначена весть. Нет, я могу, конечно, передать ее. Но что дальше? Дивный Народ не ударит первым, он слишком ослаблен веками фальшивой свободы в кэрнах. Легко говорить, что время на стороне сидхе, но уже выросло поколение, не знающее земель дальше, чем на три часа конной скачки от холма — предел, обозначенный договором. Та же клеть, только побольше.

— Не вам, — задумчиво подтверждаю я. — В холмах не поверят священнику. И даже если поверят, это не остановит нового короля. Господин епископ, вы уверены, что я понимаю вас правильно?

Наши взгляды встречаются на доске, где маленькие воины, священники и короли в очередной раз сражаются за что-то, чего не могут понять. Битва ради битвы, игра ума. Точнее, двух умов, для которых все остальные лишь фигурки, которые можно переставлять, отправляя под удар или сражая ими фигурки соперника. А ведь я никогда не увлекался шахматами всерьез. Слишком рассудочная игра, а жизнь, которую шахматы столь бездарно пытаются изображать, редко подчиняется одному лишь рассудку.

— Вам решать, — шелестит бесцветный голос человека в тиаре, живой фигурки на большой доске, которую люди называют королевство Арморика, а сидхе — просто Земли. — Но решать нужно быстро. Лекари утверждают, что Ираклию осталось около месяца.

Мне очень хочется сделать ход за белых! Ну как епископ не видел, что загнал короля почти в угол доски? Я не люблю шахматы, но эту партию мне хочется закончить — и по-своему.

— Месяц? Мало.

— Слишком мало, — подтверждает архиепископ, быстрым движением смахивая капельки пота с высокого лба. — Посол Престола ждёт коронации, чтобы заверить новый договор с сидхе, но Престол оскорблен нападением. Слишком удобный повод, вы же понимаете.

— А кто-нибудь вообще искал напавших? — интересуюсь я, сплетая пальцы, которые так и тянутся к доске. — Или все боятся действительно их найти?

Домициан неопределенно пожимает плечами. А я смотрю на него и думаю, что если бы я был наследником трона и людей и хотел наверняка разжечь войну с фейри, то непременно подумал бы о хорошем размене.

— Вам стоит надеть щит, — задумчиво говорю я, и архиепископ торопливо кивает — явно думал об этом и сам.

Что ж, я услышал достаточно. А, нет, еще…

— Предположим, — говорю я мягко, протягивая руку и крутя в пальцах наугад взятую костяную фигурку. — Только предположим, что Ираклий оставит престол кому-то другому, не брату. Кому?

— Вероятно, сыну Альбана, — голос архиепископа глух и безжизненен. — И поскольку он дитя, будет назначен регент. Который, согласно закону, не имеет права объявления войны.

— Вы же сами сказали, — усмехаюсь я краешками губ, — никто не судит победителей. Но это будет уже сложнее, не так ли?

— Да. Сложнее. Если только… — он запинается, но выговаривает, медленно и старательно. — Если в том, что Альбан не сможет принять корону, никто не усмотрит руку сидхе.

— О, кто-нибудь непременно ее усмотрит, — пожимаю плечами я, — Даже если с небес в герцога ударит молния и ваш бог лично сообщит, что такова его воля — найдутся те, кто обвинит сидхе. Что ж, я услышал вас, ваше светлейшество.

— Лекарь, далекий от трона? — кривовато усмехается Домициан, поднимая на меня потемневшие глаза. — Это должно обнадежить?

— Вам решать, — улыбаюсь я. — Один вопрос, если позволите.

Дождавшись настороженного кивка, интересуюсь безмятежно:

— Кто играл с вами эту партию?

— Мой секретарь, — все еще настороженно, но скорее недоуменно отзывается архиепископ. — Это его кабинет. Ему пришлось спешно выехать по делу, мы не довели партию до конца. А что?

— Ничего, — пожимаю плечами, поднявшись. — Хороший игрок?

— Неплохой, — в голосе прелата Арморикского лишь легкое удивление. — Но у меня выигрывает нечасто.

— Мои поздравления заранее, — вежливо склоняю голову я. — Не сомневаюсь, вы и в этот раз одержите победу.

— Хотите сказать, что… — на скулах архиепископа вспыхивает румянец гнева.

Вот почему я до сих пор считаю, что детям земли и звезд следует чаще играть в шахматы с детьми соли и железа — тогда бы они лучше их понимали. Передо мной священник, только что предавший веру, подданный, предавший волю короля, человек, предавший сородичей. Но возмущает его не это, а мысль, что подчиненный поддавался ему в игре, будучи искуснее и умнее. Любому сидхе это показалось бы вполне естественным.

— О, нет, — улыбаюсь я, вставая и опуская на стол светлого костяного латника. — Разве я говорил о нечестности? Просто у вас ведь остался наследник. Сильная фигура.

Вежливо кивнув, я ухожу и по пути думаю, что дед был прав, обучая меня до конца игры беречь не наследника, которым иной раз можно и пожертвовать, а как можно больше других фигур. Даже латники позволяют умелому игроку многое из того, на что не способен подвижный, но один-единственный наследник. Например, они могут дойти до последней линии доски, оказавшись кем угодно.

А еще я думаю, что стрелы Баора слишком явно указывают на фейри. Настолько явно, что если бы церковники действительно хотели найти виноватых, одно это заставило бы их задуматься. Но что, если за нападением действительно стоят сидхе? Далеко не всем в Звездных холмах нравится договор, медленно губящий Дивный народ. Хотя будь это сидхе, почему они не захватили артефакт Единого? Действительно случайность?

Вопросы преследуют меня, когда я покидаю Стамасс, разузнав все, что мог, о нападении на отряд церковников. Мысли теснятся в голове, множась, как мухи в гниющей на солнце туше. Если нападение — игра инквизиторов, то с реликвией все ясно: ее просто необходимо было торжественно спасти, макнув епископскую церковь лицом в грязь. Точнее, в кровь убитых собратьев, а потом уже в грязь позора перед Престолом.

Если же нападали сидхе, решив развязать войну, то я буду выглядеть полнейшим глупцом, мешая игре Звездных Холмов. Кто я такой, чтобы не дать Дивному народу окончательно погибнуть, защищая свободу? Да, заключение в холмах — медленная смерть. Я не уставал говорить об этом, но кто слушает ворона, если рядом так сладко поют соловьи? Война же — смерть быстрая.

Еще день, выжимая последние крохи из портала, я трачу на то, чтобы добраться к холмам, где погиб не такой уж слабый отряд церковников. У них было два паладина, да и храмовые рыцари кое-чего стоят в бою. Но, конечно, стрелам Баора все едино.

В глинистой земле под снегом до сих пор глубокие дыры толщиной в мужскую руку, с оплавленными, как глазурованный горшок, стенами. Удар стрелы Баора пробивает даже камень, стены человеческих городов хорошо помнят это. А люди — еще лучше. Если бы не Баор — фейри-полукровка, которого сами сидхе вспоминать не любят — Война Сумерек могла закончиться не договором, но просто истреблением Дивного народа.

Я долго рыскаю по окрестностям, пытаясь понять хоть что-то, но следы затоптаны и в тварном мире, и в сумеречном, на другой стороне. Это может доказывать, что нападение — работа сидхе, но возможно, что здесь просто были следопыты холмов, расследуя случившееся. И возможно, что одно вовсе не отменяет другого. Ничуть не удивлюсь, если нападение было устроено по приказу короля через вторые-третьи руки кем-то, кто искренне считал, что идет против королевской воли. Как бы я хотел узнать, что об этом говорят у подножья тронного древа! Может, стоило соглашаться на предложение Вереск? Хотя бы намекнуть на это? Снова стать рыцарем королевской свиты, вдохнуть запах интриг и крови, окружающий трон… И оказаться в полной власти Вереск, без помощи и поддержки рода. Это мне, которому слишком многие мечают припомнить старые вины Боярышников.

Вереск… Я стою посреди заснеженных холмов под начинающейся метелью, но чувствую холод, идущий изнутри. Как озноб, когда едва избежал смертельной ловушки. Вереск нужен я? Возможно. Но уж точно в надвигающейся войне Звездным холмам не помешает лучший некромант своего времени. Мне — даже мне — не по себе, стоит представить, что может натворить Грель, которому дали достаточно сил, чтобы отомстить Инквизиториуму. А уж сила в Звездных холмах, копивших ее понемногу последние двести лет, имеется.

Вернувшись домой, я забиваюсь под одеяло с кружкой горячего вина и долго думаю, глядя в пустоту. Ах, как же я не люблю шахматы, когда правила меняются каждый ход. Одно ясно: если уж приходится играть, надо быть игроком, а не фигурой. Никто не будет распоряжаться моим учеником, пока я в силах этому помешать. Грелю была обещана свобода, когда он вырастет достаточно, чтобы сдать экзамен мастера. Подмастерья — и людей, и сидхе — создают ради этого шедевр. Мой шедевр, кстати, стоил мне изгнания, так что почему бы не продолжить традицию? Вереск может попробовать заполучить меня, но Грель не пойдет в придачу, если перестанет быть моим учеником. И нам всем определенно нужно время.

Поэтому я выбираюсь из-под одеяла, беру листок самого тонкого пергамента и пишу, предварительно обдумав каждое слово: «Полагаю, ты помнишь наш уговор…»

Вот и все. Северный ветер подхватывает свернутое в трубочку послание и уносит его во тьму ночи, пока я шиплю сквозь зубы, перевязывая разрезанное, чтобы вдоволь напоить духа ветра, запястье. Если Грелю удастся, у меня не станет ученика. Представляю, как он будет счастлив. Ладно, лишь бы уцелел. Если же не удастся… Придется придумать, как иначе выпустить моего вороненка на свободу так, чтобы он считал, будто вырвался сам.

  • Не казаться. Быть / Уна Ирина
  • Эстетика саморазрушения / Nice Thrasher
  • Папа рассказывает сказку дочери на ночь. / Старые сказки на новый лад / Хрипков Николай Иванович
  • Конец Светы / Эскандер Анисимов
  • Рядом / Уна Ирина
  • Восток — дело тонкое! - Армант, Илинар / Верю, что все женщины прекрасны... / Ульяна Гринь
  • Звёздный свет. Июнь / Тринадцать месяцев / Бука
  • Истенные / Vudis
  • Дорога / БЛОКНОТ ПТИЦЕЛОВА  Сад камней / Птицелов Фрагорийский
  • Три медведя / Фотинья Светлана
  • И.Костин & П. Фрагорийский, наши песни / Дневник Птицелова. Записки для друзей / П. Фрагорийский (Птицелов)

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль