Через две недели пришел ответ от Вернигоры — на этот раз его доставил княжеский гонец, который привез тяжелую весть: основные силы новгородского ополчения не придут на помощь псковичам — Великий князь Литовский объявил Руси войну и двинулся ни много ни мало на Киев. Османская империя заключила союз с крымским ханом и Литвой, и татарская конница с поддержкой турок идет на Киев с другой стороны.
Вернигора звал Млада в Новгород, как только появится возможность покинуть осажденный Псков. Он нашел однорукого кудесника, и нашел его действительно в Белоозере — старику исполнилось сто шесть лет, и новгородские волхвы, конечно, отправились за ним, но никто из них не верил, что им удастся сдвинуть его с места: старец удалился от людей двадцать лет назад и появлялся в городе раз в год, в дни летнего солнцестояния. Никто не знал его силы, которая могла возрасти за эти двадцать лет уединения, но когда-то он считался одним из самых сильных волхвов на Руси.
Вече избрало Черноту Свиблова посадником, князь со дня на день должен был покинуть Псков: ему нечего было делать в осажденном городе. Вернигора остался без поддержки Мариборы и писал, что дни его на должности главного дознавателя сочтены, если, конечно, князь не воспротивится воле Свиблова. Совет господ никогда не имел такой власти при Смеяне Тушиче, какую получил теперь. Новгородские земли, и без того разоренные сбором ополчения, бояре обложили двойной податью, списывая это на войну. На самом же деле они просто надеются покрыть свои расходы. Пушечный двор стоит — никто не везет бронзы на пушки, кузницы не куют оружия: никто не платит им за это.
К письму главного дознавателя была приложена коротенькая записка от Даны: «Ты обещал вернуться». Млад представил, как Вернигора пришел к ней и предложил послать весточку в Псков, — ему стало неприятно.
Каждое утро Тихомиров выводил студентов на «занятия» — учил драться на стенах и под ними, стрелять из луков, кидать сулицы[1]. День прибывал, и с рассвета до заката ребята сильно уставали, но с каждым днем крепчали и становились уверенней. Млад на себе ощутил эту уверенность: доспех уже не тяготил его, и рука держала меч гораздо тверже, чем под Изборском. Ели они на убой: у Пскова не было возможности прокормить весь скот, что привели в город из деревень и посадов, и половину его собирались пустить на мясо.
Первый штурм начался ранним утром, задолго до рассвета: двадцать орудий ударили по крепостной стене, раскаленные ядра полетели в город, поджигая деревянные постройки, разбрасывая по сторонам бревенчатые стены, как биты разбрасывают «городок» при игре в рюхи. Рушился камень и горел огонь, приближаться к стенам было опасно: пожары тушили только там, где пламя могло перекинуться глубже в город.
Четырехсаженные стены устояли…
С рассветом, отогнав защитников крепости в глубь города, немцы пошли на приступ, и пушки прикрывали их полки. Но псковские лучники поднялись на стены, выкашивая пеший строй легких кнехтов, своими телами пролагавших дорогу основным силам. Русские пушки сшибали осадные башни и сносили земляные укрепления — штурм захлебнулся в самом начале, ни один немец так и не поднялся на крепостную стену.
Ландмаршал выжидал недолго — подтянул пушки из-за Великой, нацеленные на Псков с другого берега, и следующий обстрел южной стены начался через пять дней. На этот раз немцы никуда не спешили: около сотни орудий мерно били по стенам двое суток.
Млад посчитал: между выстрелами пушек он мог вдохнуть от трех до шести раз. Или медленно сосчитать до двадцати… Его сотня стояла под стенами — заваливали камнями проломы, засыпали песком, а потом поливали их водой. Пушки стреляли вразнобой, но просчитать, когда ядро ударит рядом, не составляло труда. Если ядро попадало в только что сделанный завал, камни летели во все стороны; если пробивало уступ над верхней площадкой стены — камни сыпались сверху.
Через несколько часов Младу казалось, что он сходит с ума от ожидания следующего выстрела. Тело напрягалось, как он ни старался успокоиться, голова уходила в плечи, а руки отказывались работать. И если выстрел задерживался, напряжение становилось невыносимым: от него скрежетали зубы и сводило мышцы. Поначалу Млад отдавал студентам приказ ложиться на землю и прикрывать голову, но потом это всем надоело: три минуты работали, три — валялись на холодной земле.
К вечеру появилась привычка: Млад чувствовал близкое попадание за несколько секунд до него. Но к тому времени пропал и страх — тело устало бояться. Шестеро из его сотни были ранены, парню с третьей ступени придавило ноги выше колена — он так и не пришел в себя, пока над ним на рычагах приподнимали стопудовый кусок стены, пока вытаскивали его за плечи и несли до больницы на щитах.
Отец покачал головой, когда прощупал размозженные кости своими всевидящими пальцами.
— Или мертвец, или калека, — сказал он Младу. — Я думаю, лучше калека. Он, возможно, считает иначе. Иди, Лютик, это не твоя забота.
Ночью обстрел прекратился — в темноте ландмаршал только напрасно тратил порох. До полуночи продолжали заваливать проломы, не зажигая факелов, чтоб немцы не могли нацелить пушки на свет. Когда студенты начали падать от усталости, Тихомиров свернул работу. Млад отправил остатки сотни «домой» — их терем не пострадал от пожара, далеко стоял от стены, — а сам побежал в больницу. Отец не спал и, наверное, даже ждал его, потому что сразу взял за плечо и сказал:
— Пойдем. Мне некогда, но кто-то должен…
Млад знал, что́ увидит. Он уже видел это и думал тогда, что будущего не знают даже боги… Он уже в Коляду знал, что этого будущего не изменить, но на что-то надеялся. Он видел эту темную палату, светец[2] в углу — дорогой, витой светец. Тогда будущее казалось ему явью…
Разухабистая, веселая песня и бегущий хоровод… Жизнь била из них ключом, жизнь искрилась в свете костров, плескалась на дне сталкивавшихся кружек и проливалась на снег, жизнь цвела на их щеках ярче макового цвета… «Млад Мстиславич! Иди к нам в хоровод! Чего стоишь-то?» Млад уже тогда знал, что это будущее неотвратимо. Но как ему захотелось вернуться в то прошлое, попытаться еще раз все изменить! Начать все сначала! Он захотел этого с такой силой, что в ушах его грохнула песня и свет лучины показался огнем костров на капище…
Только теперь нельзя было по тропинке вернуться домой, обнимая Дану, и усилием воли отодвинуть от себя видения…
Вместо веселой песни рыдание гулко билось между сводами стен: парень царапал лицо, размазывал по щекам слезы и кровь и стучал головой по соломенному тюфяку. Он был укрыт теплым плащом, но и под плащом Млад сразу увидел, что ног у него больше нет.
Млад опустился на колени у изголовья.
— Мир, в котором мы живем, прекрасен, — сказал он тихо, — он стоит того, чтобы жить.
Как ему пришло в голову начать с такой глупости? А впрочем, что бы он ни сказал, все будет бессмыслицей сейчас. И он говорил, говорил, не особо задумываясь о смысле своих слов, зная, что голос его может завораживать и безо всякого смысла. Это потом слова всплывут в памяти, как нечто само собой разумеющееся, уже свое собственное…
Парень заснул перед рассветом, обеими руками вцепившись в запястье Млада. Наверное, просыпаться ему будет еще тяжелей… Он проснется и не сразу вспомнит, что с ним случилось. А когда вспомнит, слез больше не будет, и от этого боль станет невыносимой. А потом будет много ночей, после которых надо проснуться и вспомнить…
Млад боялся потревожить его, но как только за цветными стеклами появился тусклый свет, по крепостным стенам снова ударили пушки.
Отец поймал его на крыльце, когда Млад на ходу натягивал на голову шлем.
— Лютик, послушай, — отец взял его за руку, — я говорил об этом, когда тебе было пятнадцать… Помнишь, ты спрашивал, как я могу спокойно на это смотреть и не сойти с ума?
— Да, бать, я помню. Не надо пропускать это через себя, — кивнул Млад.
— Я никогда не пытался сделать из тебя врача. Но… раз так сложилась жизнь… Лютик, ты привыкнешь. К этому привыкают, чтоб не сойти с ума.
— Бать… Со мной все хорошо, поверь, — усмехнулся Млад и побежал по ступенькам вниз, но на повороте приостановился: у него закружилась голова.
Штурм начался только через сутки. Едва забрезжил рассвет, снова ожили пушки, но на этот раз не пытались свалить стены — в крепость полетели раскаленные ядра, сметая дубовые уступы с бойницами, возведенные за ночь вместо каменных. Немцы старались напрасно — под стенами не осталось пищи для огня: дубовые укрепления, пропитанные водой, не спешили воспламеняться, а вспыхнувшие было небольшие пожары погасили быстро.
Войска построили в отдалении от стен, пережидая, когда смолкнут орудия. День выдался морозным и ясным, и в тот миг, когда солнце разогнало туманную дымку над восточной стеной, со стороны крома появилась конница. Оба князя, к плечу плечо, ехали впереди на высоких черных конях, и ополчение сначала взволновалось, а потом разразилось приветственными криками. Медведи и барсы[3] реяли на знаменах над их головами, смешавшись, и отличить новгородских дружинников от псковских было трудно. Замыкала строй псковская боярская конница — около пятисот отпрысков лучших семейств города, полтысячи лучших лошадей.
— Мстиславич, а зачем конница? — дернул Млада за рукав Добробой. — Лошади ж на стены не полезут!
— Я думаю, ландмаршал держит конницу в запасе и готовит наступление пехоты. Нам очень выгодно ударить по пешему строю конницей. Немцы не успеют вывести свою.
Коней не пугал грохот пушек, не пугал огонь пожаров — они шли под всадниками ровно, сосредоточенно, гордо выгибая шеи. Настоящие боевые кони! В строю Млад заметил несколько высоких черных лошадей — наверное, не одна ватага привела в крепость потерявшихся в лесу огнедышащих чудовищ.
Строй разделился пополам: налево конников повел князь Волот, направо — князь Тальгерт, и намерения их уже не вызывали сомнений: как только полки кнехтов подойдут к стенам, конница ударит с двух сторон, забирая их в кольцо, а спереди врагов встретит ополчение. Но ландмаршал же не дурак, он должен предвидеть такой поворот! Не только Млад разгадал этот ход — студенты вокруг вовсю обсуждали предстоящий бой и спорили, догадаются ли немцы подвести поближе свою конницу.
Кнехты пошли на приступ через час после восхода, когда орудия еще продолжали забрасывать стены раскаленными ядрами: Млад насчитал не меньше двухсот выстрелов. Сначала с башен ответили русские пушки, а когда первые ряды врага приблизились на полверсты, на стены встали лучники. Ополчение придвинулось к стенам. Сквозь незаделанные проломы были видны силы, шедшие на Псков: предыдущий штурм ландмаршал провел лишь для разведки и испытания сил псковичей — на этот раз на крепость шли несметные полчища. Даже если бы каждый выстрел пушки попадал в осадную башню, потребовалось бы не меньше суток, чтобы разбить их все.
Когда вражескому строю, помятому пушками и лучниками, оставалось полсотни саженей до стены, распахнулись ворота возле Покровской башни и князь Тальгерт первым выехал на берег Великой реки. Одновременно с ним из захаба Полевой башни вырвалась конница, ведомая Волотом.
— Вперед, ребята… — выдохнул Тихомиров, когда поднялись тяжелые ворота Свинорской башни, — встретим немцев по-русски. Это кнехты, вам вполне по плечу. Наемников ландмаршал держит в запасе.
Немецкие пушки смолкли, русские же продолжали бить по осадным башням и сминать строй противника, не боясь задеть свою конницу. Ополчение выходило в поле из четырех ворот и тут же ввязывалось в бой. Студенты, как всегда поставленные в самый конец, на этот раз не роптали: первой схватки им хватило, чтобы трезво оценивать свои силы. Млад осмотрел остатки своей сотни: почти пятьдесят человек. Лица их были угрюмы и сосредоточенны: после двух суток обстрела страх притупился.
— Ребята, это мы идем бить их, а не они нас, — улыбнулся Млад. — За нами крепостные стены, а за ними — выжженная земля. Чужая земля. Они пришли к нам, а не мы к ним, и нас ведут боги.
— Вперед! — заревел Тихомиров, поднимая меч, когда освободился проход. — Бейте их, ребята!
Кнехты на самом деле оказались студентам вполне по плечу, да и две недели обучения не прошли даром. Обычные землепашцы, вооруженные в лучшем случае алебардами, одетые в лучшем случае в черные тонкие кирасы, а то и просто в стеганки, в плоских шлемах, так легко пробиваемых топором, кнехты не чувствовали пьянящей горячности боя, не стремились к победе — их целью было выжить на этой войне и вернуться домой. Ополчение откинуло их от стены на сотню саженей не больше чем за час. Конница, взявшая их в кольцо, рубила нестройные ряды на обе стороны, а полки наемников не успевали подойти им на помощь. А может, и не стремились?
Два князя — мужчина и мальчик — в самой гуще боя прокладывали путь коннице назад, к воротам, через строй врага, и конница топтала легкую пехоту, постепенно продвигаясь к крепости.
Млад не в первый раз замечал, как быстро летит время во время боя: казалось, что не прошло и четверти часа, а солнце переползло на юг и светило прямо в глаза. В бою не время думать о потерях, в бою не пугает кровь, рассеченные черепа и скользкие внутренности под ногами. В бою не слышишь воплей боли и отчаянья, только лязг железа, приказы и призывы: «Вперед!». Иначе ты не боец… Иначе бой раздавит тебя, сломит твою волю, и не останется ничего, кроме ужаса и желания бежать. Млад понял это в пятнадцать лет, под знаменами князя Бориса. Наверное, те, кто остался в строю после Изборска, тоже поняли: когда Млад говорил об этом ребятам, слова его уже не были пустым звуком, и не мальчики сражались рядом с ним в тот день — воины. Молодые, не очень опытные, но воины… Тихомиров ни разу не назвал их щенками.
Ландмаршал перестраивал свои полки, отводил назад кнехтов, не попавших в окружение, и было ясно каждому: он освобождает поле битвы для лучших своих частей — наемников, пеших и конных. Но князья продолжали рубиться бок о бок в центре боя, словно их это и не касалось, словно они не боялись, что тяжелая пятитысячная конница снова вступит в бой, сметет дружину и раздавит русское ополчение.
И конница наконец показалась — ландмаршал выжидал, когда ополчение отойдет от крепостных стен настолько, чтобы не успеть укрыться в случае неожиданного нападения. Конные наемники появились из-за Великой — казалось, они давно стояли под прикрытием леса. Но и тут князья не дрогнули и не поменяли тактики боя.
— Конница, Мстиславич! Конница! — крикнул Ширяй, и он был не один.
Смятение едва не опрокинуло русские ряды, когда Тихомиров крикнул:
— А ну спокойно! Чему быть — того не миновать!
И это после того, как под Изборском он чуть ли не силой заставил их отступать к лесу!
Тяжелые кони вышли на лед — аршинный лед конца морозной зимы. Он бы выдержал и больший вес… И когда передние ряды достигли середины Великой, три взрыва подряд прогремели над рекой. Это были не те взрывы, которыми ломали лед перед западной стеной крепости, — черный дым взлетел в небо с белого снега, вода выплеснулась вверх, и хруст льда показался долгим продолжением взрывов: трещины побежали в разные стороны, соединяясь в широкие полыньи.
Передние ряды конницы снесло взрывами, кого-то накрыло водой или затащило под лед, кто-то не успел остановиться и съехал в воду, кого-то столкнули в полыньи следующие ряды — ужасающее зрелище давки коней и тяжеловооруженных людей на минуту остановило бой. Немцы тонули сразу — доспехи не позволяли продержаться на поверхности и секунды, — и вскоре темная вода в широких трещинах преградила путь остальным всадникам.
Млад вспомнил свой «подвиг» на войне с татарами: а ведь кто-то заложил порох под лед! Да так, что немцам даже в голову не пришло, что напротив их лагеря идет такая работа! И кто-то поджег огнепроводные шнуры…
Взрыв стал сигналом к отступлению — все понимали, что конница обойдет полыньи выше по течению Великой. Но им придется идти лесом, искать пологий спуск и при этом, ступая на лед, ждать еще одного взрыва… А солнце перевалило за полдень!
Ландмаршал быстро оправился от удара: полки ландскнехтов ударили в западную оконечность строя ополченцев, отрезая путь к отступлению, туда, где их не могла достать русская конница, завязнувшая в центре боя. Со стен по наемникам ударили лучники, но стрелы с трудом пробивали тяжелые доспехи.
Теперь ополчение вело бой на две стороны. Тихомиров развернул студентов против ландскнехтов — ему ничего больше не оставалось. Студенты дрогнули: слишком свежо было воспоминание об Изборске. Наемники отличались от хлебопашцев не только опытом, силой и хорошим вооружением — они ничего не боялись и, казалось, не щадили своих жизней. Млад думал, что впечатление это обманчиво: он не мог поверить, что люди, идущие на войну за деньги, желают победы так же сильно, как те, кто защищает родину. Тогда ему не приходило в голову, что это их ремесло и, как каждый ремесленник, они гордятся своей работой.
Насколько легко ополчению далась победа над кнехтами, настолько же тяжело шел бой с наемниками. Млад не успевал подставлять щит под удары коротких мечей, ему ни разу не удалось пробить крепкую кирасу ландскнехта, студентам же, с их топорами, оставалось только защищаться — деревянное древко не могло сравниться с тяжелым железом меча. На помощь ополчению из крепости вышел резерв — около тысячи ратников, что готовились принять врага на стенах. В победе защитников крепости не было никаких сомнений, речь шла только о ее цене… И немцы сделали все, чтобы цена эта оказалась высокой.
Солнце клонилось к закату, когда княжеская конница прорвалась к стенам Пскова, — для ландскнехтов не было никакого смысла продолжать бой, но они дрались с тем же упорством, что и в самом начале схватки. Они вообще не знали усталости. Млад с трудом поднимал меч, его силы едва хватало на то, чтобы не дать пробить себе голову. Рука, сжимавшая рукоять, онемела, пальцы словно свело судорогой, левая же кисть с отбитыми пальцами вот-вот должна была разжаться и выронить щит.
Ландмаршал приказал отступать, но путь к отступлению преграждала конница, и наемникам ничего больше не оставалось, как пойти на отчаянный прорыв: поразительно, как быстро их командиры умели принимать решения и как быстро потрепанные полки смыкали ряды. Для боя с конницей у них были только короткие алебарды с гранеными копьями на концах, и строй мгновенно выставил их вперед.
Конница тоже готовилась встретить прорыв наемников — князь Тальгерт махнул руками, приказывая ополчению разойтись в стороны.
— Освободите им дорогу! — крикнул Тихомиров студентам. — Пусть уходят!
— Ребята, в стороны! К стенам, отходите к стенам! — подхватили сотники его приказ.
Оказавшись вдруг без противника, студенты растерянно смотрели по сторонам, опустив руки. И двинулись к стенам вразнобой, толкаясь и налетая друг на друга.
— Вдарить по ним напоследок… — услышал Млад сзади и оглянулся: кто, как не Ширяй, мог это предложить!
— Я тебе вдарю, — огрызнулся он. — К стенам. Быстрей. Они сейчас вас просто сметут!
— А на щиты? — тяжело дыша, спросил с другой стороны Добробой, и его подтолкнули сзади.
— На какие щиты? — рявкнул Млад, пропуская его вперед. — Отходим!
Но ландскнехты не стали дожидаться, пока ополчение освободит им путь: для плотного строя, готового столкнуться с конницей, рассеянные ряды пехоты не были препятствием. С воинственным воем наемники пошли на прорыв: ополченцы едва успели выставить щиты, когда остроконечные копья на саженных древках врезались в разрозненную толпу.
Ни о каком перестроении студентов не могло быть и речи — кто смог, тот отступил. Млад развернулся лицом к строю наемников, отталкивая ребят спиной и надеясь прикрыть их щитом.
— Мстиславич! Я с тобой! — рядом встал Ширяй.
— Отходи! — успел крикнуть Млад, когда с другой стороны от него встал Добробой, и еще человек пять, выставив щиты вперед, образовали заслон для остальных отступающих.
Млад мог бы отойти еще на несколько шагов, но не смог сдвинуть с места это жалкое прикрытие.
Ландскнехты врезались копьями в их щиты. Млад видел, как Ширяя удар отбросил в сторону, он видел даже, как покатился по снегу его щит, видел, как двое ребят падают под ноги наемникам и как копье алебарды бьет в неприкрытый бок Добробою, видел, как взлетает шестопер над головой у него самого, и как опускается вниз, на лицо, и подумал еще, что и дед его не любил шлемов с наносником — неудобно смотреть. Наверное, он успел нагнуть голову: в глаза ему ударил свет заходящего солнца и показался сначала белым, а потом черным.
Млад открыл глаза и увидел сумерки. Серое сумеречное небо, на котором еще не появились звезды. Сначала он не слышал ничего, кроме звона в ушах, и не видел ничего, кроме этого неба — странно широкого, пустого и однообразного. Он медленно вспоминал, где он и что с ним, пока звон в ушах не превратился в низкий вой, прерываемый рыданием. Млад почему-то подумал о Хийси и о той ночи, когда умер Миша. Неясная, неосознанная еще боль шевельнулась в груди — рассудок возвращался медленно, невозможно медленно. Неужели человек может выть, словно пес? А ведь это воет человек… Холод идет по телу мурашками от этого воя, ледяной холод. И небо над головой холодное и пустое… Дана не велела ему сидеть на земле, но он вовсе на ней не сидит, а лежит.
Млад шевельнулся, надеясь, что движение поможет ему прийти в себя: в голове что-то всколыхнулось, и к горлу подступила тошнота. И сразу же вспомнился летящий в лицо шестопер, его острые перья, грозящие размозжить переносье. Наверное, он все же нагнул голову, потому что болел лоб, а не нос.
Но что же он воет и воет? Точно как Хийси… Какая тоска, смертельная тоска!
Сознание его словно сопротивлялось, словно не хотело выходить из пустоты, не хотело смотреть на землю — и глаза вперились в темнеющее небо. Потому что стоит только вспомнить, где он и что с ним, сразу же придется признать то, чего признать он сейчас не в силах. Блаженная пустота! Еще несколько мгновений можно думать, что мир вокруг тебя прекрасен…
Млад рывком поднялся, и земля закачалась перед глазами, заходила ходуном, грозя опрокинуться. Он опустил веки и почувствовал, как пространство закружилось вокруг него, увлекая в глубокую воронку, на дне которой плещется пустота сумеречного неба. Он распахнул глаза и сжал в руках снег, чтоб не упасть.
На западе небо еще светилось бирюзой, по Великой реке с черными пятнами трещин бежал ветер, засыпая снегом тоненький ледок в глубоких провалах большого льда. Лес на другом, пологом, берегу приподнимался темным гребешком: черно-серый мир уходил во тьму зимней ночи…
Человек выл, задирая лицо к небу, и, увидев его очертания на светящемся бирюзой небе, Млад не мог больше притворяться, что ничего не помнит. Он поднялся на ноги, поставив их пошире, и двинулся вперед, шатаясь из стороны в сторону. И пройти-то надо было всего несколько шагов… Чтоб убедиться… Чтоб от надежды не осталось и следа…
Он грузно упал на колени рядом с воющим Ширяем и, опираясь в землю кулаком, заглянул в лицо Добробоя: мертвые глаза смотрели в гаснувшее небо. Под телом почти не было крови — клинок вошел в сердце сбоку и остановил его.
Слезы лились по щекам Ширяя, и мокрые дорожки бежали на голую шею; влажные от пота волосы смешно топорщились в разные стороны — он держался руками за плечи, и от напряжения у него побелели ногти. Хотел бы Млад так же поднять голову к небу и завыть, заплакать… Он снял шлем и долго возился со шнуровкой подшлемника: морозный воздух только усилил боль в голове, обхватив лоб ледяным обручем.
— Он совсем еще мальчик, — выговорил он, глядя в лицо мертвого ученика. — Такой большой…
Рыдание тряхнуло тело Ширяя, он согнулся, ткнувшись лицом в колени, и снова выпрямился, поднимая лицо к небу. Млад обнял его за плечо и потянул к себе — пусть плачет, так легче. Пусть выливает из себя горе первой в жизни потери. Если бы он сам мог так… Так просто… Когда то, что разрывает грудь изнутри, выплеснется из нее хотя бы стоном, а лучше криком, рыданием, воем…
Парень схватился руками за кольчугу Млада и стиснул ее пальцами.
— Нет, нет… — прорычал он, прижимаясь к плечу Млада лбом. — Это нечестно! Это так глупо! Так не может быть!
Так не может быть… Как наивно и как просто! Этого могло бы не быть… Знал ли Млад об этом, когда на Коляду боялся поднять на Добробоя глаза? Когда, сидя за накрытым столом, смог только сухо поблагодарить ученика за возню у печки с раннего утра до позднего вечера?
И ему снова мучительно захотелось вернуться в ту ночь — ночь, навсегда ставшую необратимым прошлым. Вернуться — и обнять его еще живым, и сказать, как он привязан к нему, и как плохо ему будет остаться без него: такого большого, преданного, неутомимого…
Вернуться и все изменить. Выйти навстречу человеку в белых одеждах, отправившему ополчение в Москву. Выйти навстречу и… Чтоб все увидели, что белые одежды его запятнаны кровью. Кровью Добробоя. Кровью мальчиков, оставшихся под Изборском, кровью парня с третьей ступени, оставшегося без ног. И пусть горит Киев, не знающий, с кем ему лучше живется — с Новгородом или Литвой!
— Он же шаман, Мстиславич! Он же шаман, разве он может так глупо умереть! Он же под защитой богов! — хрипло крикнул Ширяй.
Боги не могут защитить от удара копьем. От удара копьем защищает щит и доспех. Младу надо было сделать всего два шага вперед: его доспех надежней, а щит — крепче. Всего два шага вперед! Почему он не подумал об этом? Почему? Не надо возвращаться так далеко, достаточно отмотать нить времени назад совсем чуть-чуть… И они бы сейчас втроем шли в терем, вспоминая подробности боя…
Нить времени нельзя отмотать назад даже совсем чуть-чуть…
— Это я, Мстиславич! Это я виноват! — выл Ширяй. — Это я, дурак, сунулся! Ты бы просто отошел, а я встал, как дурак…
Он задохнулся рыданием — совсем как ребенок.
— Это не ты… — Млад похлопал его по плечу.
Сказать, что виноват человек в белых одеждах? Или война? Или сплетенные кем-то нити судеб, или боги, что не отвели удар копья чуть в сторону? Или позволивший отравить себя князь Борис? Или князь Волот, который привел их сюда? Или Тихомиров, не давший приказ отходить на минуту раньше? Или сам Млад, потому что не умел заставить их слушаться? Или потому что не догадался сделать два шага вперед?
— Это не ты, — повторил Млад и добавил. — Этого не изменить.
Собственные слова напугали его, словно поставили точку. Словно до того, как он это сказал, будущее еще не наступило, еще оставалось будущим. Еще можно было вернуться в ночь Коляды, когда оба его ученика — счастливые и смеющиеся — рядились в медведя и журавля.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.