Выкуп / Озёрина Дарья
 

Выкуп

0.00
 
Озёрина Дарья
Выкуп
Обложка произведения 'Выкуп'
Выкуп

Шаг, ещё шаг… Лютый холод сковывал движения и пробирался под лёгонький полушубок. И как только я смогла пройти в нём столько вёрст? И сама не ведаю. Старуха говорила, что снадобье будет согревать меня в пути, заменит огонь, растопит скопившийся во мне лёд… Да-да, именно лёд, потому как всё нутро словно под толстой полупрозрачной коркой закоченело. А вот и хата. Окна до серебряного звона выстужены. Несмело стучусь в низенькую дверь, задубевшие доски отвечают глухим гулом. Старческие шаркающие шаги. Ох, что-то будет.

— Пан мастер! — слабым, надтреснутым голоском зову я, — Пустите, будьте так ласковы.

Скрип. Долгий и зловещий. Мне бы съёжиться, да где там: кости одеревенели от мороза, каждый суставчик так и трещит. Хозяин неприветливо глядит на меня из-за приоткрытой двери. Виден его длинный ус с ниточкой проседи, при солнечном свете посверкивает на правом ухе серьга. Короткий хмык — и вот уже дверь настежь, и я могу войти. Ух, и напустила же я стужи с собою, но в хате так натоплено, что вскоре сделалось жарко.

— С чем пришла? — недовольно бурчит хозяин, — С добром или с худом?

Слова не сразу соскакивают с моего не до конца отогревшегося языка.

— С делом, — невпопад бормочу я. Мастер только крякнул в ответ.

— Ко мне всяк с делом ходит. Только ни одной бабы или девки не забредало. Чудные дела творятся на этом свете. Звать-то как?

Голос у хозяина сиплый, с горчинкой, ровно кто в табак щепотку перца всыпал. Глядит неласково, и усмешка такая кривая, гадючья. Да точно ли я пришла куда надо? Старая карга могла и обмануть, с неё станется.

— Соломией, пан мастер. — бурчу я, кутаясь в полушубок. От такого недоброго приёма весь печной жар словно в мороз перекинулся.

— Зови меня дядько Чавун, — попросил хозяин хаты, словно бы подобрев. Я кивнула. В самом деле, в этом странном старике было что-то чугунное, тяжёлое. Не то взгляд, не то речи. За свою недолгую жизнь мне приходилось видеть много всяких людей. Одни походили на шёлк, другие были сродни колючему репейнику, а кое-кто имел нечто общее с огнём или порохом. А этот старец — и впрямь чугун чугуном.

— Ну, выкладывай, Соломийка, своё горе. А я послушаю.

Нечего было делать. Приходилось рассказать всё как есть. И я начала.

________

I.

Всякому своё на роду написано. Кому-то — ходить за плугом, кому-то — вытаптывать степи, жечь и палить вражьи сёла, разорять города и местечки. А мне привелось жить при одном шинке, что стоит аккурат на перепутье, где сходятся две дороги. Уж не знаю, такую ли долю мне выпевала мать, сидя над моей колыбелью, так ли мне напророчила повитуха, перевязывая пуповину, а только как минуло мне шесть годков, так и взял меня к себе Северин Куцый, шинкарь. Росла я под его надзором, и через десять вёсен выровнялась в хрупкую девушку. Другая бы на моём месте радовалась, стала бы запасаться приданным, но только не я. Как погляжу, бывало, в зеркальце, так и зайдусь беззвучным плачем: лицо угловатое, носик острый, мышиный, глаза тусклые, коса что твой сорняк — чахлая, никакой пышности! Разве что губы хороши: малиновые, молоденьким месяцем высеченные, вот только тонковаты. Да и телом я не вышла: нескладная, несуразная; всякая одежда на мне мешком сидит. Не раз и не два бранил меня Куцый за худобу: «В кого ты, — ворчал, — уродилась такая хлипкая? Кожа да кости. Мать-то твоя, покойница, сущей павой ходила, гладкая, как писанка. А ты что? Тьфу!»

