В санях Дана прижималась к его боку, уютно кутаясь в шкуры. К ночи подморозило, перестал валить снег, и сквозь низкие рыхлые облака на Волхов смотрела блеклая желтая луна.
— Младик, скажи, а ты сразу знал, что у тебя это получится?
— Что? — переспросил он.
— Взять в руки угли и не обжечься.
— Нет. Я не ожидал. Мне нужно время для таких штук, пляска шамана, обереги, бубен…
— И ты не испугался? — она потерлась лицом о его плечо.
— Ну почему же, испугался. Не сразу, конечно. Когда почувствовал жар, тогда испугался. Но это быстро прошло.
— Ты удивительный человек. Как ты мог не догадаться? Едва Марибора предложила это, я сразу поняла: татарин струсит.
— Я не знаю… Я поверил. Ведь когда-то так и делали, чтобы выяснить, правду ли человек говорит. Я говорил правду, значит, я это мог.
— Тебе было больно?
— Почти нет. Только в самом начале. А потом просто горячо, но не больно.
— И как же ты не испугался? — она удивленно покачала головой.
— Я же говорю, я был прав. Ради Правды можно сделать и не такое. — Млад помолчал. — Знаешь, когда я был маленьким, я сотни раз видел, как мой дед пляшет на углях. Я тогда еще не был шаманом, я только помогал ему. У меня был свой бубен, и маска, и обереги, я умел петь и плясать, как положено шаману, но не взлетал: чего-то не хватало. Я делал все, как дед, но на углях плясать не мог. Однажды я решил попробовать: мне казалось, это у меня получится. Мне казалось — стоит взойти на костер, и я взлечу вверх вслед за дедом. Я очень этого хотел…
— И что?
— Обжег пятки, — Млад засмеялся. — Дед очень ругался. Тащил меня домой на закорках и всю дорогу ругался. И отец ругался тоже. Только мама меня жалела и защищала. Я несколько дней не мог ходить, а было лето, и мне очень хотелось к ребятам — купаться, раков ловить…
— Чудушко ты мое… — Дана вздохнула. — Это было удивительно… Видел бы ты, как на тебя смотрел князь! Он же ребенок совсем, для него это настоящее волшебство.
— В этом нет никакого волшебства. Я знал, что я прав, только и всего. И я верил, что смогу. Сомневался немного, но верил. Мне было жалко татарина — ведь он не мог верить так, как я.
— Ты еще Сову Беляевича пожалей! — фыркнула Дана. — Вот подлец, каких свет не видел! И татарин — тварь трусливая и продажная.
— Нет. Он не трусливый. Он здраво рассудил: зачем ему калечить руки? Ради денег? Деньги того не стоят. И выгораживать Осмолова ему после этого не было никакого смысла: денег бы он все равно не получил.
— Ты не побоялся руки покалечить…
— Я был прав. Это меняет дело. Ради Правды… — Млад пожал плечами.
— А Родомил говорит, что Правды нет, — вдруг сказала Дана и посмотрела на него пристально, словно хотела услышать ответ.
— Правда есть. Только она не всегда нужна. Родомилу, например. Кости для жребия мне и татарину приготовили разные…
— И ты с ним не согласен?
— Почему же? Например, война — это обман противника. Только, обманывая, я должен помнить об этом и не надеяться на помощь богов. И, опуская руки в огонь, понимать: без ожогов не обойдешься… На войне — другая правда. Родомил считает, что это тоже война.
— А ты?
— Право, Сова Осмолов слишком мелок для того, чтоб с ним воевать, — Млад улыбнулся. — Он вроде мародера на этой войне… Или маркитанта. Продает все, что продается. И своим, и чужим.
— Он богатый и могущественный… — ответила Дана, улыбаясь.
— Сегодня я этого не заметил. И потом, мародеры всегда богаче честных воинов…
— И кто, по-твоему, настоящий враг?
Млад вздохнул: Михаил-Архангел с огненным мечом в руках? Он два дня хотел рассказать об этом Дане, но так и не нашел повода. А тут вдруг все его видения из будущего показались ему сущим вздором, бессмыслицей, достойной мальчишки-выдумщика. Отец Константин, пустой жрец, — враг? Позавчера, когда Млад чувствовал себя побежденным, ему именно так и казалось. А тут, выйдя в победители, он перестал всерьез относиться к проповеднику. А ведь сам говорил недавно Ширяю, что нельзя недооценивать противника…
— Я не знаю. Родомил предлагает спросить об этом богов.
— Младик, не вздумай этого делать, — Дана приподнялась, заглядывая ему в лицо, и чуть не упала, когда сани тряхнуло на выбоине во льду, но Млад подхватил ее и прижал к себе.
— Даже не смей об этом заикаться! — она высвободилась из его объятий. — Родомил ничего не смыслит в разговорах с богами!
— А я? Я, по-твоему, что-нибудь смыслю? — он улыбнулся.
— Ты сегодня без этого напугал меня до слез. Не надо, Младик, все знают, что боги этого не любят. Они шлют знаки сами, когда хотят. Разве нет?
— Ну, они и дожди слали бы сами, когда хотели, если бы я их не просил… — он раззадорился, и чувствовал себя чуть ли не всемогущим, и смеялся над своим зазнайством. Ему хотелось, чтобы она видела в нем героя, восхищалась его отвагой, боялась за него до слез…
— Перестань! Это вовсе не шутки. И будь осторожней с Родомилом. Не надо принимать за чистую монету все, что он предлагает!
Млад опустил голову: она не понимала. А Родомил на самом деле не причинил бы ему вреда, для этого достаточно было посмотреть ему в глаза. Он, может, и привык добиваться своего всеми правдами и неправдами, но, тем не менее, он был честен… по крайней мере, в этой игре.
— Хочешь, я слетаю наверх и сниму тебе звездочку с неба? — он улыбнулся, вспоминая о тереме и соболях.
— Нет. Если каждый начнет таскать звездочки с неба, что от них останется? — она засмеялась.
— Я маленькую… — шепнул Млад.
— Чудушко, не надо мне ничего, ты только перестань геройствовать. Хватит. Я и без этого знаю, какой ты на самом деле.
— Какой?
Она быстро поцеловала его в щеку и не стала отвечать.
Родомил ходил из угла в угол широкими, тяжелыми шагами и ругался:
— Надо быть сумасшедшими! Я не верю, что весь город Псков сошел с ума! На что они надеются? Да их раздавят, как комара на ладони!
Добробой, раздувавший у печки самовар, слушал его раскрыв рот. Ширяй, сузив глаза, сидел за столом, подпирал рукой щеку и следил за Родомилом любопытным, но подозрительным взглядом. Пифагорыч, заглянувший на чашку чая, одобрительно кивал. Прихода Млада никто не заметил.
— Не иначе, кому-то из псковских бояр срочно потребовалось серебро! — гремел Родомил. — И завтра они перекроют дороги торговым обозам! Я не верю, что псковский посадник не видит дальше собственного носа!
Пифагорыч оглянулся на хлопок двери:
— А, Мстиславич… Мы тебя ждем. Ты где был-то?
Младу вовсе не хотелось говорить, что он был у Даны. Да и Родомила он встретить у себя дома не ожидал.
— А я к тебе, — словно оправдываясь, сказал тот, — поговорить надо.
Млад посмотрел на Пифагорыча и шаманят: не выгонять же их на двор?
— Пойдем, поговорим, — пожал плечами Млад, и Родомил тут же накинул полушубок на плечи.
— Я вчера говорил с волхвами, — без предисловий начал главный дознаватель, словно боялся, что Млад неправильно его поймет или не захочет слушать, — на перынском капище и в детинце, на капище Хорса. Дальше пока не ездил.
— О чем? — не понял Млад.
— О силе об этой. О людях. Я подозреваю, в Пскове вече тоже неспроста отделяться решило.
— Псков просто выбрал удобное время. Они ведь знают, что Новгород примет их обратно в любую минуту. За зиму поднакопят денег, а потом назад запросятся. И ополчение не надо выставлять.
— Да нет… — кашлянул Родомил. — Не в этом дело, ох, не в этом! Ты мне так и не сказал, что ты понял тогда, с Градятой… Мне это нужно знать прежде, чем я поеду в Псков.
Они шли по тропе к лесу быстро, словно куда-то торопились, на самом же деле — чтоб не мерзнуть.
Млад задумался: а не было ли все это совпадением? Возможно, вовсе и не силу Михаила-Архангела использовал Градята, а всего лишь нашел слабое место — шрам? Самое свежее воспоминание о поражении — меч? Млад ничего не смыслил в той борьбе, к которой неожиданно оказался способным. Он никогда не использовал свою силу для войны, он договаривался с богами, он призывал или прогонял дождь, чтоб рос хлеб или сохло сено.
— Я не знаю. Я могу ошибиться… — пробормотал он.
— Да что ты тянешь? — вдруг разозлился Родомил. — Почему ты всегда неуверен?
— Потому что я отвечаю за свои слова.
— Я тоже отвечаю за свои слова, — фыркнул главный дознаватель, — но я не тяну кота за хвост.
Млад пожал плечами: он не считал нужным рубить с плеча. А с другой стороны, почему бы Родомилу не знать, что с ним было и как по-разному это можно истолковать?
— Послезавтра — Карачун, — медленно сказал Млад, глядя на полупрозрачные облака и звезды между их обрывками.
— И что? — не понял Родомил.
— Нет, это я так. Ночь волшебная… Хочешь, я спрошу об этом богов?
— Хочу, — с мрачным вызовом ответил главный дознаватель. — Ты же знаешь.
По тропе они добрались до леса и шагнули под его хмурые своды.
— Мне не надо лучших людей Новгорода. Достаточно тебя одного. Ты разделишь со мной ответственность и поможешь, если я упаду вниз: не хочу опять валяться в костре, пока он не потухнет. И… не говори никому об этом. В суде ты моих слов все равно использовать не сможешь, тебе придется искать другие доказательства.
Теперь задумался Родомил.
— Послушай, — наконец сказал он, — а это на самом деле так опасно?
— Я не знаю. Я никогда не делал того, на что не имею права. Падать вниз — всегда опасно, месяца не прошло, как я снова испытал это на себе… Но я не могу сказать, что будет, если я перешагну границу. Это… это внутренний запрет, понимаешь? Я просто знаю, что можно делать, а чего — нельзя. И дело не в том, что меня за это каким-то образом накажут, нет… Я не был бы шаманом, если бы вел себя правильно под страхом наказания. Ты можешь наступить ногой на кусок хлеба?
Родомил покачал головой.
— Вот это — то же самое. Только гораздо более важное. Тут смешано все: гордость человека перед богами, гордость богов перед людьми. Это как просить подаяния, когда сам можешь добыть себе пропитание. А если и не можешь… На это надо решиться, надо перешагнуть через гордость. И если тебя за это пнут, как собаку, — значит, ты это заслужил. Когда я прошу дождя, я знаю, что сам не могу ухватить тучу и заставить ее пролиться над полем. Это — во власти богов, и я требую от них эту тучу и этот дождь. Но мне не придет в голову просить богов вырыть колодец и достать из него воды, когда я хочу напиться. Так же как ни один волхв не потребует победы войска в бою… Просить можно об Удаче, но не о победе.
— Может, богам нужна будет жертва?
— Я не знаю. Я даже не знаю, кто из них будет говорить со мной и будет ли. Но, судя по всему, тебе ответит Перун, ты ведь громопоклонник? И… в общем, это его дело: ответить ударом на удар. Так что — кровь.
— Бычка? — спросил Родомил.
— Нет, так много не надо, мы ведь не подкупить его хотим, а выказать уважение. Я думаю, барашка. Курица — как-то мелковато, барашек — в самый раз. Послезавтра днем сходи на Перынское капище, не в лесу же ночью его резать…
— Послушай, а почему — Карачун? Самая темная ночь…
— Самая длинная ночь, — поправил Млад, — ночь, когда Солнце поворачивает на лето. Это ночь, когда светлые боги отдали всю власть темным и со следующего дня начнут забирать ее назад. Поворот, перелом. Это кажется, что Карачун — день темных богов, на самом деле это и праздник светлых… Это — наивысшая точка их надежд на будущее.
— Ты хочешь сказать, Купальская ночь — праздник темных богов? — хмыкнул Родомил.
— И их тоже. Это равновесие… Коловращение, — Млад слепил снежок и поднял перед собой. — Вот смотри, чем выше я подниму камень, тем сильней он ударит по земле, если его отпустить. И эта сила таится в нем, пока он не начал падать. Когда он падает, то летит все быстрей, но при этом растрачивает силу, что имел наверху. И, пока он летит, между его силой и быстротой установлено равновесие. Мир всегда движется, и в нем это не падение, а вращение. Если где-то убыло — где-то прибыло. Но у того, что убыло, есть оборотная сторона — возможность прибавлять… Чем больше убывает, тем…
Млад замолчал и уронил снежок на тропинку — Родомил ничего не понял. Да и объяснял он, как всегда, плохо…
— Я понял, — кивнул главный дознаватель, — в этот день светлые боги расположены давать ответы…
— Примерно так, — вздохнул Млад.
Они вышли на поляну, где обычно он разводил костер.
— Здесь? — спросил Родомил.
Млад кивнул:
— Послезавтра приходи сюда ближе к полуночи. И… лучше, чтоб никто не знал… Никто не одобрит ни тебя, ни меня.
На следующий день Ширяй явился домой днем, как только у Млада закончились занятия, и хотел незаметно проскочить в спальню. Но Млад с порога заметил, что с ним не все в порядке: невозмутимый и полный достоинства парень напоминал побитую собаку. Сначала Млад не понял, что с ним, и хотел оставить в покое, но когда и через полчаса тот не вышел из спальни с неизменной книгой в руках, Млад забеспокоился и заглянул к нему сам. Добробой ушел в Сычёвку за молоком и еще не вернулся (поговаривали, у него там появилась девушка), и послать к Ширяю для столь деликатного дела второго шаманенка не удалось.
Парень лежал на постели лицом к стене, странно вытянув руки, и не оглянулся на скрип двери — Младу показалось, что он плачет.
— Ширяй, — Млад подсел поближе, — ты чего, заболел?
Тот замотал головой, ни слова не говоря.
— Что-то случилось?
Тот снова покачал головой и ничего не ответил.
Млад окинул его взглядом — в спальне было темновато, — и только нагнувшись пониже, заметил, что на руках у парня страшные ожоги в черных разводах.
— Ты чего сделал-то, а? — сердито спросил он, догадываясь, что произошло.
— Ничего, — буркнул Ширяй и шмыгнул носом.
— Ты повернуться можешь? Я посмотрю.
— Да ничего не надо смотреть, заживет как-нибудь.
— Я тебе заживу! Поднимайся! Пошли за стол! — Млад никогда не кричал на учеников, но тут не удержался. Ширяй, видно, не ожидал ничего подобного и начал медленно и неуклюже вставать. Глаза у него действительно покраснели и опухли, а он не мог даже стереть с лица слезы: кисти были обожжены со всех сторон. Млад подхватил его под локоть, потому что парня шатало, довел до стола, по дороге сняв с крючка полотенце, и усадил на лавку.
— Посиди немного, сейчас я лампу зажгу, темнеет уже, — для начала он вытер Ширяю глаза и нос: вдруг вернется Добробой и увидит, что Ширяй плакал? — Давай рассказывай: как тебе в голову это пришло?
— Что? — Ширяй прикинулся ничего не понимающим.
— Ничего. Рассказывай.
— Ты что думаешь, я один такой? — вскинул тот глаза. — Да половина студентов попробовала! Все спорят и все руки в угли суют!
Млад опустил руки и сел рядом с Ширяем.
— Вы что, ненормальные? — тихо спросил он.
— А что? Если я прав, значит, должно получиться! А я ведь тоже шаман!
— Какой ты после этого шаман! А? Ты что, не понимаешь? И о чем же ты таком спорил, что для этого надо было руки в угли совать?
— Да из-за девчонки, — буркнул Ширяй, — что она меня выберет…
— Да ну? А ты в этом нисколько не сомневался?
— Не сомневался! Все сомневались, а я не сомневался! Пока… пока не попробовал. А они испытать меня хотели. А я тоже… тоже испытать хотел.
— Ну и дурак… — Млад подкрутил фитиль лампы и подумал, что ведет себя в точности как дед в таких случаях. — Шаман должен понимать, когда нужна помощь богов, а когда можно обойтись своими силами. Ради Правды можно пойти на смерть, а ухарство того не стоит. Достойно десятилетнего мальчишки, а не того, кто прошел пересотворение.
— Да я понял уже…
— Больно было? — Млад похлопал парня по плечу.
— Жуть… Угли еще к коже приклеились — не стряхнуть… Знаешь, как все надо мной смеялись? Никогда не забуду.
— Правильно смеялись: нечего бахвалиться, — Млад вздохнул. — Да ладно. Не переживай. Мало мы глупостей в жизни делаем, что ли?
— То-то и обидно, что правильно смеялись… — проворчал парень.
Когда вернулся Добробой, Млад успел перевязать Ширяю руки. Он хотел уложить его в постель, но тот воспротивился — остался за столом читать книгу. Приходилось время от времени переворачивать ему страницы. Добробой же, с порога увидев повязки, расхохотался.
— И ты, что ли? Ну вы даете! Я троих таких по дороге встретил — от медиков шли!
— Ничего смешного не вижу, — Млад сжал губы. — Ему больно, между прочим…
— Так от глупости никакие лекарства не помогут! — продолжал со смехом Добробой.
— Ты шибко умный, — прошипел Ширяй сквозь зубы.
— Молоко-то не прокисло? — спросил Млад, покосившись на Добробоя.
— Не, я вечерней дойки дождался. Тепленькое… Хочешь, Млад Мстиславич?
— Ну, налей… И Ширяю налей тоже. Мы его теперь с ложки недели две будем кормить.
— Коляда, между прочим, скоро… — вспомнил вдруг Добробой. — Собирались же, маски делали… А ты? Как колядовать-то будем? И Карачун завтра.
Самый короткий день в году начинался хмуро и недобро. Выйдя на крыльцо, Млад почувствовал приближение не метели даже — бурана. Северный ветер завывал потихоньку, пробуя свои силы, гнал мрачные тучи низко к земле и поземок вдоль тропинок. Над факультетскими теремами вились дымы: занятий не было, все пекли ржаные хлебы и грелись у печек, рассказывая друг другу страшные сказки.
Хийси прятался в будке — в этот день нечего делать на дворе, даже собаке это понятно, а уж такому лентяю, как Хийси, только дай повод не высовывать носа на мороз.
Млад обогнул университет справа и вышел на крутой берег Волхова, разглядывая небо на севере. На открытом пространстве ветер задувал еще сильней — холодный, недобрый ветер: внезапным его порывом едва не снесло треух с головы, набило снежной крупы за воротник и дернуло полы полушубка.
— Что, дед Карачун, тебе не нравится, что я задумал? Так не у тебя же спрашивать буду, — усмехнулся Млад.
Ветер хлопнул по лицу широкой, тяжелой ладонью, взвился с тонким воем вверх и растекся по берегу юрким поземком, словно змей.
Млад еще раз посмотрел на небо и свернул к университетскому капищу.
Там вовсю готовились к празднику: студенты носили дрова для костров и смолили факелы, три волхва что-то бурно обсуждали, водя пальцами по небу, Сычёвские мужики расчищали снег.
— Здорово, Млад Мстиславич! — наконец заметил его один из волхвов. — Что скажешь?
— Буран будет к ночи. Начинайте раньше и костры не ставьте высоко — к теремам искры полетят.
— Так северный же ветер, как же к теремам?
— С Волхова дунет — как раз в ту сторону и получится, — пожал плечами Млад.
— Спасибо, что предупредил. Настоящий Карачун, ты чуешь? — волхв подмигнул Младу.
— Ага, — рассеянно кивнул Млад, — красиво должно получиться.
— Что-то ты сегодня невесел. Видал, пол-университета вслед за тобой вчера угли из печек таскали?
— Видал… — вздохнул Млад, поморщившись.
— Уел ты Осмолова, да как уел! Не хочешь сегодня на празднике выступить?
— Нет, я ночью подняться хочу.
— Силы бережешь? Ну, давай. А что это вдруг — подняться? Обязательно сегодня?
— Шаманская болезнь начинается, почти месяц не поднимался. А тут такая ночь…
Дана ждала его — сегодня она была одна, Вторуша сидела дома, в Сычёвке.
— Я думала, ты еще затемно придешь, — она сама сняла с него треух и отряхнула, приоткрыв дверь в сени.
— Сегодня буран будет, я на капище ходил, предупредить.
— Чай будешь пить?
— Нет. Кипятку выпью, — Млад снял валенки и пошел за стол.
— Что это ты? Никак наверх собрался?
— Ага.
— Жаль, — вздохнула Дана, приподнимая плечи, — такая погода сегодня… Я думала, мы до вечера тут останемся…
— Так и останемся, если ты хочешь, — пожал плечами Млад.
— Я совсем о другом, чудушко, — она посмотрела на него исподлобья.
— А… — догадался Млад. — Нет, не надо… Перед подъемом — не надо бы. Но если ты хочешь…
— Нет, милый мой, я как-нибудь переживу.
— Тогда просто посидим, а? Только перед праздником мне надо домой заглянуть. Ширяй, представь, вчера руки обжег…
— Что, и он тоже? — Дана покачала головой. — Если ты думаешь, что вдохновил только студентов, так нет: в Новгороде вчера было то же самое — мужики давние споры решали.
Она села за стол, налила ему кипятку из самовара и переспросила:
— Может, чуть-чуть заварки добавить?
— Не надо. Мне и так тяжело будет подниматься. И погода сегодня такая…
— А что это тебя наверх потянуло? Дождался бы хорошей погоды.
— У меня шаманская болезнь начинается. Месяц не поднимался, — повторил Млад, пряча глаза, и нисколько не солгал: утром он проснулся с сосущей тоской в груди и болью в суставах.
— Младик, что-то мне это не нравится… Ты мне не врешь?
— Нет, — поспешил ответить он.
— А ты не для Родомила ли, часом, собрался наверх?
Млад покачал головой и потупился: он ненавидел что-то скрывать именно потому, что врать ему никогда не удавалось достоверно.
— Младик, не смей этого делать, слышишь?
Он взял ее за руку и снова покачал головой:
— Дана, я сам решу… Я сильный шаман, я знаю, что делаю. Не надо, я не хочу это обсуждать…
До вечера они просидели у Млада, вчетвером, и даже позвали Хийси в дом, чего не делали и в сильные морозы. Пес нерешительно остановился на пороге, и Младу пришлось его подтолкнуть. Хийси огляделся и прилег у входа, понимая, что ему оказана великая честь и злоупотреблять добротой хозяев не стоит.
Пока топилась печь, они рассказывали страшные сказки, как и положено в этот день: под завывание ветра за окном, в сумрачном свете самого короткого дня. Шаманята ежились, но храбрились, Дана же бледнела и прижималась к боку Млада, отчего его рассказы становились еще мрачней и угрюмей.
— Долго выслеживал старый охотник шатуна, три дня ходил за ним по лесу, на четвертый день наткнулся на свежий след. А медведь словно почуял слежку, на дневку не остановился. Пока охотник его догонял, уже и темнеть стало — зимой в лесу быстро темнеет. Оглянуться не успел охотник, а уже не сумерки, а темная ночь. Вот тогда-то он медведя и увидел: бредет по снегу, еле-еле, не оглядывается: худой, ободранный. Тяжело ему по снегу идти, наст его не держит, сугробы ему по грудь. Охотник в снегоступах поближе подобрался, а окликнуть медведя боязно: сильный зверь, голодный, злой.
— А зачем его окликать? — шепотом спросила Дана.
— Нельзя в хозяина леса стрелять, когда он тебя не видит.
— А почему?
— Слушай. Зашел охотник сбоку, отложил рогатину, натянул лук, прицелился. Хочет крикнуть, а язык не ворочается: страшно. Ночь кругом, а он с шатуном один на один. Так и выстрелил, точно в глаз попал. Упал медведь мертвым. Обрадовался охотник, подошел поближе, но рогатину, на всякий случай, в руках крепко держит: медведь зверь хитрый, может и мертвым прикинуться. Посмотрел — нет, убитый медведь, не прикидывается. Хотел палку в пасть медведю вставить, чтоб душу его на волю выпустить, и сук сломал, но как тронул медвежью морду, как попытался рот ему раскрыть — тут клыки звериные и увидел. Блестят в темноте, только не клацают, так и кажется, что сейчас в руку вопьются. Испугался охотник, руку отдернул, сучок выбросил. Ну, начал шкуру с него драть. А холодно в лесу, темно… Того и гляди волки живую кровь почуют. Да и не только волки зимой по лесу бродят…
— А кто еще? — спросил Ширяй.
— О других — в другой сказке. В общем, кое-как шкуру содрал, без всякого уважения. Только голову оставил, так и не смог до морды дотронуться. Смотрит, а медведь тощий, кожа да кости, и мяса-то нету. А до дома далеко… Тащить его кости на себе — напрасная работа. Подумал-подумал охотник, отрубил медведю заднюю лапу — на холодец, — сложил шкуру, а остальное похоронить решил. Снег разрыл, ковырнул землю — мерзлая земля, хоть топором по ней бей… Делать нечего, положил медвежью тушу в сугроб, снежком кой-как присыпал и домой пошел. Долго шел, на следующий день к вечеру до дома добрался. «На, — говорит, — тебе, жена, лапу — вари холодец, держи шкуру — щипли на пряжу». И спать лег на печку: устал, четверо суток по лесу мотался. Баба лапу в котел положила, в печь поставила. Сидит со шкурой в руках, мех медвежий щиплет. А уж стемнело…
— Ой, мама… — шепнула Дана Младу в ухо.
— Это еще не мама… — вздохнул он и обхватил рукой ее плечо. — Тут слышит под окном голос: глухой такой, жалобный. Вроде, на песню похоже: «Кто-то мясо мое варит, кто-то кожу мою сушит, кто-то шерсть мою прядет». И скрип: тихий-тихий, тонкий-тонкий…
— А чё за скрип-то? — раскрыл рот Добробой.
