Через неделю я вернулся в Мюнхен. Когда я уезжал оттуда, все только начинало цвести, теперь же, когда лето подошло к концу, все — увядало. Меня послали воевать в Польшу. Одно из самых страшных мест в тот момент в мире. Евреев убивали семьями. Жестокость. Ужас. Грязь. И я ведь был одним из тех, кто вершил все это зло. Я был слугой фюрера. Я исполнял его приказ, но … это не оправдание. Казалось, само понятие «совесть» умерло в наших душах. Была только ожесточенность и садизм. Я не убивал людей, нет, но я не мешал этому ужасу. А по сути, жизнь моя протекала как прежде. Только душа, словно умерла. В душах нацистов была пустота. Я видел эту черную бездну в глазах сослуживцев. А в себя старался не заглядывать.
Если вам говорят война — это героизм, не верьте. Война — это смерть. Я видел, как разрывало на минах людей, как они захлебывались в собственной крови, как молили о жизни, о смерти… Все это было отвратительно.
На войну я попал в должности Унтерштурмфюрера. Сказать, что я был идейным нацистом, ничего не сказать. Я жил своей идеей. Вообще, каждый воин СС был идейным солдатом. Все мы были атеистами, а как говорят русские «свято место пусто не бывает», вот и подменялось в наших головах понятие «Бог» на имя фюрера. Я не могу сейчас произносить эти слова без отвращения к себе самому, но тогда все было по-другому.
На войне я так близко увидел смерть, что она стала для меня привычным делом. Зачем жалеть врагов? Они нас не пожалеют. Но другое дело видеть смерти товарищей, а их убивало одного за другим. Мне же везло, я был всю войну словно заговоренный. Однако, сейчас понимаю, лучше была смерть, чем все то, что я сумел пережить. Сейчас, закрывая глаза, я не могу вспомнить каково это терять друзей, товарищей. Все забыто… все стерлось из памяти, как будто этого и не было, но… я помню, как потерял единственную любимую женщину.
Но тогда все еще было впереди. Я, как уже сказал, был идейным эсесовцем, думающим только о верности фюреру. «Meine Ehre heißt Treue[1]», — эти слова, выбитые на пряжке моего ремня, ежеминутно напоминали мне, к чему я должен стремиться.
Но иногда меня охватывала непреодолимая тоска…. Мне вспоминалась девушка с небесными глазами. Любимая, но далекая. Девушка, при мысли о которой мое сердце рвалось. В такие моменты я напоминал себе, что идет война и я воин отстаивающий интересы великой Германии.
Однако, война никогда не имела женского очертания. И уж тем более облика Мари. Здесь всюду была кровь вперемежку с грязью, вонь и сырость заканчивали свое дело. Господи, как противно все это вспоминать! Хотелось бы оправдать свои поступки тем, что время было жестокое, но … никакое время не может оправдать убийства невинных людей. И никакая идеология не стоит и слезинки ребенка…. А нацисты никого не жалели. Что для таких, как я значила жизнь человека, да ничего она не значила. И в конечном итоге вышло так, что не время было такое, а мы… все мы были такими. Зло ведь въедается в душу, убивая ее. Душа гниет. Отмирает. И самого понятия «душа» не остается. Однако, чтобы рассказать эту историю, придется раскрыть множество своих прегрешений. А их, поверьте, было много….
Мир был охвачен огнем, взрывами, залпами орудий… Убивали евреев, отправляя в концлагеря, расстреливали целые семьи коммунистов, за их идеологию, убивали женщин и детей… Убивали всех… И я убивал… Убивал и рука не дрожала…
В марте следующего года мы вошли в Париж, — продолжил рассказ мужчина тем же низким голосом, — Я снова был здесь, в городе, где мы познакомились, но на этот раз в роли оккупанта. Теперь я дорос до Штурмбанфюрера. И вся моя жизнь была посвящена осуществлению идей нацизма.
— Фридрих, — весело крикнул мне Стефан Шнайдер, мой давний товарищ еще по училищу, — Пойдем скорее… Сейчас будут расстреливать коммунистов и подпольщиков...
Шнайдер вообще отличался своей глупой, как мне казалось, веселостью и распутностью. Уроженец Австро-Венгрии, сын сантехника и учительницы, он напоминал добродушного верзилу, потому что фигура его сильно напоминала гору. Мне нравился этот веселый парень своим добрым нравом. Он в любой компании становился центром внимания, так как знал кажется все анекдоты, которые придумали люди за время существования человеческого языка. Хотя стоит заметить, что красотой этот верзила не отличался, и меня всегда удивляло как молодые девушки влюблялись в него.
— Тебе приятно видеть убийства? — недовольно спросил я.
— Так это же подпольщики и коммунисты, — вскрикнул Стефан.
— Оберштурмфюрер, вы разговариваете с высшим по званию, будьте добры без фамильярности, — чинно ответил я, встав из-за стола и отдернув форму. Шнайдер обижено вышел из моего кабинета, сильно хлопнув дверью.
Он знал, что я шутил. В войсках СС подразделение на чины не выпячивалось, как это было в армии вермахта. Но давнее знакомство, позволяло мне иногда разговаривать со Стефаном в подобном тоне.
Однако, я не удержался оттого, чтобы поглазеть на казнь «неверных». Коммунисты, подпольщики и евреи — это заслужили, именно такая мысль пронзала меня в минуты тишины. Я ежедневно подписывал приказы об отправке таких в концлагеря и рука моя не дрожала. Что мне до них? Я называл их «недолюдьми» и мое сердце не вздрагивало при их мучениях. Все это во славу Фюреру и я готов был убивать для него тысячи.
Расстрелы велись скрыто, поскольку с французами мы жили в относительном мире. И когда убийства происходили, то делалось это скрытно. Правда, как понимают все из застенок Гестапо… живыми не выходили.
Здание, где расположилось Гестапо, находилось на улице Соссэ. И сидя в своем кабинете, я постоянно слышал крики пытаемых патриотов, но меня это не волновало. Иногда, проходя по узким коридорам, можно было увидеть вытекающую кровь, которая сочилась в щель под дверью. Жестокость сопровождала нацизм и кружила вокруг нас, словно смерть ходит подле умирающего больного.
Если бы… судьба давала второй шанс… я никогда бы не стал верен фюреру, никогда бы не стал нацистом. Сказать правду, самое страшное, что все эти ужасы сотворил я и подобные мне люди.
Я толкнул дверь, ведущую на задний двор, где и проводились расстрелы патриотов, которые сумели пережить допросы под пытками. У выхода стояло двое конвойных солдат. Взгляд пустой. Словно они и не люди вовсе, а манекены. Я быстро спустился с каменных ступенек. Здесь находилась площадка, огороженная каменной двухметровой стеной. От любопытных глаз. Я достал сигарету и попытался прикурить ее, но подул ветер. Я убрал сигарету на место и посмотрел на пленных. Они стояли у дальней стены, спиной ко мне. Все в изодранной одежде. Руки связаны и, казалось, веревка впилась в кожу и порезала ее до крови. Худые. Похожие, скорее на живых мертвецов, нежели на пленных. Чуть в стороне от них стоял Штандартенфюрер, держа за руку молодую девушку. Девушка на мгновение привлекла мой взгляд. Молодая, темноволосая. Одетая в синее пальто и того же цвета шляпку. Она изо всех сил пыталась отвернуться, но не вырывалась. Чуть поодаль, убрав руки в карманы, стоял Шнайдер. Я подошел ближе и встал за спиной у Стефана. Солдаты, исполняющие приказ, выстроились в шеренгу за спиной смертников. Такие же бездушные, как и все мы. Глаза холодные. Руки жилистые. Они приготовились стрелять, когда вдруг, одна из обвиняемых закричала:
— Стойте!.. — девушка, стоявшая ко мне полу боком, вздрогнула и устремила взгляд синих глаз на женщину, которая бросилась в ноги Штандартенфюреру, — Там мой сын! Ему всего десять!… Он ничего не сделал… Пощадите… Прошу!...
Темноволосая девушка обернулась к Штандартенфюреру. Он не вздрогнул и даже не шелохнулся.
— Ну не будьте вы зверями… — шептала плачущая женщина.
Я посмотрел на нее. Худое вытянутое лицо. Потрескавшиеся губы. На лбу засохшая рана. Руки перепачканы кровью. Обычная осужденная на смерть еврейка.
— Вернуть ее на место… — раздался грубый голос Штандартенфюрера и один из солдат волоком потащил ее назад, к осужденным на смерть.
— Отпустите сына… Прошу вас… Убейте меня… — рыдала женщина. — Но сына отпустите….
— Герр Шредер, — умоляюще проговорила темноволосая фройллян, и схватилась за его руку, словно пытаясь удержать, — Отпустите ребенка… Ему лет десять не больше… Кристоф, сжалься над ним...
Я почему-то вздрогнул, услышав этот голос. Он показался мне знаком.
— Прошу… — вновь проговорила девушка, — Кристоф, … его все равно отправят в концлагерь…. Отпусти его…. Он способен еще принести пользу…. Мальчик способен работать….
Штандартенфюрер откашлялся и с ухмылкой поцеловал руку девушки.
— Милая моя, Мари, — проговорил он и жестом приказал отпустить ребенка, — Я сделаю это в память о твоей матери....
— Спасибо, Кристоф… — тихим голосом проговорила девушка и улыбнулась мужчине.
— Мама! … — плакал мальчуган, пытаясь вырваться из рук оттащивших его в сторону солдат. — Мамочка! …
Мари с сочувствием смотрела на его страдания, но и она не проронила ни единого слова. Девушке было известно, что ребенка все равно заставят смотреть этот ужас, и она не сумеет этого изменить. Потом его уведут и, скорее всего, он попадет в концлагерь, но… все-таки у него останется надежда на выживание.
Я же стоял и смотрел на ту девушку, о которой мечтал последние месяцы, но сейчас она показалась мне такой чужой и далекой, что я ее не узнал. Была она, казалось бы, такая, какой я помнил ее, но вся детская непосредственность ее облика исчезла. Она словно повзрослела. Мари закрыла глаза, когда пули поразили жертв. А я в смятение не мог разобраться, что творится в моей душе. В какой-то момент я понял, что все ушли, и мы с Мари остались вдвоем.
Девушка в ужасе смотрела на тела убитых людей. Ее глаза закрыла пелена слез, а я смотрел на нее и пытался вспомнить, как это любить…. В какой-то момент я перевел взгляд на лежащие трупы. Кровь уже смешалась с грязью асфальта, и походила на горячий шоколад.
Девушка вытерла слезу и в это мгновение в моей душе, будто бы что-то екнуло, и я решился подойти к ней.
— Мари… — прошептал я, взяв ее за руку и потянув к себе.
Она вздрогнула и подняла на меня полные слез глаза.
— Фридрих… — прошептала девушка и уткнулась лицом в мое плечо. — Уведи меня… Я сама не могу...
Сейчас, глядя на нее, я невольно вспомнил, как мне вручили мою первую награду. Я тогда ликовал от счастья. Это был нагрудной знак, который мне лично вручил Гиммлер. Он похлопал меня по плечу и улыбнулся.
— Это за доблестную службу.
Я со смущенной улыбкой принял коробочку, обтянутую темно-зеленым бархатом с белой атласной крышкой.
— Хайль, Гитлер! — с воодушевлением тогда проговорил я, выкинув вперед руку.
Тем же вечером, с каким-то детским счастьем, я разглядывал этот нагрудной знак. Это был маленький значок в центре, которого был изображен череп со скрещенными костями и пронзивший его меч со свастикой на клинке. Лезвие меча обвивала Гидра — мифологическая пятиголовая змея, символизирующая "бесчисленные" партизанские "банды". Меня то и дело охватывал неземной восторг, от одного осознания того, что эту награду мне вручил сам Гиммлер. А сейчас с тем же счастьем я смотрел на единственную любимую женщину. Только она теперь для меня была чужая.
— О чем ты думаешь?.. — тихо прошептала Мари, глядя на меня испуганными глазами.
— О тебе… — ответил я и снова обнял ее. — О тебе.
***
Той ночью, ложась спать, я невольно вспомнил о Мари. Не подумайте, что в тот момент я думал о любви к этой девушке, нет, я тогда даже не понимал, что я чувствую. Я очень долго прожил, отдавая всю душу служению Фюреру, поэтому ничего не могло сравниться с этим чувством. Но мысли о Мари заставили меня улыбнуться. В памяти всплыл первый поцелуй. Тогда в моей душе проснулось благородство, и я не позволил себе причинить боль любимой девушке, но сейчас этот поступок был для меня смешон.
Я закрыл глаза и начал засыпать, но в памяти всплыл другой образ. Малолетний еврей, замученный в застенках Гестапо. Я вспомнил его испуганные, большие глаза. Он плакал и умолял пощадить, клялся, что готов отречься от своего происхождения, лишь бы жить. Я видел слезы в его невинных глазах. Он схватил меня за руку и умоляюще посмотрел, казалось в саму душу. Я словно все это видел. «Пожалуйста», — умоляюще шептал он. Я отдернул руку и с презрением ответил: «Жизнь выбирает сильных». Это теперь такие события вызывают во мне горечь и боль, тогда я гордился своей верностью.
Мальчонку замучили. Думаю, сейчас все знают методы нацистов, поэтому я умолчу о некоторых жестокостях своей службы. Скажу только, сон мой ото всего этого не страдал. Я не винил себя в этой жестокости. Жалость — удел слабых.
Господи, почему я был так глуп?! Откуда во мне взялось столько жестокости? Как я мог так жить? Не понимаю, как?! Где же было мое благородство? Где была моя доброта? Почему проснувшаяся любовь, не сумела сразу открыть мои глаза, чтобы я увидел, что творю?
[1] рус. Моя честь в верности
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.