Избавившись от двух девиц, вызывающих головную боль на нервной почве, а заодно от броневого мехового одеяния, Дима в одном термобелье и выцыганенных у Кона кроссовках отправился знакомиться с талантом последнего подопытного.
Зелёная дверь с бледным оттенком привела его в небольшую комнатку, где находились четверо: двое мужчин и две девушки. Разделившись по половому признаку, пары стояли порознь у противоположных стен.
Обстановка в помещении выглядела архаично. Мебель массивная и старая. И это не об эпохе. Она выглядела старой от долгой эксплуатации, что говорило о бедности её хозяев. Посередине комнаты стоял круглый стол на одной массивной ножке, как гриб, покрытый хоть и чистой, но уже давно застиранной скатертью. Прямо перед ним Дима и вышел из портала.
Кресла для себя заказывать не стал. Его в комнатке просто некуда было ставить. Не в текстуры же залазить? Поэтому, посчитав себя негордым, остался стоять, внимательно вглядываясь в виртуальные экспонаты людей. И нисколько не переживая за моральные угрызения совести, беспардонно лазил в их эмоции. Ему требовалось сразу понимать чувственную обстановку представленного клипа.
Удивительно, но все четверо находились примерно в одном и том же эмоциональном состоянии: тревожное ожидание. То самое тяжёлое, которое сродни «догонять». Только, пожалуй, один мужчина, что помоложе, просто ждал. Без утяжеления. Видимо, события его не так напрягали, как остальных. Тишина в доме стояла гробовая. Все четверо уставились на закрытую дверь.
Наконец в соседней комнате послышались шаги. Явно женские. Дверь открылась, и на пороге появилась медсестра с замотанным кулём пелёнок, как принято пеленать новорождённого. Отличие заключалось в том, что ребёнок был замотан с головой. Полностью.
Усталый вид медсестры и траурная скорбь на лице говорили присутствующим, что она очень старалась, но не смогла. Ребёнок умер. Низко опустив голову, акушерка вошла в комнату и положила свёрток на стол, так и не развернув. И, тяжело вздохнув, как бы выражая соболезнование, быстро ушла обратно, плотно прикрывая за собой дверь.
Теперь все четверо уставились на свёрток. Эмоции сменились на горе и сострадание. Девушки синхронно пустили слёзы по щекам. Мужчина постарше резко осунулся и поник. Дима сразу догадался, что попал на рождение Пабло Пикассо. Но с хмуля ли? Как он мог родиться мёртвым, когда умудрился стать великим? Он ничего не мог понять, тупо, как и все, пялясь на скрутку пелёнок на столе.
Наконец мужчина, тот, что помоложе, как меньше всех переживающий, а значит, более адекватный, вынул откуда-то огрызок толстой сигары. Раскурил, заполняя комнату сизым дымом, и решительно шагнул к столу. По-пижонски зажав дымящийся огрызок в зубах, он развернул пелёнки. Наклонился, равнодушно разглядывая трупик младенца, словно делает это чуть ли не ежедневно. Затянулся и задумчиво выпустил в мертвеца клубы табачного дыма. «Покойник» моментально скривил до этого мертвецки спокойное личико и закатился пронзительным ором.
— Ни ха-ха себе реанимация! — возликовал Дима, приходя в себя.
Он так увлёкся происходящим, что забыл, где находится, воспринимая всё за чистую монету. Шумно выдохнув, он ещё раз оглядел окружение. Естественно, реакция присутствующих резко поменялась. Радости было «полные штаны».
— Ещё одно неадекватное рождение гения? — ухмыляясь, проговорил Дима, стараясь перекричать вопль обкуренного Пабло. — Да, Кон?
Искусственный Разум в виде не поменявшего образ Саши-лицеиста вышел из-за спины, заглянул в пелёнки, словно любопытствовал, и спокойно ответил:
— Как было на самом деле, никто не знает. Но эта легенда его рождения, притом в разных интерпретациях, в зависимости от обстоятельств её изложения, присутствует во всех писаных источниках. Многие исследователи полагают, что автором этой легенды стал сам Пикассо.
Дима оглядел экскурсовода с ног до головы и решил указать ему на полное служебное несоответствие.
— Саша, мы с тобой вообще-то уже в другом мире. Так что заканчивай с лицедейством под Пушкина и преображайся в главного героя.
Саша и преобразился. Отчего Диму словно током шандарахнуло. Да так, что он отскочил назад, будто отбросило. Перед ним предстал молодой Адольф Гитлер. Только без его знаменитых усиков. Но причёска — один в один.
— Фу, — облегчённо выдохнул естествоиспытатель, приложив ладонь к груди. — Так и заикой можно сделаться. Я так полагаю, у них в Европе тогда мода на такую причёску была.
— Типа того, — отмахнулся Кон, уходя в сторону, потому что клип на этом закончился.
Обстановка поменялась. Комнатка шесть на шесть. Небольшой диванчик, на котором восседала тётка лет сорока. Перед ней на полу годовалый ребёнок. Вокруг малыша расселись три молодых женщины от двадцати до двадцати пяти лет. Судя по схожести лиц всех присутствующих — дочери сидящей на диване женщины. Узнаваемость была стопроцентная.
Перед карапузом разбросаны мягкие игрушки, сшитые из тряпья и изображающие подобие животных. В большей части домашних. Хотя сшитую серую мышь с длинным хвостом отнести к домашней скотине вряд ли получится. С другой стороны, почему бы и нет? Живёт при доме. Питается со стола. В какой-то степени тоже домашняя скотина. Только вредная.
Вторая разновидность игрушек — бумажная. Вырезанные и раскрашенные цветочки. Опять же животные, которые за счёт загибов стояли на полу как на подставках. Тут же в куче лежали чистые листы бумаги и цветные карандаши.
На лицах женщин, уставившихся на мальчика, расцветала улыбка умиления.
— ¡Qué bonito! — буквально пропела одна из девушек.
— Стоп! — вскинулся Дима, зачем-то ещё протягивая руку в её сторону, будто хотел заткнуть не вовремя заговорившую.
Поняв, что ничего не понял, тут же сообразил, что следует переключиться на другой язык, но несколько секунд тупил: на какой? Только с горем пополам вспомнив, что Пикассо — уроженец Пиренейского полуострова, настроил себя на понимание испанского языка. Отмотал клип на несколько секунд назад.
— Какой хорошенький! — повторила девушка уже понятно для исследователя.
— Элидора, — обратилась к ней самая старшая из сидящих вокруг мальчика молодок. — Он красив, как ангел и демон одновременно, настолько, что от него трудно отвести взгляд.
— О пресвятая дева Мария, — вступила в разговор женщина на диване, видимо, бабушка Пабло и мама этих трёх девиц, — я не завидую женщинам, которые попадутся на его пути.
Все четверо захихикали. Через секунду, что-то вякнув, к ним присоединился и беззубый малыш.
— Ой, Мария, он что-то сказал, — встрепенулась третья девушка, до этого молчавшая, и с интонацией искусительницы обратилась к малышу: — Пабло, скажи: «Элодия».
— С чего это «Элодия»? — вскинулась самая молодая, начавшая весь этот трёп. — Пабло, скажи: «Элидора».
— Пабло, — обратилась к мальчугану старшая из девиц, — не слушай своих тётушек. Скажи: «Мама».
Но Пабло, как истинный идальго испанских кровей, демонстративно проигнорировав кудахтанье этого бабьего курятника, потянулся ручкой вперёд и отчётливо произнёс: «Ка». Весь малинник уставился на предмет, на который указывал малыш. А тот ещё громче, уже с требовательными нотками, повторил: «Ка». Он тянулся к карандашу.
Всеобщий женский хохот плавно перетёк в следующий клип.
Очередная комнатка, только совсем маленькая. Два на три. Белые стены. Белый потолок. Единственная мебель — скамья, намертво вмонтированная в стену и занимающая треть площади. На ней подросший Пабло. Примерно семи-восьми лет. Он забрался с ногами и, разложив альбом, всецело был поглощён рисованием. Причём настолько, что, кажется, ничего не замечал вокруг.
Дима, попав в эту комнату, остолбенел, озираясь по сторонам. Оторопь вызвали решётка на единственном маленьком окошке и такая же решётка в качестве двери. Помещение всем своим видом указывало на камеру одиночного заключения.
— Это что, детская тюрьма? — опешил Дима, уставившись на экскурсовода, который, на удивление, молчал, пока его не спросишь.
— Школьный изолятор, — улыбнулся взрослый Пабло с чёлкой на половину лба, состроив на лице ностальгию по тюремному детству.
— Испанцев что, с детства приучали к тюрягам?
— В каждой европейской системе образования были свои методы поощрения и наказания. В британских школах пороли розгами. А для крайне общительных испанцев одиночка — самое тяжёлое наказание. Вот только не для Пабло, — указал он кивком головы на себя маленького. — Этот ученик провёл в изоляторе, наверное, больше времени, чем за партой.
— И за что его?
— За нежелание учиться чему-либо, кроме рисования.
— Так он что, безграмотным вырос?
— Почти, — хмыкнул Кон. — Читать, писать с горем пополам научился. Пределом математических знаний было умение посчитать деньги в кошельке, пользуясь сложением и вычитанием. Про всё остальное промолчу.
— То есть, — задумался Дима, — получается, что его, по сути дела, с рождения затачивали исключительно на рисование?
— На изобразительное искусство, — поправил его Кон, — но рисование однозначно занимало лидирующие позиции.
Тут в их диалог из-за решётки дверей вмешалась строгая, если не сказать злая, женщина.
— Пабло, — резко и отрывисто обратилась она к седельцу, — ты осознал недопустимость своего поведения? Ты готов принести извинение донне Летисии?
— Нет, — нахально, буквально выплюнул ответ наказанный, даже не удосужившись оторваться от рисунка и поднять глаза на надзирателя.
— Я вынуждена буду пожаловаться твоей маме, донне Марии, — в негодовании принялась запугивать она нерадивого ученика.
— Жалуйтесь, — так же нагло и беспардонно разрешил он, продолжая своё занятие.
— О пресвятая дева Мария, — взмолилась женщина, — что вырастит из этого ничтожества?
Мальчик остановил творческий процесс. Зло взглянул на истерившую тётку и торжественно заявил:
— Из меня вырастит великий художник. Самый великий, какой только был. А вы идите жалуйтесь, донна Мерседес. Не мешайте мне становиться самым великим. Плевать я хотел на вашу школу.
Клип в очередной раз сменился. Дима, офигевший от всего услышанного, даже не успел ни залезть в эмоции мальчика, ни посмотреть на его творчество, ни расспросить Кона обо всём происходящем. Он был в культурном шоке.
Очередная комнатка, по затхлости и убогости больше походившая на кладовку дворника, натаскавшего с помойки «нужного в хозяйстве» хлама. Маленькое окошко с малюсенькой форточкой, в которую на улицу выставлена труба и в качестве термоизоляции заткнутая тряпками. Труба принадлежала небольшой чугунной жаровне или буржуйке, Дима затруднялся с идентификацией данного приспособления для индивидуального обогрева.
Перед открытой дверкой этой пародии на отопительную систему сидела на корточках полуживая тень человека в длинном демисезонном пальто с намотанным на шею шарфом. В этом беженце из бомжатника исследователь с трудом опознал молодого Пабло. До безобразия худой, с чёрными, похоже, годами не мытыми паклями волос, испачканными клочками синей краски, Пикассо тупо рвал свои же рисунки и судорожно заталкивал обрывки в печь. После чего протягивал руки к чугунине, пытаясь согреться.
Рядом на мольберте стояла только что начатая картина в серо-голубых росчерках. Понять, что из этого выйдет в итоге, не представлялось возможным. Только по карандашному наброску можно было предположить, что это будет человек за столом. И, похоже, тупо бухающий. По крайней мере, приглядевшись, Дима обнаружил на столе что-то наподобие стакана, наспех обозначенного тонкими карандашными линиями.
Вдоль стен пачками стояли картины, и все как одна в одной и той же цветовой гамме: серо-голубой. Дима был не любителем всякого сюра и прочего примитивизма, поэтому, осмотрев стоящие на полу шедевры, пренебрежительно поморщился.
Клип заканчивался, и он поспешил остановить воспроизведение. Его ещё с прежней жизни мучил вопрос непонимания современного искусства, и, попав в непосредственную среду его сотворения, Дима решил попытать искусственный Разум на эту тему. Может, он не такой тупой. И если толком объяснят, то и он поймёт всю прелесть данной мазни.
— Ну то, что Пикассо экономил на красках, судя по обстановке, мне понятно. Какая осталась, той и малевал. Но он что, рисовать совсем не умел? Не поверю. Он должен был рисовать как никто другой, с его-то заточкой под данное умение чуть ли не с рождения.
— Ты имеешь в виду реалистичную живопись? — поинтересовался Кон, засовывая руки в карманы брюк, словно тоже замёрз, и с жалостью уставился на абитуриента. — Представь себе, он рисовал великолепно. Притом с детства. Его ранние картины, которые он писал в двенадцать-тринадцать лет, напоминали работы зрелого Микеланджело.
— Тогда я вообще ничего не понимаю, — начал заводиться негодующий Дима, разводя руками и указывая на стоящее убожество у стены. — Зачем тогда это?
— Да-а-а, — протянул экскурсовод-Пикассо. — Тяжёлый случай. Я думал, что с твоими возможностями «это», — он выделил слово интонацией, — будет наоборот, как дом родной.
Кон двинулся вдоль пачек картин, внимательно всматриваясь в полотна.
— Поясни, — тупо доставал его непонятливый абитуриент. — Ну я действительно хочу понять, в чём смысл вот этого. Почему в один момент все художники как с ума сошли? Они перестали рисовать нормально и кинулись изгаляться кто во что горазд. Причём чем дурней и непонятней, тем круче.
Дима вновь развёл руками, поворачиваясь в сторону серо-голубых полотен.
— Да, — согласился с ним Кон. — Этот момент оказался как раз на рубеже девятнадцатого-двадцатого веков. А причиной этому стала фотография.
— Какая фотография? — молодой человек выразил полное недоумение.
— Фотография как явление, — пояснил Кон. — Художникам стало тяжело бороться за естественность с этим изобретением технического прогресса. Они неожиданно поняли, что фотоснимок идеален в своей точности. Но, оправдывая своё ремесло, общепринятым решением постановили, что фотография эмоциональна пуста и холодна по сути своей. В ней, в отличие от живописи, нет «иконности», вызывающей трепетную веру. Нет чувств, эмоций, жизни. Поэтому определённый круг художников принялся экспериментировать, убирая с полотен естественность и наполняя их эмоциями оголённых нервов, выражая графически смысловые конструкты и понятия.
— То есть, — вытаращил глаза Дима, — это не просто хмуль пойми что, а застывшие в красках эмоции? Но, судя по монохромности, у Пикассо был уж больно узкий эмоциональный набор. Притом явно деструктивный.
— Правильно, — улыбнулся экскурсовод, — этот период в жизни Пабло Пикассо искусствоведы называют «голубым». У него был друг, с которым он приехал в Париж и жил с ним в одной комнате. Какое-то время они были неразлучны. Но в один прекрасный день его друг застрелился. Пикассо впал в депрессию. Мрачную и безнадёжную. Именно это тягостное состояние и породило то, что ты видишь.
— Понятно, — о чём-то задумавшись, проговорил Дима, вглядываясь в одну из картин, — вот только, несмотря на мои способности, влезть в картинные эмоции не получается. Надо будет подумать над этим.
Но подумать Господство не дал. Пользуясь властью, данной самому себе, он возобновил воспроизведение. Конура словно взорвалась солнечным днём, и они оказались в большом светлом помещении, захламлённом всякой всячиной, как мегакладовка. Картины, картины, картины. Маленькие, большие, огромные. Уродливые статуи. Большой стол, заваленный тюбиками красок, кистей. На полу непонятный мусор, как остатки от творчества.
Вдали, на расчищенном от всякой всячины участке комнаты, стоял скрюченный лысый старик, уставившись на большое полотно примерно полтора на два метра. Картина была явно в стадии начального процесса. Только резкие жирные контуры чего-то непонятного. Единственное, что Дима ассоциировал, — в центре полотна красовался угловатый чайник с большими круглыми глазами и задранным носиком. На этом его понимание высокого искусства заканчивалось.
Пикассо ничего не делал. Он просто, опустив руки, тупо смотрел в никуда. Как бы сквозь полотно. Дима сунулся в его эмоции, а там пустота. Как у Веры при максимальной обороне.
— Что здесь происходит? — поинтересовался он у Кона, который с какой-то печалью смотрел на себя старого.
— Сегодня 7 апреля 1973 года.
— И что? — непонимающе, но без каких-либо эмоций спросил ученик.
— Завтра он умрёт.
— И сколько ему?
— 91 год, — и, помолчав, экскурсовод добавил: — С половиной.
Дима сначала изобразил на лице: «Вот ничего себе». Следом перевёл его в гримасу: «Да опупеть», ибо его посетила сногсшибательная догадка, и он, как бы желая получить подтверждение, спросил:
— И он рисовал до самой смерти?
— Да. Притом заметь, находился до самого конца в здравом уме и твёрдой памяти, что у вас, людей, бывает крайне редко.
— Сколько же он за свою жизнь натворил?
— Точного количества до сих пор никто не знает. Кто-то говорит о пятидесяти тысячах. Кто-то — о ста пятидесяти. Но все соглашаются в одном: очень много. Большое количество сохранившихся работ спрятаны от подсчёта в частных коллекциях. На всеобщее обозрение не выставляются. Какое количество уничтожено. Что-то сгорело в пожарах. Что-то он сжёг сам.
Предсмертный клип закончился, возвращая Диму к моменту рождения Пикассо. Он не стал останавливать демонстрацию, а просто покинул локацию, находясь в подавленном состоянии. Телепортировался в ярангу на своё шкурное место и, продолжая находиться в хмурой задумчивости, уставился на воркующую парочку.
Вера и Танечка, пристроившись на лежанке брюнетки, о чём-то сплетничали вполголоса. Причём делали это заговорщицки, чуть ли лбами не упираясь друг в друга. А при его фееричном появлении синхронно вздрогнули, резко выпрямились и замолчали, переведя взгляды на божественное явление народу — Диму-мрачного. Но, заметив его физиономию, так же синхронно сменили выражения лиц с испуга на презрение.
— Где был? — изображая яжмать, начала допрос Вера.
— Ходил на разборки с современным изобразительным искусством, — хмуро ответил пытаемый. — Разборки завершились не в мою пользу. Так и не разобрался.
— Опять без нас?
Дима не ответил, а лишь изобразил ленинский указательный жест на локацию Пикассо, как бы говоря, куда бы они шли со своими претензиями.
— Хорошо, — раздражённо якобы согласилась Вера, вскакивая на ноги, что означало в переводе с бабьего: «Ах ты так?!»
Но следующий вопрос, заданный её подругой, брюнетку несколько остудил.
— Ди, там всё так плохо?
— Нормально, — прокряхтел молодой человек, поднимаясь и смотря в сторону выхода. — Просто среди великих чувствуешь себя каким-то ущербным. Стрёмным. Ты знаешь, сколько Пикассо написал картин за свою жизнь?
Танечка отрицательно покачала головой. Вера качать ничем не стала, а просто переспросила: «Сколько?»
— Вот и я о том же, — тяжело вздохнул Дима и исчез телепортом в неизвестном направлении.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.