РЫЖИЙ ЦВЕТ ВОЙНЫ
*****
И было лето сорок четвертого.
Мы с мамой ютились под руинами кирпичного дома, в его уцелевшем подвале.
Нам и еще нескольким тетям он служил и жилищем, и бомбоубежищем. Днем в нем жили, а ночью надеялись спастись от бомб. И спасались как умели.
Моя мама при первых же звуках воздушной тревоги хватала меня в охапку и вместе с одеялом затаскивала под кровать. Там, по ее словам, мы прятались от смерти.
Я представлял смерть такой, какой увидел ее на случайно попавшейся мне картинке. Она очень смахивала на женщину. Даже волосы ничем не отличались от женских, только были нечесаны и распущены как у пьяной бабы.
И все же, несмотря на такое сходство с окружавшими меня тетями, она производила неприятное впечатление и внушала страх.
Особенно пугало костлявое лицо с черными провалами вместо глаз и огромная остроотточенная стальная коса.
Я попытался сделать смерть более привлекательной, превратить из черно-белой в цветную, и покрасил распущенные волосы сначала желтым карандашом, а потом красным. Получился какой-то неопределенный цвет, очень смахивающий на рыжий, а смерть от этого лучше не стала, краше не сделалась и по-прежнему пугала пустыми глазницами и сверкающей над головой косой.
Лёжа под кроватью, я искренне верил, что, пока бомбят, она вот такая, почти живая, ходит в темноте и выискивает нас, и чем ближе падали бомбы, тем ближе, мне казалось, она подходила к нам. Я даже начинал ощущать ее холодное дыхание и легкий посвист безжалостного металла косы, пытавшейся зацепить нас. Я плотнее прижимался к маме.
Возле мамы было тепло, рядом с нею я чувствовал себя в безопасности, успокаивался и чаще всего засыпал на вздрагивающем от разрывов бомб бетонном полу.
А просыпался уже в постели...
С восходом солнца мама уходила на работу и всегда старалась уйти так, чтобы не разбудить меня. Я сам охотно поспал бы до полудня, тем самым наполовину уменьшая шансы попасть на улице в какую-нибудь неприятность и почти на одну треть сокращая свою дневную потребность в еде. Ведь тому, кто встает в обед, завтрак уже не нужен.
Но меня будило солнце.
Его тонкий лучик прыгал на стену и лукаво светился надо мной, пока мама была дома. Но стоило ей уйти, он тут же соскальзывал на мое лицо и начинал слепить меня.
Я старался не просыпаться и плотнее сжимал веки, делая вид, что не замечаю озорника и сам спозаранку не озорничаю. Но где уж человеку, тем более ребенку, устоять перед солнцем. Яркий свет пробивался сквозь ресницы, и с ним ничего нельзя было поделать.
И тогда я отодвигался в сторону и освобождал место на подушке солнечному зайчику. Мы лежали рядом, и оба сияли. Один — светом, другой — радостью.
Но радоваться жизни хорошо сытому человеку. Голодного постепенно начинают одолевать другие заботы. И чем больше голодный просыпается, тем настойчивее думает, как бы ему червячка заморить. Поэтому, окончательно проснувшись, я первым делом косил глаза на стол.
Тот день не был исключением, потому что есть мы хотим каждый день, и утро того дня не обмануло моих надежд. На вымытых до блеска досках что-то лежало под белой тряпочкой.
Вскочив на ноги, я заглянул под нее.
Две картофелины и кусочек черного хлеба! По маминому замыслу все это я должен был съесть в обед. Я погрозил пальчиком сияющему проказнику, который все еще валялся на моей подушке, и призадумался.
Но думал недолго. Встав раньше, чем рассчитывала мама, я и подкрепиться должен был раньше. Я решительно сел за стол и, ничуть не колеблясь, перенес обед на завтрак. В отличие от мамы, я считал, что человек должен есть тогда, когда ему хочется, естественно, если при этом у него есть что есть. В данном случае было. Картошина, как только я ее чуть ковырнул, начала источать головокружительный запах, разжигая мой и без того хороший аппетит.