— Слушай. Испугалась баба, сидит ни жива ни мертва, а за окном темно, тихо, только скрипит что-то. И вроде как ближе и ближе. И опять голос, под самым окном почти: «Баба мясо мое варит, баба кожу мою сушит, баба шерсть мою прядет». Хотела она мужа разбудить, да от страха шевельнуться не может: руки опустила и молчит, язык к нёбу присох. Слышит — а скрип к крыльцу приближается: тихий-тихий, тонкий-тонкий. А потом как стукнуло что по ступеньке, глухо стукнуло, так дерево об дерево стучит. И опять. Стукнет и скрипнет потом. Слышит — дверь в сени отворяется. И под самой дверью голос: «Здесь мясо мое варят, здесь кожу мою сушат, шерстку здесь мою прядут». Выронила баба шкуру из рук, охотник услышал — проснулся. С печки соскочил, да подвернул ногу, — стоит и шагу ступить не может. Тут дверь распахивается…
— О-ё-ёй, — запищала Дана, — не надо дальше, не надо!
Млад прижал ее к себе покрепче:
— Надо, раз уж начали. Открывается, значит, дверь, а на пороге шатун стоит, без шкуры. На человека похож, только голова медвежья. А вместо отрубленной ноги липовая колодка приделана. Глаза светятся, пасть щерится — клыки блестят и клацают. Увидела его баба и упала замертво. А охотник бежать хотел, но на ногу наступить не может. Подошел к нему медведь: «Ты меня исподтишка убил? — Убил, — отвечает охотник. — Ты душу мою на волю выпустил? — Не выпустил. — Ты на мне шубу расстегнул? — Не расстегивал. — Ты кости мои похоронил? — Не хоронил. — Так что ж жена твоя мясо мое варит да шерстку мою щиплет?» И загрыз охотника. Шкуру на плечи накинул и пошел прочь — обратно в лес. И, говорят, той зимой часто возле деревни встречали следы: три ноги медвежьи, а одна — вроде как липовая колодка.
Немного помолчали.
— Ой, Млад Мстиславич… — выдохнул наконец Добробой, — страх-то какой…
— Для детей это, — пожал плечами бледный Ширяй.
— Ой, взрослый-то нашелся! — повернулась к нему Дана. — Кто вчера руки-то в угли совал?
— А это не твое дело, куда я руки сую!
— Дана, не трогай его. Пусть его храбрится, — Млад посмотрел на Ширяя. — А ты не груби, сколько раз говорил.
Добробой, вовремя спохватившись, достал из печи ржаной каравай, с медом внутри, и очень обиделся на Млада, который сказал, что попробует его завтра.
— Ты что, без нас наверх пойдешь? — спросил Ширяй.
— Да, без вас, — кивнул Млад.
— Почему? — удивился Добробой.
— Мне надо. И я не собираюсь вам ничего объяснять.
— Очень здорово! — фыркнул Ширяй. — Учитель называется!
— Поговори! — Дана легонько хлопнула его по затылку.
— И поговорю! — вскинулся тот.
— Сиди уж… — проворчал Млад. — Ты и бубна в руках не удержишь.
— А я? — тут же влез Добробой.
— А ты не бросишь товарища в беде, — усмехнулся Млад. — Пора собираться на праздник.
— Нет, ну как же ты каравай-то не попробуешь, а? — расстроенно спросил Добробой. — Карачун ведь. Положено.
— Ничего, дед Карачун меня простит как-нибудь. Сами ешьте.
— Да скотине и то положено давать… — вздохнул Добробой.
— Вон наша скотина, у двери спит, — улыбнулся Млад.
Хийси, словно догадавшись, что о нем идет речь, стукнул хвостом по полу.
— Слышь, Млад Мстиславич… — Ширяй поманил его к себе и потом зашептал на ухо, — съешь каравая, ничего тебе не будет, ты и так поднимешься, я же знаю. Нехорошо это. Я Дану Глебовну пугать не хочу, а то б при всех сказал. Это ж от безвременной смерти оберег.
— Да что ты, парень? Какая безвременная смерть? — улыбнулся Млад. — Завтра съем, каравай весь год оберегом будет.
— Нет, ты сегодня съешь, слышишь? Сегодня.
— Перестань. Мне сегодня надо чистым быть. Я собираюсь высоко лететь.
Добробой тем временем отрезал кусок каравая и уговаривал Хийси его съесть. Пес не очень любил хлеб, облизал мед, а остальное положил перед собой на пол, выжидающе глядя на обглоданный кусок.
— Хийси! — Добробой топнул ногой. — А ну-ка быстро! Я что сказал!
— Зажрался… — проворчал Ширяй.
— Да ну вас, — усмехнулся Млад, забрал у собаки недоеденный кусок и намазал его маслом. — Хийси, мальчик… Давай, лопай. С маслом-то получше будет.
Счастливый пес заглотил оберег от безвременной смерти и лениво застучал хвостом по полу, радуясь, что угодил хозяину.
Ветер взрывал снег и носил его над землей, пригоршнями кидая в лицо. Лес шумел, прогибался под тяжестью ветра, но стоял. Это было только начало — настоящая буря ожидалась к полуночи.
На капище шумно горели костры, и ветер рвал их пламя, отбрасывая сполохи в стороны, стелил огонь по земле, перемешивал искры со снегом и нес их над землей. Студенты, подходя, получали смоляные факелы, опускали их в огонь и отходили в стороны, стараясь занять места поближе к кострам и кумирам, мрачно смотревшим на людей сквозь метавшуюся снежную пелену. Огонь факелов гудел, дрожал и срывался, сливался с воем ветра и шумом леса, освещая снежный хаос вокруг.
— Какая мрачная ночь! — покачала головой Дана. — Настоящий Карачун. А после твоих страшных сказок думается только об ужасной смерти.
— На то он и Карачун, — усмехнулся Млад. — Чествуем темных богов — должны ощущать их силу.
— Тебе страшно? — шепнула Дана ему на ухо.
— Мне холодно. Насквозь продувает… Если я ощущаю силу темных богов, это вовсе не значит, что я ее боюсь. Слышишь, как гудит огонь? Нам есть что выставить против темноты и мороза.
— Северный ветер размечет наши костры, если захочет…
— Но не снесет наши дома. Лес прикроет. Мы слабей богов, но мы не бессильны. Завтра ты убедишься в этом в который раз.
— Я до завтра не доживу, — улыбнулась Дана.
На капище собрался не только весь университет, но и вся Сычёвка, и множество людей из Новгорода: университетские праздники славились на всю округу. Сычёвских и новгородских девушек явно не хватало на всех, и вокруг каждой вилась стайка студентов. Как-то незаметно растворился в темноте Добробой, только Ширяй, смущенный своей вчерашней неудачей, понурив голову стоял около Млада и прятался за его спину.
Перекрикивая вой ветра и гул огня, один из волхвов начал праздник — самый мрачный праздник в году и от этого самый величественный. И вскоре тягучая песня, поющая славу тьме, морозу и силе, укорачивающей день, заклокотала над капищем, под редкий бой больших барабанов и шорох пламени факелов. Песню подхватывали постепенно: сначала густыми басами — и она била в грудь тяжестью низких звуков; потом в нее вплелись молодые голоса студентов — и она прорезала снежную пелену и понеслась над Волховом; а потом запели бабы и девушки — словно вой плакальщиц рассек пространство и устремился к низкому небу. Метель вихрилась вкруг тысяч качавшихся огней, и выло пламя, и выл ветер, и песня то лилась, то кипела, то сполохами рвалась вверх, то стелилась над землей, то гремела угрозой, то вставала непоколебимой стеной. Гордая песня отважных людей, осмелившихся смотреть в лицо тьме и северному ветру.
Млад на секунду ощутил себя вне толпы, словно взлетел над берегом и глянул на капище с высоты: тяжелый ритм песни шевелил в нем и шаманскую, и волховскую силу. Могучий Волхов, усмиренный и закованный в лед, разломом в земле бежал за горизонт; черный лес увяз в глубоких снегах и вцепился корнями в землю, трепеща перед северным ветром; белый лик луны накрыли снежные тучи, и со всех сторон, сверху и снизу, на сколько хватало глаз, бесновалась метель. А далеко внизу подрагивали слабые искорки; раскачивались, трепыхались оранжевые точки костров, и то, что мнило себя могучей многотысячной толпой, выглядело жалкой горсткой маленьких, слабых существ, называющих себя людьми. Но песня их поднималась до снежных туч, и песня, поющая славу Зиме, пугала Зиму и заставляла ее сомневаться в своем могуществе.
Большие деревянные кружки с горячим медом пошли по рукам, мед плескали на снег и в огонь, кутью с жертвенника передавали толпе в мисках — и она не стыла на морозе.
— Что, и кутью не будешь есть? — Дана с огромной ложкой в руках повернулась к Младу.
Он покачал головой, плеснул меда на снег и передал кружку дальше.
— И на братчину[1] не пойдешь?
— Конечно нет. Ну, если ты хочешь, я могу с тобой посидеть…
— Смотри, обидятся на тебя темные боги, — она покачала головой.
— Главное, чтоб светлые не обиделись… — проворчал Млад.
Волхвы послушали его совета, стараясь быстрей закончить праздник. Кулачные бои отложили до Коляды, показали только пару самых знатных кулачников в университете, и бой их был злым, жестким — под стать погоде. Уговорили выступить и Млада — рассказать, что ждет университет в будущем.
— Будущего не знают даже боги, — как всегда, начал он, и в передних рядах раздались смешки: он каждый год начинал свои речи с этих слов. — Но могу посоветовать: гадайте на седьмую ночь Коляды. Как пройдет эта ночь — так и сложится год. А вообще… трудный будет год… Боги предупреждают… Лучше я девушкам погадаю… Кто хочет?
Девушек, как всегда, нашлось немало. Млад знал, что не стоит тратить силы перед подъемом, но праздник захватил его, и сила клокотала в горле, требовала выхода. Каждый год он обещал им суженых, каждый год его гадания сбывались, но в этот раз… В глазах первой же из девушек Млад ясно увидел: ее суженый будет убит. Волхв не может лгать…
— Нет, милая, ты пока в девках останешься, — улыбнулся он ей ласково. Будущего не знают даже боги… Но изменить это будущее нельзя, ее суженый будет убит на войне. Она отошла в сторону, недовольная и удивленная.
А потом их была целая вереница, словно в этом году погибнет каждый третий жених… Млад мрачнел с каждой минутой: война. Вот что надо менять в этом будущем! Это не та война, на которую ушло ополчение, и не та, на которую собирали людей в помощь Москве. Большая война. Враг пострашней татарина.
И вдруг последней перед ним остановилась Дана. Он опешил, он не сразу узнал ее и хотел отвести глаза.
— Ну? Что же ты? Или мое замужество полностью исключено? — она улыбнулась, румяная от меда и от мороза. Порыв ветра поднял снег между ними.
— Будущего не знают даже боги, — вздохнул он, — но если ты хочешь замуж, ты выйдешь замуж…
— Это ты мне как волхв говоришь? — она засмеялась.
— Нет. Я просто знаю это.
— Понятно. Я, как всегда, осталась без предсказания волхва. Ну хоть с какой стороны мне ждать суженого?