С детства приучена я была ко всякой работе — и хату выбелить, и вымести, напечь, наварить и гостям поднести. Радовался шинкарь, глядя на моё старание, но на доброе слово был скуп и по-прежнему норовил обидеть или насмеяться вволю. Грозился взять на моё место другую помощницу — чернявую, пригожую девку из тех, что на всё горазды. Но дальше посулов дело не шло, и год за годом я выходила к гостям, разливала медовуху и горелку, взвар и сивуху, которую любили все — от перекатной голытьбы до чванливой шляхты. Про чумаков да разгульное казачество грех и толковать: их только подпусти к огненной воде, враз всю выпьют. Редко-редко когда кто-нибудь кидал на меня благосклонный взгляд, а вместе с ним и червонец-другой. Чаще случалось так, что сильно подгулявший панок или возница отпускал злые шутки про мой дурацкий вид, неуклюжую походку и ломкий голосок. Тогда я сердилась и в сердцах еле слышно цедила сквозь зубы: «Подавись!». Один раз так меня за живое задело, что плюнула под ноги одному доброхоту, пожелавшему, чтобы я выпила первой — боится, видите ли, что его отравить хотят. Куцый увидел и отослал меня в каморку и остаток вечера сам прислуживал гостям. После вошёл ко мне, злющий, толчком свалил на пол и бил до кровавой юшки, стекавшей по губам. Я вгрызались в белый замаранный рукав, изжёвывала его чуть ли не до волокон, но всё терпела. Северинова рука тяжёлая, нрав запальчивый, поэтому побои случались часто. После них по два, а то и три дня я не высовывались из своей каморы, и Куцый управлялся в шинке сам.

— Что это нынче твоя кралечка глаз не кажет? — шутя спрашивали завсегдатаи.

— Хворая, — бурчал Куцый, зверообразно скалясь и выплывая из-за бочек с мёдом и оковитой, — сегодня я за неё.

II.

Шло время. На Вознесение ударило мне семнадцать. Доходы Куцего множились день ото дня, но он делался ещё злее и тяжелее на руку. Я старалась не попадаться под горячую руку и не прекословить ему, но это мало помогало. Тех барышей, что текли в сундуки, шинкарю было слишком мало. Сколько добрых и лихих людей он обсчитал и обчистил, не пересказать. Как-то во хмелю похвалился мне Северин, что ему нипочём и самого гетмана вокруг пальца обвести, случись ему бражничать в его корчме. Я слушала эту похвальбу и вздыхала по временам. Откуда в наших краях гетману было взяться? Через наши места он проезжал только один раз, и с тех пор это событие передаётся у здешних досужих людей из уст в уста, словно притча какая. Мне до этих пересудов и воспоминаний не было никакого дела, только одно и заботило: как побоев избежать. Гости по-прежнему отпускали шутки — одна другой сальнее, — я сглатывала обиду, чтобы после выплакать её в своём сыром закутке. Куцый не терял надежды, что я хоть немного округлюсь и приосанюсь, да всё попусту — ни в лице моём, ни в фигуре и походке не было перемен. Так, думала я, будет всегда — корчмарь смирится с моей непригодностью и перестанет докучать. Но однажды не вытерпел Северин, вскочил ко мне в комнатку, сшиб ударом с ног и, взяв за волосы, потащил прочь из хаты.

III.

Стояла предутренняя стынь. Туман ровным слоем расстелился по земле, укрыв всё надёжной молочной пеленой. Шинкарь брёл, подволакивая ногу, тащил меня упрямо и не выпускал ни на миг. К концу нашего пути небо стало казаться мне с овчинку от боли, слёзы застили глаза, голова трещала от нестерпимо грубой таски. Кое-как проморгавшись, я уставилась на покосившаяся хижину, торчавшую из земли полугнилым обрубком. Знатные хоромы, нечего сказать. Приглядевшись, я узнала это место. О нём не первый десяток лет судачили по окрестным хуторам. Шептались, что живёт здесь сильная и злая ведьма. По-нашему говорит только в хорошую погоду, а в остальное время всё больше клокочет по-басурмански или рычит по-звериному. Никто не знал её имени, потому и величали запросто — татаркой. Как и когда появилась она в наших местах, могли рассказать разве что лешаки да бисаврюки. Говорили, будто татарка водит хлеб-соль с нечистым, вытравливает из хворых огневицу и закупоривает её во фляге из-под хмельного. К ней-то и приволок меня Куцый, намотав на кулак мою жидкую косу. На моё счастье да на свою погибель.

На стук вышла сухощавая, с землистым лицом, старуха. Мне она сразу не понравилась. Что-то было не так с её глазами. Вглядевшись попристальнее, я увидела, что зрачки у неё не круглые, как у людей, а вытянутые, словно маленькие копьеца. Я съёжилась.

— Пособи, — начал шинкарь, выуживая из-за пояса тугой кошель с новенькими червонцами, — Сил моих нет с этим пугалом. Не девка, а срам один, глянуть не на что. Панство и богачи корчму десятой дорогой объезжают, совсем забыли мою хлеб-соль. Сделай такую ми…

Татарка не дала договорить. Только сделала Куцему знак, чтоб ждал снаружи и не входил, а сама повела меня в свою сторожку. Внутри пахло сыростью и запустением. Из раскрытых сундуков несло травяными сборами, с потолка свисали связки очерета, ковыля и материнки. На кой ляд тут был нужен камыш, до сих пор в толк не возьму. Между тем, ведьма разожгла очаг, села напротив и впилась в меня своими змеиными глазами. Сидит, покачиваясь из стороны в сторону, и бормочет что-то по-своему. Потом вдруг резко встала, тряхнула спутанными космами и сухоньким пальцем указала на дверь, затем сверкнула глазами и провела ребром ладони по шее.

— Что? — невольно вырвалось у меня. Ведьма подала тот же знак.

— Убить? Его?! — мне стало дурно даже от самой мысли, но татарка серьёзно кивнула.

— Злой человек. Принесёшь его голову, — медленно, стараясь не коверкать язык, по словечку сцедила колдунья, — Помогу.

Неслышно я вышла из хижины, стараясь, чтобы колени не слишком дрожали. Старуха вышла следом. Куцый уже вновь ткнул ей в руку кошелёк, но ведьма оттолкнула лапу шинкаря и прошипела:

— Золота не надо. Ступай. Будет тебе барыш. Добрый барыш будет.

Обратно Куцый уже не волок меня, можно было идти на своих двоих. Всю дорогу я смотрела на своего злодея, подмечала в нём каждую мелочь, следила за неровной походкой, впивалась глазами в его чисто выголенный затылок, в стриженные под горшок, жёсткие, как у душегуба, волосы. Корчмарь шёл, не оглядываясь, даже не окликал меня. Знал, что я, как собачонка, плетусь следом.

IV.

Ввечеру Куцый запер шинок и на радостях опрокинул три кварты огненной. Я забилась в каморку и оттуда слушала, как Северин костерит ведьму на чём свет стоит, досадует, что золота не взяла. Чудно мне показалось: никогда Куцый никому и копейки не пожаловал, а тут, поди ж ты, сетует из-за непринятого подарка. Через час я услышала громкий раскатистый храп. Осторожно, на цыпочках, вышла я из своего укрытия. Мертвецки пьяный, спал Северин, положив голову на руки.

«Самое время, — зашелестело в моей голове, — медлить нельзя».

Боясь разбудить шинкаря, я взяла увесистый черпак. Мне, маленькой и тщедушной, он показался тяжелее заступа. Оставалось размахнуться посильнее, и… Но тут мне вспомнились слова татарки: «Принесёшь его голову». Я знала, что есть у хозяина нож, подаренный ему с пьяных глаз каким-то паном. Куцый даже один раз обещал меня зарезать этим ножом, так что я знала, как он выглядит. Шмыгнув в клеть, где стояла хозяйская лежанка, я быстро отыскала панский подарок и вернулась. Куцый храпел на всю округу. Я всхлипнула. Одно дело — разделывать мясо, привезённое с ярмарки, а другое — убить живого человека. Но едва память услужливо подкинула мне все зверства и издевательства, вынесенные за все годы, как нож сам, словно живой, ткнулся в мою горячую ладонь. Я спрятала его за поясок, а сама, пользуясь беспробудным сном хозяина, вытащила его из-за стола и потянула на задний двор. И как только во мне силы прибыло! Уж если и творить чёрное дело, то не в доме. Сгрузив с себя тяжёлое шинкарёво тело у тына, я осмотрелась. Вокруг ни души, лишь ветер доносит из степей крик пугача. Нельзя было терять ни секунды. Я выпростала из-за пояса панский ножик… и замерла: в гладкой стали промелькнуло злорадное ведьмино лицо с бороздами на скулах и продолговатыми зрачками. Нож скользнул из моей руки и с глухим шорохом упал в траву; Куцый негромко, с присвистом всхрапнул и лениво запрокинул голову, увязая в пьяном сне ещё сильнее. Осторожно, стараясь не слишком шуршать травой, я подобрала нож и стиснула его в пальцах. Несносно было кругом: всюду оглушающая тишь, только пугач кличет недоброе из синеватого далека. Последнее «пугу» потонуло в коротком омерзительном звуке. Нож был красен от крови. Голова Куцего кочаном валялась рядом. Недолго раздумывая, я схватила её, обернула рядном и припустила в сторону леса. Ведьма уже ждала меня на пороге.

— Принесла? Смелая, — зацокала языком татарка, — Будет тебе награда.

Старуха без всяких усилий приняла рядно из моих рук. Из-под верхней губы показался кончик прямого и острого клыка, отчего мне стало не по себе. Ведьма внесла голову в дом и, положив на стол, развернула холстину.

— Хорошо потрудилась. Умница, — усмехнулась она, поворачиваясь ко мне, — А знаешь, на что это мне?

Я помотала головой.

— Буду делать… — и татарка сделала жест, будто надевает бусы.

— Монисто? — угадала я. Та старательно закивала.

— Сядь и смотри.

Я послушно забилась в угол и уставилась на сгорбленную ведьмину фигуру. Старуха хлопотала над головой Куцего, словно добрая хозяйка над квашнёй с тестом. Невесть откуда взялся у неё в руках серпок, которым она ловко срезала волосы. При этом губы ведьмы сжались, и сквозь них пробивалось монотонное дребезжание. Холодок пробежал под лопатками. Этот звук заставлял поёжиться, передёрнуться и прошептать «Господи, помилуй нас». Я закрыла глаза, а когда через три или четыре мгновения открыла, то самой себе не поверила: огонь по-дикарски весело плясал в очаге, а на столе лежал один только череп. Татарка кидала в огонь пряди волос и бубнила что-то невразумительное, зудящее, как раскормленные трутни на пасеке. От жара мне сделалось дурно, но я продолжала сидеть и наблюдать; руки и ноги изрядно затекли, суставы заныли, но я не смела даже плечами вздёрнуть — слишком уж таинственным, небывалым и страшным показался мне совершающийся обряд. Я видела, как ведьма дробила белые кости в ступке, смешивала с пеплом и водила грубо вытесанной ложкой против солнца. Вливала ярь и жидкий перламутр, Бог весть, как и какой ценой добытый у русалок, лепила малюсенькие алые шарики, протыкала их соломинкой и клала на большущую лопату, раз за разом отправляя в печь на обжиг. Когда ступка опустела, а стол уже был красен от бусин, старуха велела мне вскипятить воду, а сама собрала остатки волос Куцего и села прясть нить. С большим трудом я расправила плечи, вытянула поджатые ноги и подошла к печи. Приглядывая за водой, я украдкой прислушивалась к тому, что делала колдунья. Мотовило со скрежетом ударялось в низкий потолок, и я слышала невнятное бормотание ведьмы. Наконец, вода поспела, и татарка в кои-то веки снова заговорила со мной:

— Надевай.

Правду сказать, я не вдруг догадалась, что она имела в виду, и лишь когда старая изобразила знаками, как нанизывают на нить бусины, я повиновалась. Красные сияющие малютки, словно живые, сами прыгали мне в тёплые ладони и сами же наскакивали на тоненькую, но такую длинную нить. Мне даже пальцами шевелить не пришлось!

«Ну и диво!» — думала я, глядя, как твёрдые, звонкие горошинки одна за другой прыгают на нитку. Ведьма всё это время заговаривала воду, загодя разлитую по трём объёмистым полумискам. Когда монисто было готово, она сама подошла и вырвала его у меня из рук. Шепнула что-то — и концы нити срослись воедино. Потом хозяйка хижины принялась опускать бусы поочерёдно то в одну миску, то в другую, то в третью. Я следила за плеском воды, за тем, как шарики ещё пуще наливаются алым, как шевелятся старухины сухие губы и как славно полыхает-потрескивает огонь. Знали бы вы, пан мастер, до чего мне захотелось надеть обновку, но только я протянула руку, как ведьма сердито шикнула — не смей, мол. Покопавшись в стоящей в дальнем углу скрыньке, вытащила она три новёхоньких дуката и бросила по одному в каждую миску. Золото ударило мне по глазам и тут же померкло, словно кто-то украл его жёлтую со всполохами красу. Когда же от воды пошёл дым, татарка дунула и ловко вынула монетки. Прежний блеск вернулся к ним. Старуха подбросила их в воздух, и дукаты опустились прямо между красных, как маков цвет, кругляшей-бусинок. Опустились — и будто приросли намертво. Не говоря ни слова, чародейка знаком велела мне примерить украшение. Я послушно взяла обновку в руки… и вскрикнула от боли: монисто жгло кожу невыносимо, но ведьма топнула ногой, — надевай, мол, нечего привередничать. Я покорно обмотала бусы вокруг шеи так, чтобы дукаты красовались сверху. В груди запекло так, что хотелось разрыдаться во весь голос. Татарка, между тем, метнулась к сундуку и достала запылённое зеркальце. Одним духом сдула с него всю пыль и поднесла к моему лицу. Снова захотелось вскрикнуть, ведь там, по ту сторону глянцевой глади, была совсем не я. На меня смотрела прехорошенькая панночка с загорелым личиком, чёрными бровями и тёмно-карими глазами с поволокой. Губы обрели пышность и стали похожими на только что созревшую калину. Я ахнула. А ещё появилась необычайная крепость и бодрость во всём теле, будто мне нарастили плоть и влили новую кровь.