Я внимательно оглядел ее, прикидывая, с какой стороны лучше откусить, чтобы она подольше «оставалась целей».
Откусив посмотрел, так ли получилось, как задумал. Нельзя, конечно, от целого отнять часть и так, чтобы оно не поубавилось, и все же получилось здорово.
И до того хорошо у меня дело пошло, и я так увлекся этим делом, что совсем забыл, как надо есть, если хочешь сытость почувствовать.
Когда я вспомнил, что кушать надо не спеша, тщательно пережевывая пищу, еды уже никакой не осталось и сытости совсем не чувствовалось.
От завтрака получилось одно разочарование.
Я с тоской подумал, что для полноты картины мне не хватает хорошей мисочки овсяной каши. В детстве я уважал эту кашу за ее сытость, а больше, наверное, — за доступность.
Но овсяночка давно пропала. Как и куда — никто толком не знал. Мама только говорила, что надо ждать новый урожай. Но не ждать же его за столом...
Я одел штанишки на лямочках, рубашку и, подойдя к умывальнику, оглядел руки. Видимой грязи не заметил и обрадовался, что не надо их мыть по-настоящему.
Ополоснул кое-как и посмотрелся в зеркало.
Лицо и без всякого умывания было чистым. Только сивый чубчик излишне взъерошился за ночь. Я пригладил его влажной ладонью и заодно мокрыми кулаками протер глаза.
Еще раз оглядел себя в зеркале. Кажется придраться было не к чему. Удовлетворенный, я вытер руки о полотенце, а потом и лицо. Сначала ту его часть, которая была мокрой, а потом и ту, которую удалось, умываясь, не замочить.
Теперь можно было идти на улицу. От одной этой мысли, настроение мое стало таким, каким было, когда я вместе с солнцем нежился на подушке. Одним словом — солнечным!
Я резво выбежал во двор, но сразу же остановился. Мне показалось, что на нашей улице стало больше гнетущей пустоты и ненужного простора. Предчувствие чего-то нехорошего навалилось на меня, и пропало всякое желание порезвиться.
Скорее машинально, чем осознанно, я огляделся и понял, от чего вдруг произошла со мной такая перемена. С нашей улицы исчез последний дом. Еще вчера, двухэтажный и деревянный, с остроконечной крышей, покрытой черепицей, он одиноким теремом красовался над окрестными руинами, заслоняя собой часть неба и железнодорожную станцию. Теперь и станция, и небо над ней были видны отлично и только чуть-чуть подергивались в горячем воздухе, поднимавшемся вверх с еще неостывшего пепелища.
Какая-то непонятная сила, безрадостная и мрачная, повлекла меня к уже оставленному всеми пожарищу. Я зачарованно смотрел на рыжие языки пламени, местами вырывавшиеся из-под золы и черепицы, и в душе звучала гулко и больно ноющая на одной ноте тоска. Словно там струна невидимая лопнула, и гудела, гудела, не затихая,
— Сгоришь, малец! — крикнул кто-то.
Я опомнился и почувствовал нестерпимый жар. Стоять рядом с раскаленным пепелищем стало невозможно, да и незачем было стоять возле него. Я поплелся, сам не зная куда. Лишь бы двигаться. Лишь бы идти.
Горело обожженное жаром лицо. А тут еще и солнце, поднявшись высоко, тоже раскалилось. От него не так-то просто было уйти. Но спрятаться можно было, и я свернул к бульвару.
Как только я оказался в прохладной тени тополей, так сразу же за ними, на солнечной полянке, увидел пленных немцев.
Они давно уже не вызывали у меня никакого интереса. Эшелоны с ними каждый день проходили через наш городок, и мой глаз привык, а моя душа притерпелась к ним. И я спокойно прошел бы мимо них, если бы не запах овсяной каши...
Немцы подкреплялись. Одни уже ели, другие с ложками наготове стояли в аккуратной очереди. Наш солдат, взобравшись на телегу, накладывал в звонкие металлические миски дымящуюся кашу.
Ах, какой аромат она источала и какой благодатью разливался он по бульвару и в моей душе.
Голодный соображает лучше сытого, и я без чьей-либо подсказки догадался, чью овсяночку едят гады, и почему она у нас пропала.
Зло вскипело во мне. Я поднял комок сухой глины, вырванный из нашей земли их бомбой, и бросил в самого рыжего фрица. Он вызывал у меня наибольшую неприязнь, наверное, от того, что его волосы полыхали в лучах солнца, как огонь. Многоязыкий. Беспощадный… Который только что так больно обжег мою душу и от которого все еще горело мое лицо.
Комок не долетел до цели и, ударившись о землю, рассыпался. Немец покосился па него, потом на меня. Не спеша слизнул кашу с ложки. Аккуратно положил ложку в миску. Неторопливо поставил миску на траву. И вдруг, вскочив на ноги, повел руками так, словно стрелял, прижимая автомат к животу.
Все это он проделал без единого звука. Но искаженное злобой лицо говорило больше, нежели он мог бы сказать, зная русский язык.
Бояться мне было нечего. Между мной и им стоял наш автоматчик с настоящим автоматом, и он не дал бы меня в обиду.
Но все равно я испугался. Меня напугала ненависть. Столько ненависти, жестокой и безрассудной, мне еще не приходилось видеть ни на одном лице. Я повернулся, чтобы драпануть, и остолбенел...
Прямо передо мной в тени тополя стояла смерть. Самая настоящая. Совсем такая, какой ее рисовали на картинках. И даже огромная коса, холодно поблескивая острым металлом, лежала у нее на плече. Смерть шагнула ко мне, вышла из тени… и рыжим огнем полыхнули распущенные по плечам волосы, и синей молнией сверкнула коса над ними...
Земля качнулась подо мной, а трава и деревья закружились вокруг невидимой оси, теряя свои очертания и желтея, как это бывает осенью с полями и лесами. Постепенно все слилось в одно рыжее пятно, которое начало быстро темнеть и уменьшаться и, превратившись в маленькую точку, исчезло совсем...
…………………………
Вокруг меня и надо мной было солнце. А сам я лежал в тени. Я это почувствовал и понял, еще не открывая глаз. И сразу же, как только я это осознал. множество звуков, словно прорвав глухую плотину, хлынуло в мое сознание.
Я услышал деревья и траву, воробьев и галок, маневровую «Овечку» и металлический звон мисок. Он напомнил об овсяной каше, и я вновь почувствовал ее аромат и, наслаждаясь им, глубоко вдохнул воздух...
— Может быть, врача позвать? — услышал я хрипловатый мужской голос. — Среди них должен быть доктор.
У человека есть особое чутье, под которым, скорее всего, подразумевается сверхсообразительность. У меня оно не всегда и не при всех обстоятельствах срабатывает, но тогда я догадался, какого врача и для кого собираются позвать… Я и к нашим-то врачам всю жизнь отношусь с недоверием и без нужды стараюсь к их помощи не прибегать.
Я поспешно открыл глаза, чтобы выразить свой протест, — и увидел женщину.
Она стояла на коленях, склонясь надо мной, и пристально вглядывалась в мое лицо. Легкий ветерок перебирал разметанные по плечам и спадающие с них рыжие волосы… Она была молода, и на ее бледном лице, украшенном небогатой россыпью веснушек, я заметил тревогу и понял, за кого она беспокоится.
Незнакомка протяняла ко мне тонкую руку с очень длинными пальцами и осторожно провела прохладной ладонью по моему лбу.
— Не нужен нам их врач, — бросила она через плечо охраннику, стоявшему за ее спиной.
Он не стал возражать и, круто повернувшись, ушел нести службу.
Я покраснел от удовольствия и еще от стыда, что несколькими минутами раньше принял свою спасительницу за смерть и до смерти испугался ее. И по-простоте душевной, которая в детстве еще была у меня, сказал:
— Ну и напугали вы меня с вашей косой. Прямо смерть живая, и тощая вы, как смерть.
— Да, я худовата, но не страшная, — она лукаво посмотрела на меня, легким движением головы откинула за плечи волосы и приняла такую горделивую осанку, словно смотрелась в зеркало, любуясь собой. — Вообще-то у мужчин я числись в красавицах.
— А вы и красивы! — поспешно воскликнул я, догадываясь, что чуть ранее не то брякнул. — Очень даже!
— Значит, ты уже не боишься меня? — улыбнулась она и поднялась на ноги.
— Ничуть! — расхрабрился я и тоже встал.
И опять все поплыло перед глазами. Я вцепился в руку незнакомки. Она догадалась, в чем дело, и другой рукой поддержала меня. Какое-то время мы так и стояли. Постепенно головокружение прошло. Мир перестал расплываться и приобрел знакомые очертании.
Я осторожно освободился из чужих объятий.
— У тебя сильное малокровие, — вздохнула женщина. — Тебе необходимо хорошее питание.
Я почему-то стыдливо потупился и, словно чувствуя себя в чем-то страшно виноватым, проворчал:
— А где его взять, если немцы всю овсянку съели.
Она подняла косу и, забросив ее на плечо, спросила:
— Ты любишь козье молоко?
— Еще бы! — не раздумывая воскликнул я, хотя никогда в жизни до этого не пробовал козье молока.
Но я и не врал. В те годы мы любили все, что можно было есть и чем хоть как-то можно было заморить червячка.
— Сейчас я покажу тебе, где живу, и ты будешь приходить ко мне каждое утро за молоком.
— Мама не разрешит, — заявил я поскучневшим голосом.
Она задумчиво посмотрела на меня.
— Всякие чужие бывают, — уточнил я. — Сами понимаете. Вон в Ленинграде, говорят, из детей даже холодец варили.
— Понимаю, очень даже это понимаю, никому не хочется, чтобы из него сварили холодец. Так что пойдем к твоей маме, и спросим разрешения. Тебя как зовут?
— Федя! — охотно представился я.
— А меня — тетя Лиза. Идти нам далеко придется?
— Что вы? Совсем рядом. Это здесь, за станцией.
Я махнул рукой в сторону железной дороги и, пряча глаза, умышленно громко вздохнул:
— Только бесполезное всё это дело. Денег у нас совсем нет.
— Чего это ты вдруг развздыхался! — засмеялась тетя Лиза. — У меня их тоже нет, и, как видишь, не вздыхаю.
Чувствуя себя немного пристыженным, я поспешил всю вину за свои вздохи переложить на собственную маму.
— Без денег мама не согласится, вот в чем дело… Но уж если вы так считаете, то пойдемте.
Я и сам не знал, что она так или не так считает, но мне страшно не хотелось остаться без козлиного молока, и я первым двинулся вперед, не дожидаясь пока она начнет задавать уточняющие вопросы.
Наш путь лежал мимо пленных. Немцы уже съели кашу, и рыжий тщательно вытирал миску скрюченным указательным пальцем. Нетрудно было догадаться по его жадно высунутому языку, уже приготовившемуся слизнуть кашу с пальца, что он, как и я утром, даже червячка не заморил. Но вместо сочувствия я ненавидел его его же ненавистью.
— У-у, гад рыжий! — крикнул я ему и погрозил кулаком, вложив в этот жест весь свой гнев, на какой только был способен.
Он сердито покосился на меня, но на этот раз никак не ответил на мой выпад.
А тетя Лиза склонила кокетливо в мою сторону голову и спросила:
— Не любишь рыжих?
— Ужасно не люблю! — с чувством воскликнул я и тут же прикусил язык.
Мама всю жизнь внушала мне: сначала думай, а потом говори. У меня это, к сожалению, не всегда получалось, и не только в детстве. Я украдкой глянул на спутницу, пытаясь определить, обиделась она или нет, и если обиделась, то здорово или не очень?
Она продолжала идти как ни в чем не бывало. И ее лицо по-прежнему было красивым. И эту красоту не портила ни затаенная обида, ни скрытая злость.
И мне вдруг подумалось, что она, может быть, совсем и не рыжая...
— Тетя Лиза, — забегая вперед и заглядывая ей в глаза, спросил я, — а красный цвет — рыжий или самый обычный?
Она неопределенно повела худым плечом, на котором лежала коса, призадумалась немного и через несколько шагов сказала:
— Это, Феденька, кому как видится. Рыжего цвета как такового вообще не существует. Его придумали нехорошие люди, чтобы досадить ближним, и когда они хотят тебе досадить, они и сивого могут за рыжего выдать.
Я всегда надеялся, что буду хорошим человеком. Во всяком случае, мама надеялась, что из меня именно такой человек получится. И я старался, по возможности, оправдывать ее надежды. И на чужую тетю, тем более решившую бесплатно поить меня молоком, мне не хотелось производить плохое впечатление. Я энергично заверил ее:
— А мне вы не видитесь рыжей!
— А какой же я тебе вижусь?
— Солнечной! — обрадовался я нужному слову, неожиданному пришедшему на ум. — Вот какой!
— Солнечной?! — повторила она с легким недоумением.
— Солнечной! — убежденно воскликнул я, искренне веря, что ничего теплее и светлее солнца, с которым я дружил, на свете нет.
На ее губах заиграла улыбка, и я понял, что она мне верит и ничуть не сомневается в моей искренности.
На самом краю бульвара она остановилась и сказала:
— Вот здесь я живу. Запомни!
Я тоже остановился и посмотрел туда, куда она показала. На небольшом клочке земли, ничем не отгороженным от остального мира, нелепо возвышался кособокий сарайчик и еще более нелепо из цветущей картошки торчал черный горб землянки.
Землянка в то время многим служила жильем, и на меня не произвела никакого впечатления. А вот домик для козы не понравился мне и заронил в мою душу какое-то беспокойство. Но я не успел осознать его полностью. Тетя Лиза двинулась вперед, и я поспешил за нею, думая уже совсем о другом.
И только ночью, когда снова бомбили, я неожиданно вспомнил сарайчик, и ускользнувшее было днем чувство тревоги вернулось ко мне, но теперь оно стало более
сильным и вполне осознанным. Теперь я знал его причину. Сарайчик был слишком хилым и не мог защитить козу от бомб.
— Совсем озверели, — проворчал я. — Того и гляди, в козу попадут.
— Им сейчас не до козы, — отозвалась мать из темноты. — Слышишь, как зенитки молотят!
— Потому и могут попасть, что торопятся удрать и бомбы сбрасывают куда попало.
— Разве что случайно угодят, — согласилась она.
Пол под нами вздрагивал, и, лежа под кроватью, я пытался угадать на слух, как близко рвутся бомбы от того места, где расположилась на жилье тетя Лиза.
И тут я вдруг подумал, что тетя Лиза должно быть совсем не дура н возьмет козу на время бомбежки в свою землянку, берет же мама меня с собой под кровать… А чем коза хуже?.. Может быть, даже еще и лучше. Она хоть молоко дает.
— Мам, а тетя Лиза свою кормилицу к себе, в землянку, взяла, как ты думаешь?
— Да никак я о ней не думаю! — сердито ответила мать и, словно спохватившись, тут же решительно заявила: — Конечно, взяла. Жалко же ведь животину. И ты не переживай. Постарайся уснуть. До сих пор все обходилось, бог даст, и на этот раз все обойдется.
……………………
Проснулся я уже в кровати.
Мамы не было и солнце вовсю слепило меня. Но на этот раз мне было не до него. Закрываясь ладонью, я скосил глаза на стол. К великой своей радости увидел на нем пустую поллитровую бутылку. Рядом что-то еще лежало под белой тряпочкой. Я совсем не собирался завтракать. И, может быть, мне в то утро и есть-то совсем не хотелось. Но все же я заглянул под тряпочку из чистого любопытства. Там лежал кусочек хлеба, который по маминому замыслу я должен был съесть с молоком.
Мои намерения сегодня полностью совпадали с ее планами.
Я только от кусочка отщипнул малюсенькую крошку и бросил в рот. Если хлеб долго держать во рту, он делается сладким, как конфета. И я не выпускал рассластившийся комочек пока умывался и одевался. А надо сказать, на этот раз я умывался и одевался так, словно с мамой шел в гости, и душа моя пела, как у человека, идущего в гости не ради пустой траты времени, а ради хорошего угощения.
На улице я счастливо посматривал на прохожих, и мне страшно хотелось, чтобы они видели, какой я счастливый.
Наверное, это желание слишком увлекло меня, и я не заметил, как оказался около огорода тети Лизы. Сегодня он мало походил на вчерашний огород… Я беспомощно огляделся по сторонам в надежде, что ошибся. Но ошибки не могло быть...
Тогда, собравшись с духом, я перевел взгляд на то, что уже видел боковым зрением и на что не хотел и боялся смотреть...
И увидел куски ржавого железа вместе с обломками досок, разбросанные по цветущей картошке… Если сарайчик, словно сдутый ветром, рассыпался, то на месте землянки зияла огромная воронка.
Жирная, словно облитая маслом, глина блестела по ее краям и слепила глаза. Наверное, поэтому я не сразу разглядел сутулую старуху. Опершись на штыковую лопату, она, не мигая, смотрела на меня. Большой нос, бесстыдно торчащий из черного платка, завязанного узлом под острым подбородком, и маленькие колючие глазки делали ее похожей на ворону.
Она пошамкала беззубым ртом и спросила меня, шепелявя:
— За молоком, небось, пришел?
Я уже осознал, что случилось здесь ночью, и вопрос показался мне издевательским и нелепым.
— Нет! — грубо солгал я.
Старуха нехорошо посмотрела на пустую бутылку в моих руках.
— Бомба в них попала, — перекрестилась она и повела носом над воронкой, словно очерчивая ее в пространстве.
До меня вдруг дошло рядом с чем я стою, и мне стало жутко.
Холодея от ужаса, я с детской дотошностью уточнил:
— И в козу тоже?
— И в козу тоже.
— Значит, тетя Лиза брала ее с собой, — с каким-то странным облегчением проговорил я.
Глаза старухи нехорошо сверкнули.
— Ты за молоком пришел, — злорадно зашипела она и засеменила в мою сторону, как мне показалось, с недобрыми намерениями.
— Нет! Нет! — закричал я и, бросив в траву пустую бутылку, пустился наутек.
Я бежал через железнодорожное полотно без оглядки. И только увидев маму, я почувствовал себя в полной безопасности и расплакался.
Никогда в жизни так горько я больше не плакал. Слезы текли неудержимо, я захлебывался ими, не в состоянии выговорить ни одного слова. А жалость к тете Лизе, к козе и к самому себе переполняла меня через край. И только выплакавшись, я излил маме всю душу, и вспомнил рыжего немца с его нечеловеческой ненавистью и старуху с птичьим лицом.
— Боже, Боже, — прошептала в отчаянии мама. — Что же это творится?! Как ужасна война! Как я боюсь, Феденька, что и твое сердце она ожесточит.
— Не ожесточит, — шмыгая носом, постарался я успокоить ее. — Войны-то я совсем и не видел. Ведь мы с тобой все бомбежки под кроватью просидели.
*********************
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.