До комоедиц ландмаршал дважды пытался взять Псков приступом: один раз с востока, а потом в Запсковье, со стороны Великой, пока она не вскрылась. Оба штурма закончились для него неудачей: Псков был неприступной крепостью. Никому еще не удавалось взять его ни осадой, ни приступом — ворота города могло открыть только предательство.
Млад так и не нашел свою броню — она как в воду канула! Теперь ему в бою приходилось тяжелей, надо было прикрывать спину. Лишь потеряв подарок Родомила, он ощутил его ценность: раньше Млад имел преимущество перед студентами — пробить броню могло только копье с узким наконечником; кольчугу же пробивали и стрелы, и прямые удары мечом или топором, ее сминал шестопер.
Ширяй поправился: его обошла стороной горячка, и потеря крови никак на нем не сказалась. Он храбрился, пробовал вешать на обрубок руки щит и сражаться левой, но выходило у него плохо. Он не ныл и, казалось, смирился со своим увечьем. Только иногда по ночам Млад слышал его тихие всхлипы, да в глазах парня время от времени мелькала затаенная боль. Прошло почти полтора месяца с их последнего подъема, и Млад решил, что настало время попробовать, как Ширяй сможет подняться наверх без руки. Тем более что начиналась масленица — осажденный город не желал оставаться без праздников. Млад не хотел устраивать представлений, но студенты уговорили его попросить солнца хотя бы на один день: не каждый из них видел подъем шамана, а тем более — двух. Погода стояла отвратительная — шел мокрый снег и дул сильный ветер: Весна повернулась к захватчикам самой некрасивой своей стороной. Но вместе с врагами ее гнев делили и псковичи. Млад не был уверен, что боги послушают его, но и не видел никаких причин, чтобы они отказали защитникам крепости в маленькой радости. Он сделал два бубна, а вместо шкур раздобыл медвежьи шубы у псковичей — под праздник встающего из берлоги медведя он не боялся обидеть прародителей. Недостающие обереги им собрали ребята, а незамкнутые обручи для запястий и щиколоток дали девушки, с которыми студенты успели свести дружбу.
Ширяй волновался. Пробовал стучать в бубен обрубком руки, пробовал закрепить на нем обруч с оберегами, иногда беспомощно смотрел на Млада, но тот кивал и говорил, что отсутствие руки не должно помешать. Шаманская пляска немного меняется, но и только, смысл же ее остается прежним: задать ритм самому себе и тем, кто на тебя смотрит.
Кроме студентов в назначенный час на подъем шаманов пришли смотреть и псковичи, и новгородцы — на широкой выжженной полосе перед стеной хватило места всем. Те, кто хотел получше рассмотреть представление, поднимались на стены, толпились на лестницах и башнях. Пожалуй, такой толпы Млад ни разу не собирал — обычно ему помогала одна деревня или село. Но чем больше зрителей, тем легче идет подъем и боги с большей готовностью дают то, о чем их просят.
В добыче живого огня поучаствовали студенты, псковичи же принесли только что срубленное дерево на костер. Начали ближе к вечеру, когда солнце спустилось к стене, хотя Млад больше любил ночные подъемы. Ширяй поднимался прилюдно первый раз в жизни, ему еще ни разу не доводилось просить о чем-то богов — он прошел пересотворение в конце лета.
— Постарайся почувствовать людей, которые на тебя смотрят, — наставлял Млад. — Это необязательно, я все равно тебя подниму, но попробовать стоит. Помнишь, когда студенты хотели поджечь терем выпускников, ты заговорил, и тебя услышали? Вот примерно так нужно действовать сейчас. Шаман должен заворожить толпу, чтобы все вокруг хотели того же, что ты собираешься просить у богов. Если люди подталкивают тебя вверх, намного легче и подняться можно гораздо выше.
— Да, Мстиславич, ты уже говорил… — проворчал Ширяй сквозь зубы — волновался.
— И не напрягайся, забудь, что на тебя смотрят, — добавил Млад.
— Я не понял: забыть или почувствовать людей? — усмехнулся парень.
— Одно другого не исключает.
— Я подумаю над твоими словами, — Ширяй посмотрел на Млада с сомнением.
— Ага, — кивнул Млад. Ну разве так ученик должен отвечать на слова учителя? Впрочем, спорить с Ширяем он любил, и после подъема они еще обсудят это, когда у парня появится собственный опыт и собственные ощущения.
Одного шаманенка поднимать наверх легче, чем двоих… Млад на секунду зажмурил глаза: Добробой никогда не будет просить богов о чем-то и никогда не поднимется наверх прилюдно. Он не успел стать настоящим шаманом. Ширяй, похоже, тоже вспомнил о нем, но ничего не сказал, только отвернулся, пряча от Млада лицо.
Разношерстная толпа поймала ритм шаманской пляски на лету, почти сразу, — Млад почувствовал ответную волну. Она была словно рябь на поверхности воды, содрогание, биение пульса, — тысячи сердец стучали в такт его песне. Дрожь земли, воздуха и огня слилась с содроганием толпы, подчиняясь двум бубнам и клацанью оберегов. Ощущение огромного счастья выплескивалось через край, и Ширяй тоже чувствовал это счастье: его бубен и пляска помогали Младу, и толкать ученика наверх не пришлось — тот взлетел сам.
Белый туман принял их в объятья, пропуская дальше безо всяких препятствий, росное поле стелилось к ногам, и медведь-прародитель вышел навстречу, что тоже было добрым знаком.
— Мстиславич, а там что? — Ширяй показал рукой в сторону берега далекой реки. — Ты никогда не говорил…
Млад сначала не понял, что показалось ему странным в жесте ученика: все было как обычно, но тот сам вскрикнул:
— Мстиславич! Ты видишь? Ты видишь?!
— Вижу, Ширяй, — Млад обнял его за плечо. — Вижу…
Ширяй поднес к глазам правую ладонь и долго рассматривал ее, и поглаживал пальцами, и трогал, словно хотел убедиться в том, что ничего не путает. А Млад подумал, что теперь каждое возвращение сверху будет причинять парню боль: ему придется заново мириться с потерей. Нет ничего больней неоправдавшихся надежд, а подъемы будут питать эту надежду. Призрачную надежду на то, что внизу рука не исчезнет.
— Я понимаю, Мстиславич. Я все понимаю. Ты не переживай за меня, — Ширяй вздохнул и натянуто улыбнулся. — Но я все-таки был прав. Я знал, что если ее положить на погребальный костер, она будет со мной. Только я думал — потом, после смерти.
— Наверное, так и должно быть, — Млад пожал плечами, — она ушла в мир нави.
— Так что там, в той стороне? Почему мы никогда туда не ходим?
— Я точно не знаю, я не уверен. Но, судя по всему, это дорога, которой мы пройдем когда-нибудь… По которой уже прошел Добробой… Но пока ты по ней не пройдешь, ты не узнаешь, куда она ведет.
— А если пойти по ней сейчас?
— Ты упадешь. Сорвешься. Разве ты не чувствуешь, как поток под тобой становится слабей, когда идешь туда, куда тебе ходить не стоит?
— Раньше чувствовал, а сейчас — нет. Я думаю, это из-за руки. Часть меня уже там…
— Не ходи туда. Может быть, ты и прав, может быть, ты и не сорвешься. Но, возможно, оттуда нельзя вернуться.
— Да нет, я не собираюсь. Просто любопытно.
— Ты освоился? Можешь двигаться дальше? — Млад пристально посмотрел на ученика — тому предстоит появиться перед богами второй раз в жизни. В первый раз Млад сам поднимал учеников наверх сразу после пересотворения, это было что-то вроде ритуала представления нового шамана богам. Но ученики плохо помнили этот подъем, он и сам своего первого подъема с дедом почти не помнил — смутные образы и непонятные ощущения, в которых он еще не разобрался. Второй раз — совсем другое дело. Впрочем, Ширяй был сильным шаманом, очень сильным, и этот подъем только подтвердил его силу.
— Я готов, — Ширяй сосредоточенно кивнул.
— Посмотрим, как тебя примут боги.
— А кого мы будем просить?
— Я не знаю. Никогда не знаешь, кто выйдет к тебе. А кого ты хочешь увидеть?
— Перуна!
— Ну, сейчас не его время. И потом, нам нужно солнце, а не гроза. Я думаю, выйдет Дажьбог, — улыбнулся Млад.
Но он ошибся: словно вняв просьбе юного шамана, в первый раз пришедшего просить о чем-то богов, к ним вышел именно громовержец. А может, бог-воин всего лишь хотел повидаться с Младом, потому что заговорил первым, и Млад почувствовал усмешку в его словах:
— Ну? Знают ли боги будущее?
— Боги могут его менять. Так же, как и люди, — Млад пожал плечами.
— Не всегда, — снова усмехнулся бог и повернулся к Ширяю. — Проси. Посмотрим, чему ты научился у своего наставника.
Нахальства Ширяю было не занимать, он не чувствовал трепета перед громовержцем и не растерялся:
— Мы просим ясного неба, чтоб начать праздновать возвращение светлых богов из Ирия. Вас то есть… Почему бы богам не пойти нам навстречу?
Перун захохотал, и гром загремел в его смехе. Но Ширяя его смех не смутил: он, не опуская головы, терпеливо ждал, когда бог ему ответит.
— Что ж… — наконец сказал громовержец, — я доволен. Никто из богов не оценил бы твоей просьбы по достоинству, но мне понравилось. Подойди ближе.
Ширяй без страха шагнул в его сторону и спросил:
— А разве боги не видят меня насквозь? Разве им надо рассматривать меня вблизи, чтобы что-то понять?
— Видят, видят, — проворчал Перун, словно строгий дядька своему подопечному. — И не твое дело судить мои слова.
— Я не сужу, я спрашиваю. Что, трудно ответить?
— Я ответил, — громовержец снова посмеялся. — Ладно. Иди. Будет вам ясное небо. Только к добру ли?
— А это уже наше дело, — усмехнулся в ответ Ширяй.
— Конечно ваше, — кивнул громовержец.
Млад хотел отступить назад, но Перун неожиданно обратился к нему:
— Постой. Я как-то говорил, что за жизнь твоего ученика и правую руку другого я буду отвечать тебе на любые вопросы хоть до скончания века…
Ширяй, до этого уверенный и нахальный, изменился в лице и посмотрел на Млада с испугом. Но громовержец продолжил:
— Хоть ты и отказался, но раз так сложилась жизнь… Я хотел предупредить: тот, кого люди называют архистратигом чужого бога, время от времени наведывается в белый туман. Он ждет кого-то, хочет кого-то перехватить. Я не знаю, кто из тех, кто призван нами при рождении, теперь отвернулся от нас.
— Ты, бог, считаешь это важным? — Млад поднял брови.
— Да. Я считаю это важным. Для нас.
— Ты просишь меня найти его?
— Я ни о чем тебя не прошу, — снисходительно ответил громовержец, — но, если это важно для нас, это не может не быть важным для вас. Я отвечаю на те вопросы, которые ты не умеешь мне задать. Иди. У тебя хороший ученик, он превзойдет учителя. Если… Иди. Продолжай думать, что боги не знают будущего.
— Мстиславич, почему ты не сказал мне, что потребовал от тебя Перун? — спросил Ширяй, когда они улеглись спать.
— Он сказал мне, что пошутил. Он сказал, ему не нужны ни наши жизни, ни наши руки. Я не знаю, зачем он это говорил, я не знаю, что эти слова означали. Он говорил, что это не будущее, а жребий, судьба. Он как будто обвинял меня в начале этой войны. В том, что я знаю о ней, но ничего не делаю.
— Это неправда! Ты делал! Ты даже на вече говорил!
— Наверное, этого было мало… — вздохнул Млад.
— Только не надо теперь вешать это на себя! Ты все время в чем-то виноват! С Мишей был виноват, теперь в начале войны виноват!
— Слушай, ты читал христианскую книжку, — Млад вспомнил слова Перуна. — Архистратиг — это Михаил-Архангел?
— По-моему, да. Что я, помню, что ли, как они там назывались? Их там было превеликое множество! Я помню, что он был воеводой. Наверное, это и есть архистратиг, если на греческий перевести.
— Спи. Завтра обсудим все. Ты устал?
— Не сильно, я думал, будет тяжелей.
— Было очень много людей — это помогает. Ты сильный шаман. И громовержцу твоя наглость понравилась. Но ты иногда думай, с кем разговариваешь. Громовержец посмеется, а Дажьбог сбросит вниз.
— Почему?
— Они разные. Спи.
— Я почему-то совсем не хочу спать, — Ширяй зевнул.
— Ага, — усмехнулся Млад.
— Нет, я хочу, конечно… Но я хочу понять все, подумать… Мне обидно сейчас заснуть. Завтра я могу о чем-нибудь забыть.
— Ничего, не забудешь. А забудешь — я напомню.
— Ты не можешь напомнить мне, что я чувствовал.
— Могу, — улыбнулся Млад. — Когда-то я чувствовал то же самое.
— А к тебе тоже первым вышел Перун?
— Нет. У меня первым был Сварог.
— Ого! — Ширяй приподнялся.
— Он больше никогда не выходил ко мне. Только в первый раз.
— И что он тебе сказал?
— Он сказал деду, что из меня получится хороший учитель. Учителем я быть не собирался, я хотел в университет. Но, видно, на свете действительно существует жребий. Спи.
Ширяй зарылся под плащ, но через минуту снова поднял голову:
— А Перун вышел к нам, потому что хотел поговорить с тобой или потому что он покровитель воинов, а просили солнца именно воины?
— Я не знаю. Спи.
— Я еще хотел сказать. Я понял, что ты имел в виду, когда говорил, что надо чувствовать толпу и не обращать на нее внимания.
— Хорошо. Ширяй, сил нет никаких, давай поговорим завтра. Я правда устал.
— Ладно, ладно, — снисходительно ответил ученик, — отдыхай.
— Ты забыл добавить: «так и быть», — проворчал Млад и повернулся лицом к стене.
На рассвете их разбудил грохот пушек — не иначе, ландмаршал дождался праздника, чтобы застать русичей врасплох. На этот раз пушки били по стенам, по заложенным проломам — так осаждавшим было проще попасть в крепость, чем через ворота с ловушками.
Небо было ясным, и на приступ немцы снова пошли в полдень, с юга, когда солнце слепило глаза защитникам стен: громовержец оказался прав.
Млад с жалкими остатками сотни сражался на стене, в этот раз было проще — толпа кнехтов не напирала, большинство лезли в крепость через проломы, где их встречало псковское ополчение. Когда солнце прошло половину пути от полудня до заката, стало ясно, что этот штурм захлебнется, — надежды ландмаршала не оправдались, Псков встретил его во всеоружии. Единственным преимуществом немцев в этом бою стали осадные башни, выстроенные выше крепостных стен, — лучники обстреливали защитников сверху. Но из десяти башен только три добрались до цели, остальные были снесены псковскими пушками.
Когда одна из башен подошла вплотную к крепости, студентам пришлось туго: наемникам удалось закрепиться на стене, и сражались они отчаянно, прикрывая кнехтов, поднимавшихся наверх по лестницам.
Млад очень быстро оказался в самой гуще боя, его оттеснили к выступу стены, к бойницам, сквозь которые время от времени со второй осадной башни стреляли из луков и ручниц. Он снова не слышал ничего, кроме лязга оружия, снова забывал о времени — упоение боем захватывало его полностью: странное, не свойственное ему желание убивать рождало бесстрашие и безрассудство. С тех пор, как он в первый раз схватился с ландскнехтом в Изборске, прошло много времени — Млад чувствовал себя гораздо уверенней. Да и рука привыкла долго размахивать мечом, и доспехи уже не давили на плечи.
На помощь студентам на стену поднимались псковичи и новгородцы — немцев на стене били с двух сторон, и победа была не за горами. Млад был уверен, что за его спиной двое новгородских ополченцев и можно смотреть только вперед, когда почувствовал опасность, — в бою звериное чутье просыпалось в нем, он не раз и не два успевал отразить удар сзади, когда ни услышать его, ни увидеть не мог. И в этот раз он начал разворачиваться, чтобы подставить меч под грозившее ему орудие, но не успел: его настиг прямой удар топором в правую лопатку — порвал кольчужные кольца, пропорол стеганку, расколол кости, глубоко впился в легкое и застрял, — тот, кто нанес удар, остался без оружия. Топор достал бы до сердца или перебил позвоночник, если бы Млад не начал поворачиваться…
Он не ощутил боли, только подумал о том, что это, должно быть, больно. Голова поплыла сразу, не прошло и секунды: он качнулся, теряя равновесие, и некоторое время еще стоял, боясь вздохнуть, когда почувствовал кровь во рту. Колени подогнулись, он уперся левым плечом в стену и начал оползать по ней — медленно, все еще надеясь удержаться на ногах. Дыхания не хватало, он осторожно вдохнул, поперхнулся и кашлянул, но от этого кровь хлынула через дыхательное горло. Млад схватился руками за грудь, словно хотел разорвать кольчугу, он еще не задыхался, но чувствовал: еще немного — и начнет темнеть в глазах. Взгляд его уперся в серые камни под ногами — они раскачивались и не складывались в одну картинку. Розовая пенистая кровь закапала на колени — не так уж ее было много, как ему сперва показалось.
Выпрямиться. Выпрямиться и не потерять сознания. Млад вцепился ногтями в неровные камни стены, стараясь поднять голову, расправить плечи: рвущая боль тут же прошила тело насквозь и разлилась по правой стороне груди. Он опять попытался осторожно вдохнуть, кровь булькала в горле, нестерпимо хотелось кашлять, и боль, казалось, едва не разодрала его на куски. Но воздух прошел внутрь. Млад закашлялся, отхаркивая кровь, в глазах потемнело, и на минуту пропали все звуки вокруг — остался только оглушительный звон в ушах.
Надо держаться прямо… Нельзя падать, нельзя нагибаться. Он прислонился к стене, надеясь, что она его удержит. Дышать. Медленно. Осторожно. Каждый маленький вдох, продлевавший жизнь, был мучителен — до слез, до полного отчаянья. Кашель толкал кровь изнутри, бил по раскрошенным костям, и в голове мутилось от боли. Только бы не потерять сознания… Блаженная чернота накатывала на него, словно качели, несущиеся сверху вниз, он отталкивал ее, и она отлетала обратно, чтобы тут же накатить снова.
Бой продолжался, но Млад не видел его, только слышал лязг, ругань, стоны, хруст костей и чавканье лезвий, пробивавших плоть, — в бою он не обращал на эти звуки внимания. Кто-то случайно задел рукоять топора, торчавшего у него из спины, и это было очень больно, но топор сидел там так крепко, что не шелохнулся. Млад не мог застонать — слишком расточительно: воздуха едва хватало на то, чтоб не задохнуться.
Предрассветное росное поле открывало ему вид на широкую реку вдали, и мокрые кисточки высоких трав холодили колени… Он шагал к реке… Ему никогда не приходило в голову двигаться в ту сторону, и ничего хорошего не могло его там ждать, но он шагал — широко, размашисто, словно радуясь освобождению.
Он обещал. Он обещал вернуться. Дана… Он обещал… Как просто сбросить с себя боль, вместе с давящими на грудь доспехами, развернуть плечи пошире, вдохнуть полной грудью и шагать вперед. Он сделал все, что мог. Он дышал и кашлял, пока ему хватало на это сил, а потом сил не осталось. У шаманов очень сильна воля к жизни, иначе бы они не возвращались после первого же подъема. Он обещал. Он прошел пересотворение и не отказался от жизни, так почему же сейчас ему так хочется идти и идти вперед по предрассветному росному полю, зная, что он никогда не сможет вернуться обратно?
Серый камень, забрызганный кровью, был едва различим в сумрачном, задымленном свете. Боль тянула из спины жилы, кашель спазмами сжимал грудь, и хриплый, судорожный вдох едва не убил Млада. Он обещал. Дышать. Не упасть. Не потерять сознания. Ему хватит сил.
Звезды сменялись белым туманом, и росное поле стелилось к ногам ковровой дорожкой. Он гнал его от себя, он отталкивал его, плавал в белом тумане и снова возвращался к серым камням. Холод. Боль и холод. Факелы на стенах. Тихие голоса, далекие вскрики и глухие стоны.
Кто-то жесткой рукой взялся за рукоять топора и потянул его к себе — топор не подался. Стон разомкнул запекшиеся, окровавленные губы, но вместо него хрип и кашель вырвались из горла вместе с пенистой кровью.
— Погоди. Осторожней, он еще жив, — голос прогремел в ушах, такой удивительно знакомый голос. Младу не хватило сил подумать о том, кому он принадлежит, но что-то теплое, похожее на надежду, шевельнулось внутри от этих слов.
— Брось, Мстислав. С такими ранами не живут.
— Погоди.
— Мстислав, живых не успеваем спасать. Это покойник.
Теплое дыхание факела коснулось лица, шум огня показался оглушительным и далеким одновременно.
— Это мой сын, Зыба… Ты что, не видишь? Это мой сын…
Кровь хлынула из раны, заклокотала в горле и наполнила рот, когда отец выдернул из спины топор одним коротким и сильным движением. Боль перехлестнула через край, кашель сотрясал тело, Млад хрипел и задыхался, воздух пошел в легкое через рану с хлюпающим, сосущим звуком, но отец тут же зажал ее полотенцем, вдавливая в спину обломки кольчужных колец.
— Давай, Лютик, давай… Дыши… Откашливай…
И Млад откашливал, и проваливался в белый туман, и выплывал из него, и кашлял снова, и тянул в себя воздух, надеясь задержать его внутри хоть на миг. С него сняли кольчугу одним движением, распороли стеганку и рубаху, а он все не мог откашляться, кровь пенилась на губах и текла через нос, бурлила в груди и не давала дышать.
— Давай, сын… — шептал отец.
Млад хрипел, и боль перестала иметь значение: нехватка воздуха оказалась страшней.
— Дыши! Кашляй! — орал отец и стучал ему по спине, пригибая голову вниз.
И Млад кашлял: каждый толчок был похож на удар топором в спину, и перед глазами сгущалась тьма, на дне которой мутно проблескивали звезды. И белый туман снова оседал на лице каплями холодного пота, и росное поле мерцало на его границе.
— Мстислав, ты заметил? Это был русский топор, а не алебарда.
Вопрос остался без ответа, засел где-то на самом дне сознания и долго бился в голове в поисках выхода.
Он не мог кричать, и вместо крика изо рта с хрипом падала розовая пена. Отец ставил на место вдавленные в легкое кости быстро, грубо и точно, шепча в рану слова заговора, отсасывал кровь крепкой деревянной трубкой и снова соединял отломки костей. Млад плохо понимал, что происходит и почему ему так больно, цеплялся ослабевшими пальцами за локти придерживавшего его Зыбы; со лба градом катился пот, тошнота перекатывалась в груди, и кашель сотрясал тело новой болью. Шепот отца — спокойный, уверенный и монотонный — не давал сойти с ума.
Кровь остановилась на третьи сутки. Млад полулежал на наскоро сколоченных нарах в палате возле дощатой загородки у окна и рассматривал расписные своды потолка и стен: вычурный рисунок, неделю назад казавшийся прекрасным, осточертел ему в первый же день, а он не мог повернуть головы, чтобы смотреть в другую сторону. Ширяй крутился рядом: то поправлял подложенные под спину тюфяки, то приносил воды, то, вздыхая, сидел в ногах. Млад не говорил, не шевелился, только иногда осторожно кашлял, но мысли в его голове были отчетливы, даже чересчур. И чувства стали острей, а может, он острей их осознавал, потому что все они сбивали слабое дыхание и сердце стучало прямо в рану, словно острым молоточком.
Ширяй, когда собирался что-то сделать, протягивал вперед сначала правую руку. Млад убеждал себя в том, что парень привыкнет, но от каждого его движения хотелось зажмуриться.
«Это был русский топор, а не алебарда». Млад крутил эту мысль в голове и не верил в нее. Лишившись оружия, поднимаешь то, что лежит под ногами, и не разбираешь, русское это оружие или немецкое. И наемник, и кнехт могли подобрать то, что выронил русич. Это было бы очевидно, если бы не пропавшая броня…
Легкое развернулось на пятый день. Отец, прижимавший ухо к его груди, взял Млада за руку и еле заметно сжал ему пальцы.
— Молодец, сын.
Как будто в этом была какая-то заслуга Млада.
— Из тех, кому я пробовал лечить такие раны, не выжил ни один, — сказал отец и сжал ему пальцы чуть сильней. — Это действительно воля к жизни, больше я ничем не могу это объяснить.
Млад кивнул.
— Тебе не холодно?
Отец каждый раз спрашивал, не холодно ли ему, и клал руку ему на лоб.
Холодно Младу стало на следующее утро. Он проснулся от кашля и думал, что в палатах открыты окна и двери и мороз должен покрыть инеем пол и расписные стены. У него стучали зубы. Он пытался натянуть плащ повыше, к самому подбородку, но дрожавшие пальцы не могли удержать скользкий мех.
За окном шел дождь…
Не надо быть врачом, чтобы понять: это горячка. Отец напрасно радовался: загноившаяся рана убьет еще верней, чем кровь в дыхательном горле. Кашель не давал вздохнуть…
— Лютик, — отец спал за загородкой и вышел, разбуженный кашлем Млада, — ты чего?
— Мне холодно, бать, — ответил Млад и закашлялся снова.
Отец тут же кинулся разматывать повязки, и от этого стало еще холодней — Млада начал бить озноб.
— Нет, рана чистая, — Младу показалось, отец выдохнул с облегчением, — это легкое. Тоже опасно, но мы поборемся…
Ширяй кутал Млада в одеяла, поил горячим отваром, сделанным отцом, клал в ноги нагретые камни — Млад не мог согреться. А к вечеру ему стало жарко — так жарко, будто рядом горел огонь и обжигал кожу.
Следующие дни Млад помнил очень плохо — он то горел в огне, то мерз, то обливался потом и от слабости не мог шевельнуться. К нему приходила Дана — он запомнил это очень хорошо. Он говорил с ней, жаловался, обещал остаться в живых — ее прохладные руки остужали лоб. Но однажды очнувшись от забытья, увидел, что за ним ухаживает совсем другая женщина — молодая и красивая псковитянка. Ширяй сидел с ним ночами, а днем его сменяла эта женщина.
Кашель мучил его день и ночь, и с каждым днем боль в ране становилась все сильней, пока не стала нестерпимой. Отец, делая перевязки, говорил, что гноя нет, рана чистая, и не верил — не хотел верить, — что с ней что-то не так.
— Лютик, это от кашля. Ты просто ослаб, тебе кажется.
— Бать, не может быть. Не могу больше, бать… сил нет терпеть.
— Лютик, это легкое. Я ничего не вижу. Ты же знаешь, я пальцами вижу, мне внутрь заглядывать не надо. Рана и должна болеть, сильно болеть.
— Почему же она раньше так не болела?
— Это от кашля, Лютик, говорю тебе. Ты устал, у тебя горячка. Это пройдет… Еще немного, и это пройдет. У тебя и кашель стал слабей, ты поправляешься.
И Млад опять горел в огне, и снова уходил в забытье, и белый туман сгущался вокруг, но не остужал огня и не снимал боли. Страх смерти витал над ним и рождался в левой стороне груди — с каждым зыбким ударом сердца. Иногда Млад не мог понять, где болит сильней: справа или слева.
— Дана, милая, если бы ты знала, как мне больно… — шептал он доброй псковитянке.
А когда ее не было рядом, звал Дану, с каждым разом все громче и отчаянней, — от крика было немного легче. И однажды ночью он ее увидел — увидел по-настоящему, не перепутал с чужой женщиной. Она спала у себя дома, на широкой кровати под пологом, а на подоконнике горела маленькая масляная лампа. Млад позвал ее тихо, боясь напугать, но она не проснулась. Ему казалось, стоит ей проснуться, и боль пройдет, а она все не просыпалась, только повернулась на спину, и голова ее металась по подушке, как будто она видела дурной сон. Он кричал в полный голос, а она все не просыпалась. От отчаянья у него из глаз едва не бежали слезы, он кашлял и умолял ее проснуться, и надеялся, что она его когда-нибудь услышит. И она наконец услышала. Села на постели, глядя вокруг, и провела тонкими пальцами по лицу, словно избавляясь от наваждения. А потом решительно поднялась на ноги и отчетливо сказала:
— Я приеду. Я приеду к тебе. В Псков.
И тут он понял, что наделал, и начал уговаривать ее никуда не ехать, но она одевалась и не слышала его.
— Мстиславич… — Ширяй вытер ему лоб полотенцем, — Мстиславич, тебе совсем плохо? Выпей водички…
Млад открыл глаза и закусил губу: и это тоже оказалось горячечным бредом. От боли темнело в глазах, и смерть ходила где-то рядом, и страх сжимал сердце, словно в кулаке.
— Разбудить доктора Мстислава? — спросил парень. Глаза его были испуганными, и рука, державшая полотенце, дрожала.
Млад покачал головой — зачем? Но отец проснулся сам.
— Лютик, да что ж с тобой? — он нагнулся и посветил свечой Младу в лицо.
— Больно, бать.
— Ноет или стучит?
— Дергает.
Отец сжал губы и начал разматывать повязки. Млад не видел его лица, но понял по глазам Ширяя, что отец увидел что-то страшное. Он надавил на спину рядом с раной, и Млад не смог удержать крика.
— Ах я дурак… — отец с шумом втянул в себя воздух. — Ну почему, почему я ничего не видел? Я не мог такого не увидеть! Словно заклятье кто-то наложил на рану! Чары… Иначе не знаю, что и сказать… Понадеялся на свои пальцы, а головой не подумал… Пока кости кусками через свищи не полезли — не поверил… Зыба! Послушал бы тебя сразу — не так бы все пошло! Зыба!
— Да что там, бать? — спросил Млад сквозь зубы.
— Это кость гниет, сверху и не видно было ничего! Но я не мог, Лютик, ты мне веришь? Я не мог! Такого не бывает, чтоб я не увидел! Зыба!
— Чего? — отозвался его помощник из-за перегородки.
— Зажигай свечи. Не будем ждать утра. Ничего, сын, разрежу, завтра легче будет.
Млад снова закусил губу — ему было страшно представить себе даже легкое прикосновение к ране.
— Ты только шепчи погромче, — выдавил он, чувствуя, как тошнота подходит к горлу и тело сотрясает волна дрожи.
От боли он перестал ощущать себя человеком: у него не осталось ни капли мужества, ни крохи чувства собственного достоинства. Он рвался, он кричал в полный голос, перебудив всех раненых, а отец не дал ему ничего прикусить — сказал, это бесполезно. Зыба хотел зажать ему рот, но отец не позволил, чтобы Млад мог дышать. Он терял сознание, но ненадолго, — так казалось ему самому.
Давно посветлели окна, а отец все шептал в рану свой бесполезный заговор и долотом выбивал гнилые кусочки кости. Млад охрип и думал, что сошел с ума и теперь умирает. Он не помнил, как оказался на нарах, перевязанный и закутанный в одеяла.
А через несколько часов боль утихла настолько, что он уснул и проспал до следующего утра.
Отец разбудил его, чтобы напоить и перевязать.
— Ну что, сын? Тебе лучше, я смотрю, — глаза отца светились надеждой. — Потерпи еще, я выдавлю гной.
Млад застонал и укусил подушку.
— Терпи. Это не так страшно, — отец погладил его по голове. — Я виноват… Ну прости меня, сынок.
Это действительно оказалось не так страшно и очень быстро.
— А теперь скажи мне: кто-нибудь трогал тебя за правое плечо? В последнее время? — спросил отец, вернув повязки на место.
Млад покачал головой:
— Вообще-то нет, — прохрипел он еле-еле. — Кто угодно мог по плечу хлопнуть. Я не помню.
— Я не мог не увидеть, понимаешь? Я не мог…
— Да ладно тебе, бать, — Млад натянуто улыбнулся — он совсем не мог говорить и тихо сипел, — ты просто не хотел верить. Боялся. У кого угодно увидел бы, а у меня — нет.
— Не знаю. У меня ощущение, что я борюсь не с ранением, а с врагом. Как будто кто-то мешает мне, понимаешь? Я ту мазь все время вспоминаю, которой тебя от ожога лечили.
— Бать, если бы не ты, я бы давно умер. Перестань оправдываться.
— А я не оправдываюсь. Я хочу понять, что происходит. Кому ты перешел дорогу? И у кого достает силы бороться со мной?
— Это Иессей! — вдруг сказал Ширяй, дремавший на тюфяке рядом. — Я знаю! Он тебя боится, Мстиславич! Потому что ты можешь помешать ему убить князя.
— Не ори… — устало прошептал Млад. — Завтра весь Псков заговорит о том, что кто-то хочет убить князя.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.