Зима. Заснуло старое болото, затаилось, затихло, укрытое теплой снежной шубой. Человеку не пройти, да и зверю не всякому. Только дятел караул несет: «Тук-тук, тук-тук». Но если хорошо приглядеться, то можно различить, как прямо из центра болотной топи уходит в чистое голубое небо тонкая струйка дыма. А потом обозначится и маленькая ладная избушка, утонувшая по окна в сугробе, сама похожая на большую белую кочку.
Крут Омутович скучал. Да и какое веселье зимой? Хоть родичи и гостят, да все одно — сонное царство кругом. И из родичей-то только двоюродная сестра жены. Дом ее по осени пришлые люди порушили, вот и пришлось старой лешачихе на зиму переселяться к ближайшей родне. Да, времена не те, былого почитания нет, вот и приходится прятаться, да хорониться. Да и то сказать, от былого хозяйства только это Старьковское болото и осталось.
— А что, сударыни, — обратился он к двум женщинам, сидящим на лавке у окна, — не испить ли нам чайку? Да с медком?
— Да что ж не испить, соседушка? — отозвалась та, что постарше и подороднее, — чаек дело хорошее. А меду-то какого нести липового аль цветочного?
И легко поднявшись, поплыла за занавеску в кухонную часть избы. А хозяин отправился вслед самовар ставить.
Вот уж и на столе блюдечки с медом стоят, баранки колечком свернулись, да пироги в плошке румяными боками хвалятся, самовар тихонько пыхтит, и плывет по избе медовый дух сладких летних трав. Вкусно. А та вторая, так и сидит у окна, зябко кутаясь в меховую душегрейку. Худенькая, востроносая, постаревшая, но такая родная. Крут Омутович смотрит на жену и хочется ему ее растормошить.
— А вот не расскажете ли вы, душечка моя, почему вас так зовут? Вот сколько лет вместе живем, а я все голову ломаю, а? — обратился он к жене.
— А что это вам имя мое не по нраву что ли? — и такая обида в женином голосе прозвучала, что Крут Омутович поспешил оправдаться:
— Что вы, радость моя, что вы? Как и подумать такое можно? Это я к тому, что вот вы у нас натура утонченная и имя у вас такое… не наше что ли, заморское… Кики Мороковна.
— Батюшку-то вашего я хорошо знал, да не был он привержен к заграничному. Вот интересно мне.
Крут Омутович, конечно, немного лукавил и историю про имя знал в подробностях, но так хотелось женушку разбудить. А та и оживилась. Глазки разгорелись, сонность пропала.
— А вот и расскажу. Что ж не рассказать-то?
И стала говорить.
— Ох, давно это было, лет двести назад, как раз в тот год, что я у маменьки родилась, она мне и историю эту поведала. Житье-то тогда повеселее нынешнего было, чаще гости заглядывали. Папенька-то доброй души был, привечал всех, всем рад. В тот год так прямо отбою от пришлых не было и все иностранцы, французы в основном. И веселые такие, разговорчивые, да обходительные. А маменька-то моя, вы знаете, нездешняя, папенька ее из самой столицы привез. И скучно ей тут в провинции было, непривычно. А тут такая компания приятная образовалась. «Ах, мон шер, Мари! Ах, Париж, мон ами!» — только и слышалось, словно вернулась она домой. И все вспоминали они то ли театр, то ли улицу какую с таким названием — Кики, что-то запамятовала я, а маменька то место знала, бывала в молодости, до замужества еще. Да только недолго так продолжалось, обидно папеньке стало, что им как бы пренебрегают, хозяйство опять же заброшено без женского глазу. Вот он и упокоил тех кавалеров французских, навсегда, чтобы смуту в дом не вносили. А маменька потосковала, потосковала, да и привыкла. А потом и я появилась, некогда стало. Но имя-то мое она у папеньки отстояла, мол, напоминание о жизни той, о доме, о родных. Папенька маменьке ни в чем отказать не мог, так вот и осталась я с парижским именем».
— Ой! Ну ты, сестрица, и мастерица сказки сказывать! — зашлась смехом гостья.
— Да почему же это сказки, кузиночка? Это наичистейшей воды — правда! — возразила Кики Мороковна, — что же мне маменька небылицы что ли рассказывала? Вы что ли лучше знаете?
— А что и знаю! — не замедлила ответить лешачиха, — ваша маменька-то, говорить нечего, нежного сословия была. Да оттого и родились вы у нее слабенькая, да кривобокенькая. Потому и прозвали так Кики — горбатенькая по-нашему.
— Это я-то горбатая?! Это я-то кривобокая?! — задохнулась от возмущения хозяйка, — ну до чего же дошли гостюшки-то? Ты их приютишь, кормишь, холишь, а они тебя же и охаивают!
И привстав со скамьи, вопросила:
— И вот где горб-то, кузиночка? Где? Смотри внимательней! — и стала вертеться во все стороны. И до такой степени раскипятилась, что вознамерилась и до волос обидчицы дотянуться. Но та не робкого десятка была.
— Ты, сестрица, остынь. Я постарше тебя буду, все своими глазами видела и помню. А фигурку-то тебе наша бабушка выправила. Великая была мастерица. Многое могла.
Обе женщины так разошлись — глаза блестят, щеки раскраснелись, голубые огни венцом вокруг голов заискрились. Крут Омутович, не ожидавший такой развязки совершено мирной старой истории, сразу-то и не среагировал, да потом как закричит:
— Что это за базар вы тут устроили?! А ну, как сейчас фыркну! — щеки надул, глаза выпучил.
Обе спорщицы уставились на него, вмиг забыв про свару, тихо зашипев, погасло свечение, только и произнесла жена жалобно:
— А кто же лужи подтирать-то будет?
Но ссора была потушена, хотя и сидели женщины, еще немного надувшись друг на друга. Жалко стало старому водяному жену. Вроде и правда все, но ведь обидно ей. Как бы примирить-то их?
— А вот послушайте, сударыни, мою историю, — начал он издалека, — да чаю-то давайте еще выпьем, под чаек-то очень хорошо и рассказывается, и слушается.
Разлил чай по чашкам, и начал рассказывать.
— Был я тогда молодой, неженатый. Да и жил не здесь, свое владение имелось. Так однажды попал ко мне в омут молодой человек, умный — жуть, что говорить, студент. Беседовать с хорошим человеком так занимательно. Поведал он, как ко мне попал. Значит, дело было так. Приехал он к родителям на каникулы из столицы. И увидел раз в городском парке дочку местного помещика, запала она ему в душу. Да сам-то низкого сословия, до благородных-то не дотянуться. Так и страдал бы издали, может, оно потом и забылось бы, но судьба не дала. А у той барыньки младший брат был оболтус пребольшой, и, чтобы смог перейти в следующий класс гимназический, пригласили учителя. Тем учителем и оказался мой студент. Только девушка-то попалась недобросердечная. Заманила, запривечала парня от скуки, а не по доброте души. А потом и вовсе решила посмеяться. На свидание пригласила, ночью к речке, звезды считать, лилии в омуте рвать. Думала испугается, а он пошел. Ждал на берегу, ходил по краю обрыва, и туман уж спустился на воду, а все надеялся, что придет. И вдруг услышал он крик, то ли птичий, то ли человечий, жалобный, зовущий, и показалось ему, что пришла все же его любимая, и увидел словно ее тоненькую фигурку в тумане, и побежал к ней. Да и ухнулся ко мне в омут. Да, такая вот печальная история вышла. Только для меня не совсем, потому как и мне запала в душу та нежная туманная дева с птичьим голосом, не знал я среди наших такой. И долго вспоминалась, да и мнилась тоже. А потом однажды увидел в гостях худенькую девушку, и имя-то у нее было из той истории легкое, чудное — Кики. Ну и все. Моя стало быть».
Крут Омутович замолчал, смущенно теребя бахрому скатерти. Кики Мороковна смотрела на него с удивлением и восхищением, а старая лешачиха только и произнесла протяжно:
— Да, любовь…
Зима. Спит старое болото, ждет весны. Тогда скинет белоснежную шубу, выпустит из своих объятий ручьи и ручейки, что побегут вдаль, сливаясь в один поток и обретая имя — Москва. А пока только дятел караул несет: «Тук-тук, тук-тук».
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.