— Хороша, — осклабилась ворожея, — и богатая будешь. Надевай его только когда солнце заходит. Ясно?

Поклонилась я в пояс своей благодетельнице — и скорее вон, что есть духу. Прибежала и первым делом глянула под тын, где лежало безголовое тело Куцего. Диво! Ни следа не осталось от грузного Северинова трупа. Не иначе, чародейка постаралась.

V.

С той ночи моя жизнь изменилась, расцвела соняшником, степным маком заколыхалась, налилась волей, как яблоки к Спасу наливаются золотым соком. О Куцем никто и не поминал, а я заступила на его место справной шинкаркой. Сколько недель я так прожила, и не сочту. Днём сама себе хозяйка, но стоило за кромкой степей полыхнуть красным, как я уже вынимала из ларчика монисто с дукатами. Выкупанное в трёх наговорных водах, жгло оно пуще самого пекла. Тяжело было свыкнуться с новым обликом, а выносить жжение — тем паче. Бусинки вместе с червонцами пекли и оставляли на груди неприглядные следы, но зато лицо и тело обретали новые черты, голос менялся с надломленного на сочный, с лёгкой перчинкой. Со всех концов Гетманщины стали съезжаться на моё подворье богатые гости. Весёлые и тороватые, они взапуски сорили деньгами, пропивали свои узорчатые, богато расшитые жупаны. Золото жёлтой рекой стекалось в мои похорошевшие руки, со звоном и цокотом падало во всё тот же сундук, где хранил Куцый свои сбережения. Жить бы, словом, да радоваться, если бы не один вечер. Треклятый вечер.

Наехали, помню, тогда ко мне запорожцы. Редкие это гости в наших краях, пан мастер, но меткие. Выпьют на медяк, а бесчинствуют на целую шапку золота. Думала, от их криков да песен, плясок да злых шуток шинок рухнет, да, знать, нетутошние силы уберегли. От одного только не защитили — от той напасти, которая меж людьми любовью зовётся. Был с казаками один такой — красивый, точно намалёванный. Чёрные усы, печальные серые глаза, оселедец аспидом дремлет, закрученный за ухо. Янтарная трубка чадит сладким дымком… Весь вечер смотрела я на него и всё гадала: отчего мне его лицо так знакомо? Не заезжал ли к нам раньше? Стала вспоминать, а тут как раз один из его побратимов возьми да и скажи:

— А ты, брат Касьян, отчего невесёлый сидишь?

Имя это прозвучало громом среди чистого неба, огрело, точно обухом. Касьян, так и есть! Несколько раз, помню, наказывал мне шинкарь сидеть в своём закутке и носа не показывать, когда запорожцы гуляют. Слышала я тогда, как Куцый стелился перед лихими рубаками, делался смирение вола: «Прошу, прошу честное товарищество, и вы, пане Касьяне, не сидите в сторонке, ровно бирюк какой». На бирюка этот казак мало чем походил, но сейчас, когда я видела его так близко, проступало в его глазах, в черноте волос и усов, в остром и широком носе что-то воронье. Ради одного его взгляда готова я была терпеть все земные и подземные мучения, только бы заметил.

— А что, хозяйка, отпусти нам по последней чарке да прощавай, — весело говорил казак, отставляя в сторону порожний кубок.

— Отчего ж по последней-то, Крук? Экий ты непроворный! Закаялся, что ли, пить-то с нами? — возмущались товарищи.

— Нет, просто душа не принимает.

— Да есть ли она у тебя, душа-то? У ворона только зоб широкий да око зоркое, а души и в помине нет.

Крук сплюнул на сторону и тихо выругался. Хохот десятка голосов раскатился по корчме, заплясал под потолком тысячей бесенят. Смех этот нагонял на меня страх, но я послушно выплыла с подносом в руках, расставляя кубки с хмельным и приветливо улыбаясь. И в этот момент Крук поглядел на меня. Ох, и дорого бы я дала тогда, чтоб подо мной подломилась земная твердь — упасть бы тогда и не выбраться. А сердечко колотилось так, словно хотело выскочить и нырнуть в крепкие казацкие руки.

— Что застыл, брат? Краса хозяйкина очи выела? — хохотнул дюжий казачина в поношенном кунтуше с чужого плеча. Крука будто передёрнуло.

— Перекрестить, Грай, вижу я получше твоего.

— Э, друже, не родился ещё такой умелец, кого бы Данило Грай не раскусил. А у тебя, Касьян, вся душа наружу. Ах, да, я и запамятовал, что нет её у тебя!

При этих словах рассвирепел казак. Взял Грая за грудки и тряхнул так, что тот обмяк и затих.

— Бойся Бога! — загомонили сечевики, — Ты ж из товарища весь дух вынул. Не миновать тебе смерти, коли кошевой узнает!

— Ничто, — равнодушно отмахнулся Крук, — очнётся. А нам, братья, пора и честь знать.

И уехали. Только и оставили по себе, что мешочек с золотом. Обидно было до слёз: такой славный казак, а словно без души живёт. И гуляет, видно, что с неохотой, точно ему люди опротивели. А хорош как! Той ночью легла я спать с мыслью о нём. «Кабы, — думала, — он ещё раз приехал сюда. Хоть налюбуюсь вволю». И чудо! Стал с той поры Касьян заезжать в шинок часто-часто, будто кто ему дороги спутал. Спросит кварту браги, сядет в уголке и глядит на меня. А глаза у него, ровно проруби — дна не видать. Один раз, когда все гости уже разъехались, он остался. Думала проводить подобру-поздорову, да что-то боязно стало. Гляжу — сам встаёт из-за стола, и прямиком ко мне! «Господи, — думаю, — помяни царя Давида и всю кротость его! Неужто я его обидела чем-то? Или…» Смотрю, а Касьян подошёл близко-близко, указал на монисто.

— Что это на тебе? — посуровел он и глянул так, что у меня сердце стрепетом забилось, — Сними. Сними сей же час. И без того вижу, какова ты красавица. Думала, не узнаю? Я ж характерник, и глаз у меня особый.

Я заслонила ведьмин подарок руками, да где уж мне с запорожцем тягаться? Отвёл он мою руку в сторону и, не спросясь, сорвал монисто. Вся красота, которой я так гордилась, слетела, как шелуха. Слёзы брызнули из глаз, а казак только головой покачал:

— Знаешь, почему я так часто сюда ездил? Думал, дурень, что мне дивчина-горлица сердце в узел завязала. А это всего лишь личина такая. Что ж, прощай, хозяйка. Нет мне более к тебе дороги.

VI.

Прошла неделя. Что это за неделя была, пан мастер! И сон не в сон, и радость не в радость. Только и мыслей у меня, что про нелюдимого характерника, про его печальные глаза и неласковые речи. Чем он меня взял, не знаю, а только сниться стал. То будто встречаю я его с похода, то провожаю на Запорожье, а один раз увидела, что хороню его средь бескрайней степи, насыпаю над ним курган и сажаю молодой отросточек калины. Страшно мне стало, до того страшно, что вскочила я с постели, наспех покрыла голову, перепоясала юбку — и в лес, в сторожку. Встретила меня ворожея неприветливо, но к себе пустила. Пала я ей в ноги, плачу, а сама сквозь слёзы рассказываю, как полюбила такого-то казака, как жизнь без него не мила стала, как узнал он мою тайну. Выслушала ведьма и говорит:

— Дура девка. Зачем позволила? Зачем не прогнала?

Взмолилась я пуще прежнего, а старуха знай ругается на своём наречии, аж лицом почернела. Выбранив меня хорошенько, спросила:

— Чего хочешь?

— Чтоб любил, — горячо выдохнула я, — Чтоб никого, кроме меня, не видел!

— А не страшно? — зыркнув копьевидным зрачком, просипела татарка, — Тогда пей, дочка. Одолеешь его, твой будет казак.

И подаёт скляночку с каким-то снадобьем. Вынула я пробку и принюхалась. Пахло свежескошенной луговиной и чем-то ядрёным, маслянистым. Среди запахов различила настоявшийся дурнопьян и молодой любисток. Я и раньше слыхала, что если какая-нибудь девушка или молодица захочет казака присушить, так непременно подсыплет ему в люльку любистку — чтоб, значит, любил без памяти.

— Пей, — притопнула ногой чародейка, — Пей да думай про своего милого.

Делать нечего. Прикрыла я глаза и сделала глоток. На языке полыхнуло, в висках загудело, а земля недобро заколыхалась у меня под ногами.

— Иди. Вечером жди гостя, — сурово произнесла татарка и выпроводила меня из хижины восвояси. А вечером, как она и напророчила, послышался цокот копыт на моём подворье. Счастье обдало меня жаром и холодом, сердце сладко затрепетало под новенькой сорочкой. Обвила я голову алой лентой, подвела брови и вышла навстречу всаднику. Только монисто уже надевать не стала — от греха подальше.

— Прости, — это было первое, что выпалил Крук, обнимая меня, — прости, серденько.

VII.

Месяц, а может, и больше, жила я, как в раю. Что ни вечер — то шум и весёлый гомон в корчме, что ни ночь — то беседы да милования с казаком. Запала я ему в душу так, что самой не верилось. Глянем, бывало, друг другу в глаза, да и замрём, увидев самих себя. Раз так-то повёл меня Крук в степь, от перепутья подальше, сам сел, а голову мою себе на колени положил. Так и говорили с ним до вторых кочетов.

— Касьяночку, отчего на тебе нынче лица нет? — спросила я, заглядывая в его серые проруби, на дне которых чёрными жемчужинами красуются всевидящие зрачки.

— Оттого, сердце, что покину тебя завтра. Из Сечи худые вести: снова турчин лютует. Велел атаман скликать товарищество.

— А можно и мне с тобой? — оживилась я, приподнимаясь и заглядывая в посмурневшее Касьяново лицо.

— Нельзя, Соломийка, никак нельзя. Суровы наши законы, нельзя. Ещё никогда женская нога за сечевые ворота не ступала.

Рассердилась я тогда. Кровь заревом в лицо кинулась, залила щёки, забурлила в груди.

— А уж коли нашей сестре на Сечь ходу нет, так я зелье добуду, обернусь кукушкой да и прикличу кошевому смерть. Лютую смерть.

Рассмеялся Крук, крепко поцеловал меня в губы и вздохнул:

— Сама не ведаешь, кому грозишь, голубка. Кошевой наш известный чародей. Сроду не было и не будет ему супротивника. Сколько нам выпало повидать… Он по земле волком рыскает, а я при нём вороном летаю.

И стал рассказывать казак, как учил его атаман всем колдовским премудростям. Много перенял от него Крук: научился обрастать чёрным пером и превращаться в ворона, крошить одним движением брови янычарские стрелы, наводить на врага морок и вить из дорожной пыли обманные тропки. Слушала я и не смела слова вставить, даже дышала через раз, боясь спугнуть воспоминания любимого.

— А за меня не бойся, — закончил запорожец, — ничего со мною в походе не случится. Не придётся тебе, родная, убиваться за мной. Вот ты говорила, что дурной сон видела, будто меня хоронишь. Не бывать этому. Вернусь и…

— Моим будешь? — выпалила я. Мысли не поспевали за языком.

Вместо ответа, Крук встал и раскинул руки, словно они у него свинцом налились. Я обиженно засопела, сморгнула навернувшуюся слезу, а когда вновь глаза открыла, вместо красавца-казака передо мной уже ворон похаживает. Раз-другой на меня глянул — и поминай как звали. Я даже не попыталась его остановить, так и сидела в степи, растерянная и смущённая. Вокруг бесконечная, кудреватая от обилия трав, пустота. Отчего он не хочет быть со мной? Неужели ему по нраву вот так жить, без семьи, без крова? Внутри всё оборвалось. Надежда, которая теплилась там, под белой узорчатой тканью, в одночасье рассыпалась в пепел. Не будет Касьянко моим наречённым, не стоять мне с ним на одном рушнике, не входить в новый дом под песни приданок, каравайниц и дружек. Вот он каков, стало быть, Касьян Крук. Свёл с разума, опутал, оплёл своими чарами, а сам — поклон да и вон! Крепкую, леденящую обиду затаила я в душе. Как и когда умчался он на Сечь, я не видела, да и провожать не хотела — не могла простить насмешки.

VIII.

Через полгода слышу — возвращаются казаки с великой добычей. Нагнали они великого страху на Крым да на изнеженную Туреччину, привезли с собой из дальних земель меха и шелка, кубки и ятаганы, кубышки с червонным золотом да рослых смуглокожих бранок. Быстрее ветра летел слух, будто особенно отличился в боях Касьян Крук, за что пожаловал его кошевой жезлом войскового есаула. Нашлась тогда моя душа радостью: представила я, как встречу ненаглядного на крыльце, как скажу, «Долго ж тебя не было, пан есаул, извелась совсем». Не так, однако сталось. Пировали у меня как-то вечером сечевики — пропивали добытые в походе диковинки, хвалились друг перед другом ранами да увечьями. С неохотой слушала я их рассказы, пока один не брякнул при всех:

— А что, братья, каков наш новый есаул, матери его дуля! Привёз с собой полонённую турчанку, поселил на каком-то заброшенном хуторе и хочет в веру нашу обратить. Не иначе, чтоб в жёны взять.

— Брешешь, — вяло отшутился другой казак, — был я у Крука, так он мне рассказал, что обещали ему турки за ту полонянку богатый выкуп.

— А он что?

— Сказал, что только тогда отдаст девку, когда поклонятся ему басурманы такой саблей, которая в бою не притупится и всякого супостата одолеет.

— Так и сказал? — изумились слушатели.

— Верно говорю, — серьёзно кивнул рассказчик.

Тяжко было слушать такие речи, а внутри было так пусто, словно кто-то из меня одним махом кости с суставами вытянул. Поняла я, что предал меня Касьян. Променял. Слегла я тогда с горя на несколько дней — до того тягостно было на сердце, что тело стало неподвижным, а глаза будто остекленели. А как схлынула с меня трясовица, так и пошла я снова в тот же лес, рассказала всё колдунье, как на духу.

IX.

— Саблю, говоришь… — крякнула татарка, буравя меня злыми копьецами глаз, — Будет ему сабля. Ступай за тридевять вёрст на восток. Там живёт оружейник Чавун. Это мой старый знакомец. Много зла он моему народу сделал, много железа на нашу пагубу извёл. Но кроме него никто твоей беде не пособит. Рассказала мне ведьма про мастера, который умеет вытягивать из сухожилий лютость и запал, вплавлять его в железо и ловко прятать на кончике острия, как искусно вырезает он рукоятки, как вживляет в них частичку человеческого сердца, умеющего любить.

— Хочешь вернуть его? — под конец спросила ведьма. Я сразу поняла, о ком речь.

— Больше всего на свете! — прошептала я. Чёрные губы ведуньи вытянулись в ниточку, и она, покряхтывая, поплелась к сундуку, вынула фляжку с неизвестным зельем и протянула мне.

— Это тебе на дорогу. Оно согреет в пути, заменит огонь и кров, сбережёт от лютого зверя, лихого человека и лживого попутчика. Чавун добрый кузнец, сделает всё, как надо. Только не поверни на полпути, не смей бояться.

Долгим был мой путь к вам, пан мастер. Чего натерпелась, всего не перескажу. Но вот я здесь и молю только об одном: сделайте это.

Чавун слушал молча, не перебивал и только вздыхал иногда.

— Ты так хочешь этого, дочка? — переспросил он, и его глаза построжели. — А что если ты достанешься другому?

Я замотала головой. Огонь выплясывал в очаге трепака, шутливо трещал и словно не верил, что из такой хрупкой девушки, тоненькой и хлипкой, как жёрдочка, выйдет славное оружие.

— Трудненько будет, — вздохнул Чавун, — да и жалко твои годы молодые. Подумай.

Но я твёрдо взглянула старику в глаза. Оружейник кашлянул и тихо спросил:

— Как милого величают?

— Крук, — одними губами прошелестела я. — Касьян Крук.

— Добрый казак, — отозвался мастер, — а главное, есть хоть одна душа, которая за него и в пекло спустится. Твоя взяла, дочка.

Я скинула платок и распустила волосы. Чавун одним взмахом ножа срезал их так, что стала я похожа не на девушку, а на нескладного хлопчика в бабской одёжке. Я прикрыла глаза. Ещё немного — и замру уже насовсем. Жить мне в тесных ножнах и плясать в сильной, не знающей оплошности руке. Выкуп был слишком дорог, но стоило рискнуть. Чавун раздул огонь и велел допить остатки зелья, принесённого от татарки. Язык обдало приятным холодом, и я почувствовала, как веки наливаются свинцом. Короткий рваный вздох, трескучая песнь огня откуда-то справа, холодная сковывающая истома. Я уже твёрдо знала, на что иду.

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль