Когда рок преследует человека, щедро усыпая его пути бедой и горем, каждый день мерещится бесконечным; как скупец пересчитывает деньги, как голодный обсасывает корочку хлеба, стараясь продлить удовольствие, так и страдалец то и дело возвращается мыслью к несчастной судьбе. Счастье, напротив, не дает нам считать дней, будто следующий окажется лучше вчерашнего, а посему — зачем заботиться о них и разбирать причины радости? Так мы думаем всякий раз и всякий раз удивляемся, когда в памяти четко запечатлевается лишь плохое, а хорошее — будто радуга после дождя, — еле виднеется, чуть-чуть чувствуется.
Так ладно мне, конечно, никогда бы не сказать самой; все, написанное выше, я прочла в одной из книг, до которых доктор Мельсбах был большой охотник. Слова эти меня удивили и запали в душу: ведь со мной все происходило ровно наоборот. Плохое истиралось, как серебро после чистки, а хорошее оставалось в душе и прорастало в ней, будто цветок у доброго садовника.
Прошел почти год с тех пор, как слуга доктора вытащил меня из дунайских вод. Если бы лодка шла по реке чуть позже или чуть раньше, я бы утонула, и мое распухшее тело унесло бы вниз по течению, мимо Вены, прямиком в Буду, а потом, может быть, и в мои родные края, если б, конечно, его не выловили бы раньше и не похоронили в безымянной могиле. Теперь я знала, как выглядит такая смерть, и как любая смерть уродует людей, и к моим молитвам прибавились новые: за здравие доктора, его слуги, хозяина судна и всех добрых людей, которые помогли мне вернуться к жизни. Теперь я была «Гробовщиковой девочкой», потому что в те дни господин и госпожа Тишлер неожиданно оказались без прислуги, которая могла бы обмывать тела, прибирать на месте смерти и заботиться о последнем наряде и пристойном виде покойного; вдова, что помогала им в грязной работе, скоропостижно скончалась от горячки, а госпожа Тишлер больше всего боялась трупного яда, что было странно для ее положения, но вполне понятно.
Одновременно я помогала и доктору. После его операций мне часто приходилось засыпать свежую кровь опилками, а потом выметать их и относить на растопку, стесывать въевшуюся кровь со стен, убирать нечистоты. Делала я это охотно, однако не потому что мне так нравилось возиться с кровью, но потому что это было лишь малой частью моей благодарности. В ответ доктор разрешал мне пользоваться его библиотекой и иногда приглашал посидеть с ним после вечернего чая; я шила, штопала или вязала, пока Йоханнес читал что-нибудь вслух, переводя на ходу, если книга была не на немецком. Мне нравилось его имя, нравился его хрипловатый голос и неожиданные вопросы, которые он любил задавать, точно ему в самом деле было не безразлично, поняла ли я что из прочитанного и что именно поняла. Вначале я стеснялась ему отвечать, но потом осмелела, и некоторые сочинения мы обсуждали так рьяно, что Петер прилетал снизу и начинал стучать клювом по столу. О Вольтере мы оба придерживались мнения, что он, несомненно, умный человек, но порой чересчур перегибает палку, комедии Вайсе вызывали оторопь, английская сатира мне не всегда была понятна, и я слушала ее больше, как увлекательную сказочку, будь то приключения нищенки по имени Молл, или странствия человека в удивительных землях.
Наверное, я не видела людей, которые были бы больше христианами, чем доктор Йоханнес Мельсбах. Сам он считал себя грешником, который болен чуть ли не всеми пороками, которые могут существовать на этой земле, но вместе с тем он был единственным из докторов, кто шел по первому зову и в зной, и в холод, и не брал денег больше, чем ему могли заплатить. Бедняки — так он говорил — не обуза, но основа нашего общества, и если мы сможем устроить для них жизнь, в которой им не придется гордо умирать от голода, то только тогда сильные мира сего могут говорить об истинном веке просвещения. Жил доктор скромно, кое-как сводя концы с концами, — так всегда и бывает, когда человек больше заботится о других, нежели о себе. Рядом с ним я больше не чувствовала себя затюканной девчонкой, которая стремится угодить всем и каждому, я была самой собой, и мне нравилось это ощущение собственной цельности. Он заставил меня задуматься над тем, в какой стране мне суждено было родиться, и над тем, как принять свою судьбу и обратить ее на благо, и о том, как простить тех, кто не ведал, что творит зло. Йоханнес никогда не читал проповедей и нравоучений, ему это было и не нужно: он действительно был Златоустом, потому что в его устах самые запутанные вещи становились понятными.