Млад не пил меда, ее веселье заставило его вспомнить о разговоре с Родомилом, и снова нестерпимая боль сжала сердце.
— Выбирай любую сторону… Не тебя выбирают, выбираешь ты…
— Спасибо, конечно, на добром слове, — сказала она, — придется гадать у кого-нибудь другого.
Они отошли в сторону — праздник еще не закончился.
— Чудушко, ты даже как волхв ничего не хочешь мне сказать… А мог бы, между прочим.
— Ну что я мог бы тебе сказать как волхв? — он растерялся.
— Хоть что-нибудь.
— Дана, мы сами делаем свое будущее. Я вижу только возможности. И у тебя их не одна и даже не две. Завтра к тебе посватается ректор или Сова Осмолов — и ты будешь выбирать. Или ты хочешь, чтоб волхвы выбрали за тебя?
— Ни в коем случае. Я хотела услышать совсем не это, — она сжала губы, а потом оглянулась к кострам. — Посмотри! Такого еще не было!
Между кострами и кумирами появилась девочка лет пятнадцати — без шапки, в венке из сухих пшеничных колосьев.
— Она будет плясать для зимних богов, — пронеслось от передних к задним рядам.
Неожиданно рядом оказался Ширяй, снова прячась за спину Млада, только на этот раз постоянно выглядывал из-за его плеча.
Млад подумал, что наряд девочка выбрала не самый подходящий — спускавшуюся до полу шубу. А потом раздался резкий звук жалейки — одинокий, надрывный, плачущий. Ропоток прокатился по толпе, и все смолкли. И тут девочка одним движением скинула шубу с плеч и осталась совершенно нагой. Ветер словно впился в ее худенькое, угловатое тело, словно обрадовался добыче. Хлопнуло пламя костра, жалейка свистнула громче, девочка взмахнула руками, и метель, как послушный ей кружевной плащ, подняла и опустила крылья. Задрожал, зашелестел бубен, она повернулась вокруг себя, и снежный вихрь закрутился вокруг нее спиралью. А потом бубен забился в неистовом ритме, жалейка подхватила легкую, быструю мелодию, гусляры ударили по струнам, и ловкие их пальцы забегали, заплясали — переливчатый звон был похож на снежную круговерть.
Девочка плясала босиком на снегу, и метель служила ей сарафаном. Ветер вплетался в ее движения и не мог причинить ей вреда. Она сама была ветром: легким дуновением весны, влажным грозовым вихрем, горячим дыханием Перунова дня, круговертью сухого листопада. Она была дерзкой и бросала вызов Зиме — венок на ее голове не потерял ни одного колоска. И Зима приняла ее вызов, северный ветер сорвал с нее снежный полог. Девочка лишь дернула к себе невидимый плащ, и снег снова окутал ее плечи.
Жалейка зашлась тонким рыданием, девочка приблизилась к костру, и оторвавшийся сполох пламени обхватил ее тело мимолетным объятьем. Она отбежала в сторону, и снова закружилась в снегу, и снова шагнула к костру. Кожа ее раскраснелась, глаза блестели, и Млад понял, что она чувствует сейчас: она любит мир, и мир распахивает ей свои объятья.
Ее руки развели пламя в стороны, словно полог, а северный ветер постелил огонь к ее ногам. И она плясала в огне, как в лепестках огромного чудесного цветка, и снова оказывалась объятой метелью, и снова всходила на костер, и мешала горящие искры с блестящими снежинками, и вся была окружена волшебным сиянием.
Млад едва сдержал стон: он не соврал про шаманскую болезнь. Ничего он в этот миг не хотел с такой силой, как взять в руки бубен и почувствовать дрожь мира, отпускающую его наверх…
Плясунья замерла, съежившись у ног одного из идолов. Кто-то из волхвов накинул шубу ей на плечи, но она так и осталась босиком. А когда поднялась на ноги, смущенно улыбаясь, крики восторга понеслись со всех сторон.
— Венок! Кому ты подаришь венок? — выкрикнул кто-то из студентов.
— Венок! — подхватили остальные. — Подари кому-нибудь венок!
— Я подарю венок тому, кого считаю самым отважным! — звонко сказала девочка.
Студенты с любопытством глядели на нее и старались выйти вперед, когда она шла по кругу, утопая босыми ногами в глубоких снежных наносах. Она искала кого-то и не находила, приподнималась на цыпочки, и лицо ее — узкое, таящее будущую красоту, — то становилось печальным, то освещалось надеждой.
А потом вдруг она улыбнулась, почти рассмеялась — совсем по-детски — и шагнула в сторону Млада и Даны. Млад посторонился и оглянулся: нечего было рассчитывать стать самым отважным в глазах ребенка — ей он наверняка казался стариком. И он не ошибся: девочка сбоку заглянула ему за спину и улыбнулась еще шире:
— Вот ты где!
Млад за локоть вытащил вперед пунцового от смущения Ширяя, а девочка посмотрела на него и засмеялась:
— Ну шапку-то сними!
Ширяй, забыв об ожогах, стащил шапку с головы и пригнул голову скорей от неловкости, но она двумя руками сняла с себя венок и надела его на шаманенка. Кто-то засвистел, кто-то улюлюкнул, кто-то одобрительно крякнул. А Ширяй вдруг сжал губы и пробормотал себе под нос:
— Я не могу на это смотреть!
А потом подхватил ее на руки, кутая в шубу, и крикнул погромче:
— Где ее валенки? А?
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.