ДАЛЁКОЕ ЭХО ВОЙНЫ
***
Был женский банный день.
Последнее бабье лето войны ещё не кончилось.
Война шла и ехала мимо нас.
В кирзовых сапогах, голифе и защитного цвета гимнастёрках.
Она кружила по городу, оставляя на его перекрёстках безруких и безногих, вымаливающих у прохожих милостыню.
Бравурные военные марши, которыми теперь озвучивают фильмы о войне, сочинили после войны. А тогда, на тех же перекрестках, слепые музыканты, пиликая на гармошках, простуженными голосами, хрипло, как теперешние «певческие звёзды», распевали:
«И никто не узнает,
Где могилка моя…»
И никто их не прогонял. Никто их даже не обвинял в том, что они деморализуют сирот и баб, брошенных без вести пропавшими неизвестно где мужиками.
Более того, насколько мне помнится, мы тогда вообще не думали об этом. Как всякие нормальные дети, мы с Люськой, сидя на барачном, крыльце просто радовались жизни и солнечному дню, когда мимо нас прошёл дядя Миша.
Он был единственным мужиком на всю половину нашего барака. Я не однажды видел, как он в узком полутемном коридоре похлопывал бараковских баб по задницам, и при этом глаза его неприятно соловели.
Как я теперь понимаю, он высоко ценился измученными одиночеством, истосковавшимися по мужьям женщинами. И он развернулся бы вовсю, если бы не находился под приглядом тети Раи — его собственной жены, озлобленной и вечно заряженной на скандал. При ней он не только не хлопал по задам других баб, но даже словом боялся с ними обмолвиться.
— Отвратительный тип, — повторил я Люське слова своей мамы.
— Моя мама говорит то же самое, но ночью он приходит к ней, — отозвалась Люська, не поднимая глаз от самодельной куклы.
— И что же они делают ночью? — полюбопытствовал я.
— Всё, — вздохнула она. — Всё, что у нас в сартире на стенах нарисовано.
В нашем общественном сартире много чего было на стенах нарисовано, и для нас он был чем-то вроде храма любви, путеводителем в таинственном мире сексуальных человеческих отношений. Но тогда я думал, что это — фантазия хулиганов, и ничего такого на самом деле между приличными людьми не бывает.
— Но ведь это же хулиганство, — сердито зашептал я. — Разве не хулиганы все это рисую!?
Люська посмотрела на меня своими печальными глазами так, что мне почему-то стало жаль и себя, и ее.
— Конечно, это хулиганство… И поэтому все это делается тайком и ночью...
В бараках, чтоб не писали те, кто в них никогда не жил, люди умеют терпимо относиться друг к другу. Сама жизнь, сам инстинкт самосохранения требуют этого.
Вольно или невольно, с охотой или без всякого желания, но многое, живя в бараках, люди делают сообща. Такова уж психология барачника, и поступает он так не столько в общих итересах, сколько в своих личных. И по моим наблюдениям, никто так ненавидит общие интересы, как сами барачннки.
И вот несмотря на все это, а точнее — именно поэтому, в баню мы с мамой пришли не одни. С нами был почти весь барак, в том числе и тетя Тася с Люськой, и бездетная тетя Рая, естественно без дяди Миши.
Я рос среди женщин, в бане мылся только с ними, и настолько привык к их голым телам, что женская нагота не вызывала у меня никакого интереса и не будила во мне никаких эмоций.
Но в тот вечер мне страшно хотелось разобраться, почему взрослые не такие, как мы, и им непременно нужно объединяться в пары… Жених и невеста… из одного теста… Муж и жена — одна сатана. Мое воображение занимали картинки из сартирного «храма любви» и Люськин рассказ.
……………….
Я сидел на лавке, плескал на себя теплой водой из таза и терпеливо ждал, когда тетя Тася начнет намыливать свою голову.
В бане было полно голых женщин, но только о ней я твердо знал, что она находится в хулиганской связи с дядей Мишей, и горел желанием посмотреть, что же там, промеж ног, есть у нее такое особенное, что так привлекает его и забавляет их обоих по ночам.
Никто никогда не говорил мне, что такими исследованиями детям заниматься запрещено, но я все равно чувствовал, что взялся не за свое дело и должен быть страшно осторожным, чтобы тетя Тася не угадала моих намерений.
И когда мыльные волосы закрыли тетино Тасино лицо, я неслышно зашел к ней спереди. Но она сидела, закинув ногу за ногу, и я ничего не увидел, кроме черной мочалки примостившейся внизу живота между ляжками. Это было всего лишь частью того, что я хотел увидеть. Слишком маленькой частью, чтобы ответить на мучавшие меня вопросы.
Неудовлетворенный я сел на скамейку, а мой ум продолжал работать вовсю. На какое-то мгновение мама чуть было не отвлекла меня от моих исследований. Схватив кусок хозяйственного мыла, она уже собралась было намылить мне голову, но в это время тетя Тася позвала ее в парилку.
Я вдруг живо представил, как они парятся, как лежат, как сидят на полке, и понял, что лучшего места, чем парилка, мне для моих исследований не найти.
Выждав минуту-другую, пока они устроятся там поудобнее, я соскользнул на пол. Мое сердце неожиданно тревожно и сладко забилось. Какое-то странное чувство, смесь страха и ожидания чего-то необычайно прекрасного, неведомого мне дотоле и готового открыться теперь, переполняло меня, оглушало. Уже ничего не слыша, я перешагнул порог парилки.
Она утопала в мягком солнечном свете, но жар в ней стоял нестерпимый. И я понимал, чем выше, тем сильнее он будет, и все-таки какая-то неведомая сила повлекла меня на полог, как когда-то влекла к остывающему пожарищу. Там, на самом его верху, лежала и нежилась, широко раскинув ноги, тетя Тася.
А двумя ступеньками ниже стояла моя мать и хлестала веником сдобное, розовое тетино тасино тело.
Я, ничего не видя, кроме этого тела, стал подниматься к нему.
С каждой ступенькой горячий воздух сильнее обжигал мое лицо, и дышать становилось все трудней. И еще он пьянил сладостным ароматом, присущим только одним парилкам, в которых парятся вместе с берёзовыми вениками.
Наверное, от него приятно закружилась голова, и уж потом только в мыслях появился легкий сумбур.
Я остановился рядом с мамой, а она, не замечая меня, хлестанула размоченным веником тетю Тасю по черной мочалке и, обронив смешок, сказала:
— И эту попарю! Соскучилась она у тебя без дела!
— Зато твоей скоро скучать не придется! — рассмеялась тетя Тася. — Ты, говорят, замуж выходишь...
Я понял каждое их слово, каждое движение. Я уже был готов к тому, чтобы все это понять, и для меня вдруг открылось, что на стенах сартира, возможно, и рисуют хулиганы, но там нет ничего придуманного, а все взято из всамделешней жизни, и, горя желанием постигнуть тайну этой тайной жизни, я впился глазами в черную мочалку, и уже не жар парилки, а жар от раскаленного тела женщины обжег меня изнутри.
Кровь сильно застучала в висках, и никто не крикнул мне: «Сгоришь, малец!», и не привел меня в чувство, как когда-то это было на пожарище. Стук в висках превратился в грохот обвала. Полог ожил, качнулся… Все стремительно закружилось, слилось в сплошной туман...
……………
Очнулся я в прохладном предбаннике.
Ожил… — хмуро глядя на меня, сказала тетя Тася и перевела сердитый взгляд на мою мать. — Ему с мужиками надо мыться, а то от него тут все бабы забеременеют!
— Креста на тебе нет, — тихо проговорила мама. — Это ж у него от голода.
— А петушок его на жердочку вскочил — тоже от голода? — она окинула меня презрительным взглядом. — Смотри, с Люськой моей не балуй!
Я понял все, что она не досказала и все, что сказала. Я понял, что произошло со мной. Я настолько повзрослел за этот день, что все понял, и мне стало страшно стыдно, что такое могло произойти со мной и что об этом, благодаря тети Таси, узнали все женщины, с которыми я мылся в бане.
Ненависть, уже знакомая мне по стычке с немцем, захлестнула меня. Но не было под рукой сухого комка глины. Я не мог бросить его в тетю Тасю. Я только дико смотрел, как она, раскачивая широкую задницу, уходила в баню, и напряженно искал хоть что-нибудь такое, чем бы мог отплатить ей за свой позор.
— Ишь какая блядь, — шепнул я маме. — От меня забеременеть боится, а сама с дядей Мишей… — тут я произнес слово, которое у нас нигде не печатают, но которое больше всего любят наши пьяницы.
Мать с ужасом посмотрела на меня.
— Ты откуда так ругаться научился?
Я пожал плечами больше недоуменно, чем виновато.
И действительно, откуда я мог так не научиться ругаться, если в бараке это слово звучало чуть ли не чаще других.
Мама так, наверное, и поняла. Она суетливо стала одевать меня, тихо внушая мне:
— Ты вообще эти слова забудь, и на людей нигогда не наговаривай.
— Я не наговариваю! — — обиженно запротестовал я, чувствуя, что она мне не верит. — Люська сама это сказала!
— И что же тебе Люська сказала? — уже заинтересованно спросила мама.
Я сообразил, что сгоряча выдал девчонку с потрохами, но остановиться уже не мог да и не хотел. Слишком сильным было во мне желание унизить, оскорбить, раздавить тетю Тасю. Поступить с нею так, как она со мной обошлась.
— А то… то, что видела...
Тут я замялся, не в состоянии подобрать нужных слов.
— А что же она видела?
Мама уже торопила меня. Теперь ее распирало любопытство, и всякую нравственность и языковую культуру она уже отбросила.
Но теперь я не находил нужных слов:
— Ну как тебе сказать… Ну то, что у нас в барачном сартире нарисовано, то они и делали.
Мать злорадно улыбнулась.
— Ну, милый, ты посиди тут немножко, а я до Райки схожу. Ох она сейчас и попарит эту любительницу париться. Ох и задаст она ей жару!
………………………
Сначала в бане послышался нехороший шум, и почти сразу же дверь в предбанник распахнулась.
Я увидел тетю Тасю и тетю Раю. Они стояли в неестественных позах, далеко отставив голые зады, и каждая из них тянула другую за волосы вниз, пытаясь таким образом свалить соперницу на бетонный пол.
Мокрые голые бабы толпились вокруг дерущихся, подбадривая их короткими репликами и криками, и сами распалялись.
Первой не выдержала низкорослая круглозадая и большегрудая бабенка. Она истошно завопила:
— Ишь, шлюха, мужиков чужих совращать вздумала!
И выскочила в круг, и подъемом ноги хлестко ударила тетю Тасю по заднице.
А другая, тоже незнакомая мне женщина, врезала звонкую оплеуху этой круглозадой и гневно срывающимся голосом прокричала:
— Мужика, стервы, пожалели! Да они вас каждую ночь обслуживают! А как быть ей, одной!?
Мокрая голая бабья толпа задвигалась, заходила ходуном, смешалась.
И замелькали мочалки, тазики и злобой искаженные лица.
— Трофимыч, разливай баб! — громко, как сирена, завыла банщица. — Перебьют друг друга, перебьют!
Трофимыч словно ждал этот зов.
Он тут же вынырнул из котельной вместе с черным шлангом. Не спеша осмотрел дерущихся и открыл брандспойт.
Вода тугой холодной струей ударила в кучу голых тел.
Разгоряченные дракой бабы завизжали сильнее прежнего и бросились врассыпную. Истопник закрыл воду и лениво затащил шланг обратно в котельную.
Женщины, не глядя друг на друга, стали рассаживаться по лавкам, а мать подошла ко мне. Ее глаза сверкали, лицо пылало, и она настолько была возбуждена, что даже не замечала, как сильно кровоточит ее правая грудь.
Я показал ей на глубокие царапины. Она сразу сникла, словно потухла. Сокрушенно покачала головой и жалко пролепетала:
— А ведь мне завтра — замуж… Что он подумает, что подумает… Это ведь только мужиков раны украшают.
Я опустил глаза. Тайна замужества больше для меня не существовала, и я попытался спрятать свои глаза, чтобы мама об этом не догадалась.
Но уши мои, как назло, отчего-то порозовели и выдали меня.
Настолько выдали, что мама поняла весь ход моих мыслей. Она прижала меня к себе и жарко зашептала:
— — Ты не подумай что-нибудь. Я ведь только ради тебя это… Барак — страшней войны. Он искалечит тебя, изуродует твою душу.
****************************************
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.