Он жил в доме гробовщика давно, еще с тех времен, пока был студентом Венской Медицинской Школы, которую основал еще до моего рождения господин ван Свитен по приказу Императрицы, и мог бы сделать хорошую карьеру, если бы остался в высоких кругах, но его отец, симпатизировавший королю Фридриху и поплатившийся за это своим богатством во время войны, не желал, чтобы его сын «протирал полы в Хофбурге», и Йоханнес подчинился ему, но, тем не менее, отказался вернуться домой.
Господин Тишлер был скроен совсем из другого теста. Гробовщиком он стал по наследству, когда женился на госпоже Тишлер. Нрав для такой работы у него был слишком бурный, и каждые похороны, которые он устраивал, превращались в нечто театральное, когда истинное горе исчезало в рыданиях плакальщиц, лепестках черных роз, погребальных речах и сладком вине со специями. Однако он не гнушался хоронить никого, и даже бедняки, у чьей семьи был хотя бы шиллинг, уезжали на похоронных дрогах в последний путь вполне пристойно, и никто не швырял их, зацепивши крюками за плечи, в общую безымянную могилу.
Что мне нравилось в этом доме — здесь было не принято спрашивать: кто ты и откуда. Я подозреваю, что господину Тишлеру было все равно, а его жена уверяла, что она насквозь видит любого, и если человек хороший, то пытать его нечего. Мне же не хотелось их расстраивать, и я молчала о прошлом. Госпожа Тишлер не могла нарадоваться, как я переменилась за год: и правда, волосы у меня стали лучше, я стала румяней без краски и чаще улыбалась; навряд ли бы меня кто-то узнал из старых знакомых, встреться мы на улице. Иногда я и сама себя не узнавала в зеркале, потому что привыкла видеть в нем бледного заморыша, и та миловидная девушка, что глядела на меня, казалась мне незнакомкой. Господин Тишлер, наоборот, ворчал, что я слишком пышу здоровьем, и произносил жаркую речь о том, как мне надо вести себя и как выглядеть. Его мечтой было сделать из меня бледного ангела смерти, но природа сопротивлялась его честолюбивым планам.
Никаких друзей у меня здесь не появилось. Больше того, за пределами дома гробовщика я ни с кем толком и не говорила: многие опасались водиться с людьми моего занятия, как будто даже слова могли переносить смертельную заразу. К счастью, мне не встречались мертвецы, помершие от чумы или холеры, и я не подорвала себе здоровье тем, что прикасалась к холодной, мертвой плоти. Умереть мне было не страшно, но на всякий случай доктор Мельсбах рекомендовал мне мыть руки и протирать их жуткой и вонючей смесью, которую готовил аптекарь. Впрочем, от последнего я быстро отказалась, аккурат после того, как у меня облезла и покраснела кожа на пальцах после очередного обтирания, и Йоханнес в знак извинения принес мне баночку топленого гусиного жира, чтобы уменьшить боль.
Ночевала я обычно внизу, на кухне, с котом-крысоловом и Петером, который важно расхаживал по шкафам и столам. Если бы он был человеком, ему бы пристало быть священником или военным, так гордо ворон держался при посторонних. Здесь, наедине с ними, перед сном я мечтала о прошлом: часть меня все еще тешила себя надеждой, что я увижу Иштвана, и мне казалось, если я буду думать о нем чаще, то он услышит меня. Вставать по ночам приходилось часто, потому, ложась в постель, я иногда даже не раздевалась: иногда приносили покалеченных в кабацкой драке, несколько раз незадачливых дуэлянтов, которых надо было перевязать или отпеть, но обычно прибегали позвать доктора к умирающему больному. Открывать дверь ночным незнакомцам было не страшно, в приемной чутко спал Мартин, слуга доктора Мельсбаха, и один раз, когда нас пытались ограбить, он скрутил незадачливых грабителей одной рукой и самолично вручил их полиции.
Ничто не дрогнуло в моей душе в одну из весенних ночей, когда в парадную дверь громко забарабанили, и мой сон сгинул, точно камешек, упавший в воду. Я кое-как зажгла свечу, еле разлепив глаза, и прошаркала в домашних туфлях ко входу. Мартин не спал и приподнявшись на локте, настороженно прислушивался к звукам снаружи. В дверь забарабанили снова, и я окликнула незваных гостей:
— Кто там?
— Это полиция. Открывай немедленно, девка, и зови доктора, пока дверь не сломали.
Судя по дыханию, там стоял не один человек, и я обернулась к Мартину. Он одобрительно кивнул мне: «открывай, мол». Я поставила свечу на стол и отодвинула засов, чтобы впустить в дом гвардейцев, пахнущих потом, кожей, лошадьми и сталью. Их главный, от которого крепко несло сладким табаком, крепко взял меня за плечо и встряхнул:
— Ты все еще здесь? Иди за доктором, живо!
Я хотела сделать книксен, чтобы уверить важного господина в своей покорности, но, когда он заглянул мне в лицо, и свет от свечи упал на его шрам, точно камень упал мне на спину. Я узнала его. Прошло уже больше двух лет, но они точно исчезли, и я вернулась в дни, когда Штауфель убил Ари.
Я попятилась от капитана, мелко кивая; меня остановил Мартин и тревожно взглянул мне в лицо. Кивком я успокоила его, но в животе крутило, как будто мне срочно надо было искать ночной горшок. На лестнице я схватилась рукой за стену, чтобы не упасть. Мой детский страх, что меня поймают, воплотился; он вернулся за мной и ждал внизу.
— Господин доктор, — я постучала костяшками пальцев в дверь. Меня потряхивало. — Проснитесь. Вас немедленно хотят видеть.
Скрипнула постель, и Йоханнес велел мне идти вниз и передать, что он сейчас спустится. «Возьми себя в руки, — твердила я себе, пока спускалась вниз — капитан не узнал меня. Он не мог меня найти за эти годы. Все хорошо. Не надо волноваться».
Гвардейцы внизу уже вольготно расположились в комнате, и капитан рассматривал гравюры, лежавшие на столе. Он не заметил моего появления, но я сделала книксен и пискнула, что исполнила его приказ. Мартин опять озабоченно взглянул на меня, и я шепнула ему на ухо, что мне срочно нужно выйти. Он кивнул, и я поспешно ушла на кухню, еле подавив в себе желание припереть дверь чем-нибудь тяжелым.
Этот человек, явившийся из прошлого, все еще пугал меня, и со своим страхом сладить мне не удавалось. Я опустилась на постель, тревожно прислушиваясь к голосам в приемной; когда Йоханнес сошел вниз, они заговорили о каком-то убийстве, но не о том, о котором я думала — слава Богу и всем святым! Мне было неясно, зачем им тогда понадобился доктор, но мысли разбегались, как клопы, когда наклоняешься к их гнезду со свечой.
Хлопнула дверь, и они ушли. Мое оцепенение не прошло, и я задремала сидя, просыпаясь от каждого шороха, пока на рассвете меня не разбудил стуком в дверь разносчик мяса. Йоханнес все еще не возвращался; уже встала госпожа Тишлер, и ее муж уехал на лесопилку, и я успела переделать домашние дела, хоть все валилось у меня из рук, а от неожиданного оклика я вздрагивала. Хозяйка заметила неладное и по доброте душевной предложила напоить меня аптечным болеутолителем, чтобы успокоить, но я сослалась на плохие сны, и госпожа Тишлер ударилась в рассказы о том, как ей приходится порой мучиться по ночам. Я слушала ее краем уха, размышляя о ночном происшествии, и невежливо прервала повествование о кошмаре на самом интересном месте — потому что отворилась входная дверь, и у меня из рук выпали спицы.
Госпожа выплыла из комнаты, и я услышала, как она здоровается с доктором Мельсбахом. Вязание я отложила, все равно надо было распускать последние ряды: я то затягивала петли, то ослабляла, и чулки выглядели так, будто их вязал припадочный.
Доктор вошел в двери стремительно; я еле успела встать. Глаза у него запали и выглядел он сам как мертвец, и я окончательно перепугалась.
— Собирай все, Камилла, — велел он. Мое сердце ушло в пятки. Когда я отвернулась, стараясь скрыть волнение, Йоханнес зевнул, прикрыв рот рукавом, и после добавил:
— Работа очень неприятная, но заплатить должны щедро.
Меня подмывало спросить о капитане, но я сдержалась. Сборы много времени не заняли: немного ткани, на случай, если ее не будет на месте, суровая вощеная нить, игла и коробочка с пудрой и краской для губ и щек. Я переменила чепчик и надела холщовый серый передник. Руки у меня дрожали, равно как и голос, когда я сказала, что готова идти.
Пока доктор вел меня к месту преступления, он сухо рассказал мне самую суть дела: некая почтенная вдова и ее служанка приняли смерть от рук неведомого убийцы, и теперь комиссар полиции Северо-восточной четверти рвет и мечет. Он не так давно получил этот чин и, конечно, не желал подобных происшествий. В живых осталась лишь одна девица, но она повредилась в уме, после того как увидела, что стало с ее хозяйкой. Йоханнес добавил, что комиссар — человек жесткий и жестокий, и на всякий случай уже успел арестовать нескольких прохожих. Я знала по себе, какой он, и пожалела бедолаг, что оказались не в том месте и не в то время.
Низенький, простой дом вдовы был стиснут с двух сторон высокими и расфуфыренными собратьями. У входа, рядом с черной каретой, дежурили два всадника, и они обменялись любезностями с доктором, который держался с ними по-дружески. Карета ждала бедную помешанную служанку: ее уже связали, и теперь надо было отвезти девицу в лечебницу, чтобы доктора попробовали излечить ее холодной водой, клеткой или горчицей. Девица мелко дрожала и пыталась шарахаться от людей, а когда Йоханнес подошел к ней, она крепко зажмурилась и упала на пол. На непокрытой голове у нее зияла рана, вокруг которой кое-как были выстрижены волосы. Больно было смотреть на ее мучения, но, к счастью, любопытствовать долго мне не пришлось; меня проводили наверх, где на месте преступления, между кроватью и окном, вышагивал мой ненавистный капитан.
Постель вдовы была перерыта, перина и подушки вспороты, убийца наверняка что-то искал: драгоценности или деньги. Старую женщину убили тем же оружием, и ярость негодяя была так велика, что он не оставил на ней и живого места. Второй служанке повезло больше, ее просто задушили — и кровь на ее теле оказалась кровью ее госпожи.
Капитан обернулся, когда я вошла, но ничего не сказал. Я поставила корзину на чистом пятачке пола у двери и присела в реверансе. За его спиной виднелась еще одна дверь, и оттуда слышался шорох.
— Мне нужен стол, господин, — каково было мое удивление, когда я услышала свой голос. Он звучал спокойно, хотя внутри меня била дрожь. — Или надо переложить тела на пол. Я не могу омывать и зашивать их прямо в постели.
Капитан взглянул на меня, как на безумную, и шрам на его лице покраснел.
— Ты ко мне обращаешься? — зачем-то уточнил он, и я кивнула. — Ты думаешь, я буду возиться с трупами? Я?
Он шагнул ко мне, и я подумала, что он сейчас ударит меня, но не отступила. Капитан взял меня за подбородок и заглянул в лицо.
— Такая маленькая и такая смелая, — почти добродушно сказал он. — Или глупая? Я — комиссар Четверти. Для черной работы у меня есть солдаты.
Из соседней комнаты вышла нарядная женщина в сопровождении тощего угрюмого субъекта. Она прикрывала глаза платком, чтобы не видеть убитых.
— Все украдено, господин комиссар, — глубоким грудным голосом сказала она и с шелестом распахнула веер. — Моя бедная сестра! Какая страшная смерть! Мне нужен воздух!
Капитан отпустил меня, и я посторонилась, чтобы дать им пройти. От женщины сильно пахло апельсиновыми духами, и этот запах мешался с тяжелым запахом крови. Она не выглядела скорбящей, и я удивилась, когда она остановилась рядом со мной, достала маленький вышитый кошелек и сунула мне в руку серебряный талер.
— Позаботься о ней, — велела мне хозяйка и вышла вместе со своим спутником. Капитан последовал за ними, оставив меня в одиночестве.
За это время я изрядно очерствела, и если раньше мне было страшно оставаться наедине с трупами, то теперь они меня не пугали. Было немного не по себе, было печально, если смерть настигала незнакомого мне человека внезапно, но на кровь, раны и язвы я теперь смотрела равнодушно, не пугаясь их запаха. Все мертвое мне было отвратительно, равно как прекрасным казалось все живое, но я примирилась с тем, что живого без мертвого не бывает.
Я вытерла хозяйке и служанке лица и взяла из бельевого шкафа чистую простынь, чтоб расстелить ее на полу, сложенную вдвое: если кровь попадет на доски, то ее можно только отскоблить ножом. Капитан прислал мне двух помощников, которые перенесли уже окоченевшие тела на пол вместе с покрывалом, а потом явился самолично, как будто у него не было других дел. В его присутствии я терялась, и пока срезала одежду и зашивала раны вдовы, игла и нож гуляли у меня в руке, как у воскресного пьяницы. Я пожалела, что не подумала о том, чтобы тела сразу спустили вниз, чтобы господину Тишлеру было удобней снимать мерки и класть их в гроб, но было уже поздно.
— Мы не встречались с тобой раньше? — неожиданно спросил меня капитан, и я почувствовала, как на моем затылке волоски встают дыбом.
— Нет, господин, — после долгой паузы ответила я, не прерывая работы.
— Мне кажется, я тебя уже где-то видел… — После его слов в горле у меня точно застрял клок шерсти, но он тут же спросил: — Как твое имя?
— Камилла, господин, — я нарочно назвалась так, как окликал меня Йоханнес.
— Камилла… — он точно пробовал мое имя на язык. — Давно ты занимаешься этим делом?
— Достаточно, господин.
Не знаю, откуда во мне взялась смелость отвечать ему так свободно. Он мог, не моргнув глазом, отправить меня в застенки или избить за дерзость, но мне хотелось дать ему понять, что не всегда он будет главным, и он, кажется, опешил от моего отпора. Капитан задал мне еще несколько вопросов, но я по-прежнему отвечала односложно, будто только из вежливости. К счастью, вскоре его позвали, и я доделала свою горькую работу в тишине, пока не явился господин Тишлер с помощниками. Не помню, как я дошла домой; воспоминания и грустные мысли чересчур меня одолевали, и только после ужина, когда доктор позвал меня и господина Тишлера выпить кофе, мне стало легче.
Прошло три дня. Капитан, то есть комиссар, не напоминал о себе ничем, и я начала забывать о нем, хотя всякий раз зажималась, когда кто-либо упоминал его имя. Госпожа Тышлер даже начала подшучивать, что мне понравился столь знатный господин, но улыбаться от ее шуток мне отнюдь не хотелось. Работы хватало: в свободное время мы делали погребальные венки из лапника, аспарагуса и тепличных лилий на богатые похороны, и мне некогда было думать о нем. Тем большим было мое удивление, когда вечером, пока я подшивала платье на кухне и учила Петера говорить: «Дай», меня позвали в приемную. Посреди комнаты стоял симпатичный румяный юноша в полицейской форме, с лихо подкрученными усиками, как у драгуна, и я смутилась своего затрапезного вида. Он вежливо осведомился, как меня зовут, и после того, как удостоверился, что я — это я, вручил мне конверт и букетик фиалок, которые уже продавались на каждом углу за два хеллера. Господин Тишлер с обычным напором позвал гостя отужинать, но незнакомец отказался и ушел. Они с госпожой забросали меня шутками о поклонниках, но я лишь краснела и бледнела, потому что никак не могла взять в толк — кто мог бы прислать мне подарок.
Фиалки я бросила в миску с водой, чтобы не завяли сразу, а письмо положила перед собой на кухонный стол. Конверт был чист: ни имени отправителя, ни адреса, и Петер бочком подкрался к нему, намереваясь украсть и унести в одно из своих гнезд. Я отогнала его и развернула бумагу, в глубине души надеясь, что это весточка от Иштвана. Вряд ли что-то могло быть глупей, потому что, конечно, Иштван ничего мне не мог написать. Послание было от комиссара, который почти в приказном порядке велел мне явиться к нему в комиссариат. Я с раздражением прочла его записку несколько раз, скомкала и бросила в очаг — слушаться я его даже и не собиралась. Если он узнал меня, то пусть приходит сам. Пусть приходит сам, чего бы он ни хотел.
Вначале я думала выбросить и цветы, но все же не стала. Да, это был самый дешевый подарок, но подарки мне доставались редко. Они наполнили кухню свежестью и ароматом луговых трав, вытеснив застарелый запах прогорклого жира, который въелся в камни очага, и мне вспоминался тот счастливый месяц, когда мы с Иштваном шли в Вену, и от этого становилось грустно на душе. Мне хотелось, чтобы он вернулся ко мне, и я была готова ждать столько, сколько потребуется.
Раздосадованный комиссар послал мне через пару дней еще одну записку с приказом, в которой писал, что найдет на меня управу, и на нее я тоже не ответила. Госпожа Тишлер по секрету рассказала мне, что ее расспрашивали обо мне и о моих родственниках, и озабоченно поинтересовалась: не делала ли я ничего плохого? Я разуверила ее, но на сердце было тяжело от лжи, и тогда она сказала, чтобы я была осторожней с комиссаром.
— Ты многим нравишься, милая, — она прижала меня к своей груди, когда я ответила ей, что все понимаю, но не знаю, что делать. — У тебя хорошенькое личико, ты работящая, молчаливая… Но ты все время хмуришься и сурова на людях, потому к тебе редко кто подходит. Посмотри на других девушек на нашей улице. Некоторые из них страхолюдины, но они улыбчивы и услужливы. Если бы у тебя был кто-нибудь, кто мог тебя защитить!
— Кто же будет за меня заступаться перед комиссаром? Разве что доктор Мельсбах…
Я думала о ее словах, и верила ей, и не верила. Только Аранка говорила, что я симпатичная, и когда-то Иштван твердил, что я вырасту и похорошею, но все остальные называли меня уродиной, и мне казалось, они правы, ведь они не любили меня, и им незачем было мне льстить. Госпожа Тишлер поселила во мне сомнения, может, и правда, не стоило слушать тех, кто говорит гадости, потому что они могут идти лишь от испорченной натуры?
— О, Йоханнес Мельсбах! — воскликнула госпожа, и ее пухлое лицо расплылось в улыбке. — Он не побоится и самого Левиафана, если будет нужно. Но против комиссара ему не устоять. Я слышала, что у него связи при дворе.
— У доктора?
— У комиссара, глупенькая! Он, кажется, спас чьего-то сына от разбойников и потому возвысился и попал в Вену. До этого он служил где-то на востоке, в унгарском королевстве.
«Вовсе не он спас, а я», — хотелось возразить мне, но я промолчала. Якуб, наверное, переменился с тех пор и вряд ли бы узнал меня, глупый мальчишка. Его я тоже порой вспоминала, но даже если бы мы встретились, то вряд ли бы смогли обменяться хоть словом.
— А если бы вы были на моем месте, госпожа? — неожиданно спросила я, и госпожа Тишлер смутилась. Было странно видеть ее такой. — Что вы бы сделали?
— Ты можешь меня осуждать, — медленно сказала она, и я сжалась, потому что уже знала, что она скажет, — но я бы сходила к нему. Я бы боялась за свою семью. Один раз перетерпеть легче, чем трястись за родных. Вдруг он не оставил бы их в покое? А так может быть дал бы протекцию или денег. Но ты не слушай меня, — спохватилась она. — Я женщина опытная, старая, а ты еще девчонка, тебя так поступать нельзя.
Слова госпожи Тишлер изумили меня. Она заставила задуматься. Я бежала из дома греха, чтобы не принадлежать тому доктору, и полагала, что нет страшней судьбы, а в очередной раз оказалось, что и мир за пределами тех стен не так уж и отличается от дома греха. Я и не предполагала, что почтенным женщинам, девушкам из хороших семей тоже приходится подчиняться силе: за деньги или защиту. Может быть, и я не была такой порочной, какой считала себя?
— Я, наверное, схожу к нему, — наконец ответила я. Расстроенная госпожа Тишлер принялась отговаривать меня, но я не сказала ей, что схожу к нему лишь для того, чтобы сказать «нет». Не будет же он брать меня силой? В конце концов, она все-таки поняла бесплодность своих попыток и собралась уходить. Настала моя очередь уговаривать ее, что она ни в чем не виновата, но в этот вечер мы обе расстались с тяжким чувством вины на душе.
Обещание, которое я дала самой себе, сдержать удалось не сразу. Я откладывала свой визит к комиссару день за днем, убеждая себя, что время еще есть. Одна мысль о нем и о его шраме возвращала меня в прошлое, когда он допрашивал меня. Какой я тогда была глупой!
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.