1
Свободных мест было много, но активная бабка отбила всю охоту отходить куда-то от дверей и садиться. Гата встала тут же на площадке, развернулась к окну.
За большим стеклом блестел разноцветными огнями и линиями проспект: рекламная вывеска, еще одна, фонари над рекламным щитом, фонари на парковке перед закрытым уже магазином, вывеска этого магазина с все еще горящей стрелкой, указывающей на входные двери, рекламная тумба… Странно, что при таком обилии призывов захотеть товары и услуги, никаких товаров и услуг не хотелось.
Гата прислонилась лбом к прохладному автобусному стеклу. От дыхания стекло замутнело, проступили нечеткие линии. Она дыхнула посильнее.
Кто-то недавно нарисовал здесь кривое сердечко.
И она рисовала такие же. В первый год, как познакомилась и потом стала жить с Витей. Рисовала, когда они ездили куда-то не на его машине, а на общественном транспорте.
Обычно он смотрел на эти ее быстро таящие художества с улыбкой.
«Жаль, что все не обошлось без негатива», сказал, когда они виделись в последний раз.
И улыбнулся.
Он всегда улыбался, даже когда сердился на нее или огорчался из-за нее. Уже позже Гата поняла, что в те годы не умела различать его улыбки — они все казались ей направленными на то, чтобы поддержать ее в момент, когда она оказывалась виноватой, когда ошибалась или с ней что-то происходило дурное. Лишь когда они виделись последний раз, Гате подумалось, что улыбки его — это не стремление ее поддержать. Вот он сказал про негатив, вот улыбнулся. Но словно четкость кто-то в изображении подстроил — и стало видно, что Витя всерьез доволен тем, как все складывается. А ею недоволен.
Она долго любила в нем все — и даже эти странные улыбки.
А он? Любил ли он что-нибудь в ней? Теперь-то очевидно, что было очень много поводов усомниться в его принятии ее интересов, ее вкусов, ценностей. Вообще, в принятии ее.
Ее имя он произносил исключительно как «Гашка». Еще и добавляя детские дразнилки. «Гашка-растеряшка», когда она не могла найти свой телефон или ключи. «Гашка-промокашка», когда она без зонтика попадала под дождь. «Гашка-алкашка», когда от бокала вина в ресторане у нее согревалось лицо и розовели щеки. «Гашка-черепашка», когда нужно было скоро выходить, она торопилась, пыталась уложить волосы в прическу, но все валилось из рук, пряди цеплялись за неизвестно откуда возникшие заусенцы, и вот уже стрелка на левом глазу чуть размазалась на кончике. «Гашка-мамашка», когда она просила его надеть другую куртку, потому что на улице холодно, простудишься…
К ее музыкальным пристрастиям он относился или с безразличием, или тоже вот так улыбался. В любом случае, отказывался понимать, что если человек поделился с тобой той музыкой и поэзией, на которые откликается его душа, — это значит, он поделился с тобой своею душой, показал и доверил ее скрытые места, те, которые реагируют на прикосновение именно таких нот и именно таких слов.
На многую музыку, звучащую в их доме, он не обращал внимания, хотя Гате хотелось видеть в нем то же замирание сердца, которое она чувствовала в себе, когда по радио играла какая-нибудь особенно душевная мелодия.
Только к ее любви к группе «Сплин» он не был равнодушен. Эта любовь стала объектом постоянных насмешек.
«Молчи и жуй свой Орбит без сахара», говорил он, перебивая или одергивая. Иногда говорил и одергивал на людях. Она быстро заталкивала поглубже накатившую обиду.
«По-моему все врут твои производители и рекламодатели», недовольно ворчал он, когда в супермаркете она приносила упаковку тех пельменей, которые ей нравились. И Гата, вздыхая (значит, придется посвятить вечер и налепить пельменей самой), несла полуфабрикат обратно в морозильник.
Обычно она смотрела на него, вот так улыбающегося, и ей казалось, что он молча извиняется за свою резкость, за свои капризы и бытовые требования. Прости, дорогая, я не со зла, да и вообще, название провокационное, «Сплин». Это же «грусть-тоска», а мне бы так хотелось, чтобы ты не грустила, а улыбалась.
И Гата послушно улыбалась, сквозь запихнутые обидные слезы, сквозь и без того усталые после смены вечера, когда совсем не до теста и фарша на пельмени.
Однажды, воплощая строчку песни «Я нарисую паука на дне стакана», он нарисовал. Фломастером. Зная, что у Гаты жуткая арахнофобия.
У нее тогда словно сердце остановилось.
Она завизжала, отбросила стакан. Он хрустнул о каменную плитку пола, брызги стекла метнулись под ноги Вите, застывшему на пороге и глядящему, как Гата на вялых ногах медленно оседает по стенке кухни.
«Истеричка», сказал он.
Сказал, в ответ на свой же розыгрыш! И ушел собираться на работу.
Рыдая и давясь, чтобы не было громко, чтобы не было истерично, Гата подмела пол и ссыпала осколки в ведро. Потом хотела заглянуть ему в лицо, увидеть там одну из его постоянных улыбок, в которой наверняка крылось что-то утешительное, что-то вроде, прости, дорогая, я сам за тебя испугался, не думал, что ты так сильно, прости дурака. Но она постеснялась с зареванным лицом лезть, да и телефон у него зазвонил.
Гата скованно чмокнула его куда-то в выбритую щеку, ласково тронула узел идеально завязанного галстука и пошла умываться холодной водой.
А вечером он не пришел ночевать.
Она оборвала все телефоны, ежесекундно обвиняя себя и свой глупый страх пауков в том, что оскорбила его своим визгом и слезами. Он ведь только пошутить хотел, поднять ей настроение, чтобы она улыбнулась.
На сотый, наверное, звонок, ответили. Но тот, кто взял телефон в руку, не понял, что одновременно нажал на сенсорный экран.
Сонный женский голос пробормотал куда-то: «Вить, это твой… Будешь говорить?» Издалека ответили что-то мутное и неразборчивое.
Гата не спала ночь и, выходная на следующий день, места себе не находила, металась по квартире. Она одновременно не желала оставаться среди его вещей, лежащих рядом с ее вещами, как и там, где-то, тоже его вещи лежат рядом с чьими-то, и боялась выйти из дома хоть на минуту, чтобы не пропустить его возвращение: ведь надо спросить, надо все узнать…
Но вот он придет. А что спросить, как узнать. И надо ли? Варианты теснились у нее в голове.
Что делать? Показать, что ей известно про его измену и очень обидно? Выгнать сразу и навсегда, негодяя? Или принять все как есть, сделать выводы, что сама виновата, истеричка. Да и в парикмахерской она давно не была, а кому понравится неухоженная девушка…
Он появился только к вечеру.
Едва Гата увидела его на пороге, она поняла, что все не важно. Он пришел не за ее мнением и даже не к ней. Выводов можно было делать на новую немецкую философию, а потом еще постричься у лучшего парикмахера мира.
Он пришел с сумкой.
Пришел, посмотрел на Гату.
Помолчали. Он, равнодушно вздыхая, как человек, который скучает в ожидании своего транспорта. Она, скрестив руки на груди и поджав похолодевшие пальцы в кулачки.
«Я соберусь», — и направился к комнате.
Гата посторонилась.
А когда он, порывшись в тумбочке для обуви, не поленился найти там щеточку для своих замшевых мокасин, Гате показалось это таким мелочным и унизительным, что она не выдержала и выбросила из себя единственное слово: «Подлец!»
«Жаль, что все не обошлось без негатива, — сказал он, подбирая сумку и пряча щеточку в карман куртки. — Знал, что ты не сумеешь».
Спустя месяц Гата убедила себя, что он тогда лишь храбрился, но понимал, что неправ. И от этой глупой храбрости сказал ей гадость. Но ведь он жил с ней три года, он ее хорошо знает, он чувствует, что она не считает его подлецом, а бросила слово сгоряча.
А потом в ТРЦ ей встретилась экономист с его работы. Гата помнила эту женщину с яркой помадой по паре корпоративов, куда он ее водил. Экономист радовалась встрече, маячила следом помады на двух передних зубах и открыто жалела Гату, как обычно поступают те, кто не понимает, что их жалость и наигранные голоса не помогают, а лишь хуже делают тому, кто и без того убит положением. Тот самый случай, когда жалость унижает.
На волне этой жалости прозвучала фраза: «Он дурак, не понимает, что со стервой связался. Но ничего, Агаточка, ты потерпи. Еще приползет на коленях, плакать будет и в ногах валяться. Вот мой первый муж…»
Тогда-то и упало в Гату желание, чтобы приполз. Чтобы на коленях приполз и начал валяться!
Поначалу она смаковала воображаемые сцены ползанья и валяния. Потом устала. Ушло удовольствие от мысленных картин, где он змеей, попавшей на сковородку, извивается, чтобы получить у нее не прощение, а хотя бы снисходительный взгляд. Взамен пришло неистовое раздражение, какое бывает, когда чешущееся место раздираешь до крови, и уже больно.
Потом желание, чтобы приполз, подросло, повзрослело, остепенилось, стало трезвее смотреть на жизнь — и стало желанием, чтобы он пришел.
Еще три месяца спустя Гата осознала, что готова приползти сама. Готова умолять, цепляться и повторять в мыслях унизительное заклинание — вернись, вернись, вернись, пожалуйста, не могу, вернись…
Унижение стало злостью.
И лишь злость прорвалась наружу — лопнула и брызнула словами в этот дурацкий рассказ про школьников; стала внешним, тем, что Гата исторгла из себя через мучительные полгода молчания и слез по ночам; прорвалась четким желанием «пусть он утонет».
Подлец, подлец. Негодяй и изменник.
Пусть он позвонит.
Просто позвонит.
Пусть.
2
Телефон лежал в кармане льняного пиджака и молчал.
На работе Гата всегда клала его на стол, экраном вниз. Периодически смотрела — нет ли пропущенного звонка или смс-ки. Лиде говорила, что в сумке держать телефон нехорошо, потому что пропустишь что-нибудь, а оно непременно окажется важным. Закон есть такой — закон подлости. А на столе экраном вниз, потому что так надежней защитить экран от случайных повреждений, ведь та же Лида внезапно уронит или степлер, или ручку, или еще что-нибудь…
Лида тему не развивала, но Гате всегда казалось, что она не верит в эти объяснения.
Вот бы сейчас она была за рабочим столом, а не в полупустом автобусе с дремлющим кондуктором. Вот бы телефон лежал экраном вниз. Вот бы он зазвонил, а она протянула бы руку, перевернула его — а там…
Гата зажмурилась и покрутила головой, ловя прохладные места на стекле краями лба.
За эти две длинные остановки они, казалось, собрали всю медлительность мира и постояли на всех светофорах. Как хотелось ей поскорее очутиться дома, под защитой родных стен! Окружить себя не автобусной необходимостью думать, сожалеть и слушать терзающие душу внутренние разговоры своих комплексов со своими амбициями, а просто… простые бытовые дела: подняться на лифте, открыть дверь, переобуться в домашние тапочки, потом — в ванную, руки помыть, макияж снять. А там уже можно будет перебраться в кухню, где тоже никто из страхов-врагов не поймает. Они просто не смогут проникнуть в голову, потому что там будет занято мелкими делами: поставить чайник, вытащить из холодильника контейнер с ужином, отправить его в микроволновку, потом подумать не о том, как несколько недель после его ухода готовила только его любимые блюда и все ждала, что они сработают как приворот, и он вернется в дом, где его ждут и всегда рады… Нет, этому не будет места за ее столом, за ее ужином! Она просто поест, потом включит телевизор — и уснет, потому что очень устала за этот дурацкий день.
И еще этот мальчик со своими приключениями! Зачем она попросила его стать первым читателем рассказа? Вроде логичный поступок, но как-то он выскочил, резко, необдуманно. Разве она этого хотела?
«Хотела, — услужливо подсказала память. — Хотела и даже сегодня с Лидой отрабатывала теорию желаний. Просила школьника — получи школьника».
Прежде чем Гата опомнилась, что, может, она делает что-то не так, страсть в ней уже рванула по знакомой тропке, закричав на бегу «Я определю свое желание! Сформулирую четко! Отсеку лишнее, сосредоточусь! Я хочу, чтобы он мне позвонил. Позвонил. Позвонил!»
Она не заметила, как губы ее задвигались, неслышно нашептывая в бюрократическую вселенную…
Найди мой номер, коснись экрана пальцем — это же минимальные усилия. Мерзавец! Ну ведь несложно!
Позвони. И спроси — как у меня дела? как я живу? Нет, я не услышу в твоем вопросе «Как я живу без тебя», поэтому не стану отвечать так, как ты побоишься.
Позвони!
Позвони! — повторяла Гата, покачиваясь в такт движению автобуса, неспешно наматывающего на свои колеса ночной проспект. — А я бы сказала тебе «Привет».
«…мы будем счастливы теперь и навсегда», допел неслышно солист «Сплина».
Будем. Непременно. Я все-все для этого сделаю. Только позвони мне… Позвонишь?
«Нет», ответил телефон из кармана.
«Позвони, сукин ты сын! — рявкнула она мысленно. — Пусть у тебя руки отвалятся, если ими ты сейчас не возьмешь этот проклятый телефон».
Оба виска пронзила острая игла, и словно бы под кожей принялась прокладывать себе ходы узловатая сетка, опутывая череп от висков вверх. В миг, когда эта сеть сошлась на самой макушке, Гата едва не взвизгнула от боли. Тогда же раздался звон мобильника, набирая громкость.
В макушке дрогнуло еще раз, надавило изнутри, потом будто что-то треснуло, высвобождаясь — и стало чуть легче.
Гата, оторопев, открыла глаза и не сразу поняла, что звонит не из ее кармана, а из сумки девушки, сидящей на ближайшем сидении.
Девушка вытащила из ушей «капли» наушников и неторопливыми движениями полезла в сумку. В этот момент зазвучал рингтон у лысого мужчины, сидящего за девушкой. Типичный звонок старого телефона, который предпочитают мужчины за сорок для солидности и продемонстрировать, что они игнорируют все эти новомодные трели.
— Да! — резко сказал мужчина в телефон. — Еду-еду, что ты трезвонишь?
Девушка с наушниками наконец вытащила телефон и ответила, недовольно закатив глаза:
— Чего хотел? Я же просила мне сегодня больше не звонить.
У кондуктора, сидящей в ряду последних сидений, тоненько запиликала мелодия, в которой угадывался восточный мотив. Кондуктор свела черные брови в одну линию и затараторила в телефон что-то, что русским ухом определялось как обще-азиатский-язык.
То тут, то там звенели, звонили, пищали, играли, пели телефоны всех мастей и мелодий. Кто-то из пассажиров тянул с ответом, кто-то прятал аппарат обратно в рюкзак или карман, кто-то сбрасывал звонок, кто-то отвечал, но отвечал с раздражением.
Звонили всем. Всех звали.
Всех, кроме нее. И никто не был рад звонкам, никто не хотел звонков, кроме нее, но именно ей не звонили.
«Это странно, странно, это странно», билось в голове, постепенно пробираясь холодными щупальцами к сердцу и превращаясь по пути в «это страшно, страшно, мне страшно».
Гата развернулась и с ужасом прижалась спиной к стеклу, окруженная трезвоном и недовольными голосами, новыми звонками из передней части автобуса и растущей злобой отвечающих. Боль, возникшая полминуты назад, пульсировала в макушке, но уходила оттуда с каждым ударом, с каждым толчком, растворялась в салоне, утопая в оживленных разговорах.
— Да сколько можно звонить! — орал лысый, пытаясь перекричать нарастающий гам.
— Ба ман занг зан. Ба ман занг зан, твай мать! — повторяла кондуктор в самый динамик, буквально зажевывая маленький телефон.
Холодным потом пробило спину. У Гаты ослабели колени. Не осознавая, что и как выглядит, не понимая, что ее так, собственно, напугало, она бросилась через площадку и прижалась к закрытым дверям автобуса.
Прочь! Прочь отсюда!
Что это вообще такое? Почему у всех вдруг да, а у нее нет? Что она сделала или кто что сделал с автобусом, чтобы так ее отделили от остальных людей?
Откройте! Выпустите!
Проспект, тащившийся за прозрачными дверями, замер. С шипением двери начали открываться, выпуская на свободу из страшного места.
Едва только образовалась достаточная щель, Гата надавила и вывалилась на улицу. Перепрыгнув асфальт остановки, она кинулась по песку напрямик к своему дому. Она уже бежала по узкому газону возле жилого комплекса, когда позади раздалось новое шипение. Автобус, закрыв двери, увез с собой дальше по маршруту всех галдящих пассажиров. Эхо их голосов пропало.
Через пару секунд Гата остановилась и, с истошно бьющимся сердцем, заставила себя посмотреть вслед уходящему автобусу. Не видно было, чтобы кто-то из сидящих на правых сидениях держал у головы телефон.
Гата опустилась на холодный цементный блок у края газона. Ее трясло, зубы стучали, хотелось кричать на одной ноте «А-а-а!», и только шепотом заданные самой себе вопросы: «Ну, чего психуем? Примерещилось, теперь надо истерить и паниковать? А чего мы боимся?», заставили ее успокоиться.
Дыхание выровнялось, темнота не казалась больше таящей в себе множество сговорившихся и неведомых врагов, имеющих цель окружить ее.
«Хоть какой-то прок от внутренних разговоров», вздохнула Гата, поднимаясь на ватные ноги.
Летний ветерок налетел и ласково стер с ее лба испарину. Гата поправила перекосившийся пиджак и пошла к своему дому.
В подъезде как всегда было пыльно. Эта стабильность придала сил, и Гата даже заставила себя расслабить напряженные плечи, когда закрылись двери лифта. Не встретив никого на площадке, она вошла в квартиру, медленно переобулась, цепляясь за это бытовое действие так, словно бы ее все еще что-то пугало. Потом взяла себя в руки окончательно и решила, что никакого чая и еды из контейнера она готовить не будет — ведь выйдет так, словно она спрячется в дела, которые недавно в панике признавала безопасной раковиной. А была ли обоснована ее паника?
Нет.
Гата налила себе стакан сока и наскоро соорудила бутерброд. Потом решила совсем нарушить все свои намерения — и позвонить маме. Хотелось с кем-то поговорить, откровенно и по душам.
— Привет, мам. Вот, звоню, как обещала.
— Ты дома? — спешно поинтересовалась Алла Родионовна.
— Дома, — ответила Гата, для верности откусила бутерброд и продолжила с набитым ртом: — Вот, ужинаю.
— Только сейчас?! Ты сколько не ела? Гляди, испортишь себе желудок, устанешь по врачам таскаться.
— Мам, мам… не надо… Все в порядке… Вернее.
— Что? Что такое? — тут же напряглись на том конце.
— Мама, знаешь… Сегодня был такой странный день. Столько всего произошло…
Гата задумалась, не зная, с чего начать: с того, как они с Лидой, шутя, испытывали теорию желаний, с того, что она встретила на кладбище школьника, который был ей нужен для ее рассказа, или с того, как ее напугали массовые звонки…
— Сегодня я ехала в автобусе. Было так грустно.
Мать сочувственно молчала, пока Гата рассказывала о том, как сильно она пожелала, чтобы Витя ей позвонил, и как вокруг нее стали надрываться телефоны, а люди все поголовно были недовольны…
— Кажется, это знак. Мне не надо больше думать о Вите, никогда. Хотя я понимаю, что совсем не вспоминать не получится, но… короче, не надо мне хотеть чего-нибудь, с ним связанное.
Телефон продолжал молчать.
Гата внутренне напряглась, когда подумала, что связь отключилась, и она все это время говорила в пустоту.
— Мам. Ты меня слушаешь?
Послышался печальный вздох, и усталый голос Аллы Родионовны начал:
— Знак, значит?.. Кому-то позвонили, а тебе нет — и это уже все, вселенский заговор и высшие силы шлют сообщения?.. Бабка твоя, по отцу, Агафья Ивановна, вот тоже такая же суеверная была. Все ей мерещилось — «знак то», «знак это». Ерунда это все и невежество! — разошлась Алла Родионовна. — И ты вдруг туда же. Не ожидала я от тебя, Агуша. А ведь я сама постаралась, чтобы у тебя было блестящее высшее образование! Ох, знала я, что каким-нибудь боком да вылезет то, что мы тебя в честь свекрови назвали…
— Мам, послушай…
— Я послушала! Я все послушала. Теперь дай мне сказать. Вместо того, чтобы про всякую мистику думать, лучше бы взяла и сама Вите позвонила. Кто знает, может, он так уже расстался с этой своей, а теперь не знает, как к тебе вернуться? Вот ты и сделала бы первый шаг.
— Мам, ну откуда…
— Не перебивай! Это в тебе твое упрямство говорит, твоя неуступчивость! Я знаю, от кого она у тебя…
Прикусив губу и едва сдерживая слезы, Гата отключила телефон.
Неужели, чем ближе по крови человек, тем больнее воспринимаешь его непонимание тебя?
Она выпила таблетку от головной боли, хотя от тех тисков и ощущений ползущей под кожей сетки с узлами уже ничего не осталось. Потом ушла умываться. На столе осталось полстакана персикового сока и недоеденный бутерброд.
Гата долго оттирала и споласкивала лицо, желая ничего не оставлять на нем из сегодняшнего долгого и утомительного дня. Уже в постели она подумала, что надо будет заглянуть в аптеку и купить аппарат для измерения давления — неспроста же у нее так странно давит в голове. Наверняка что-то началось с сосудами.
И надо — непременно и обязательно! — прекратить думать о Вите, перестать мучить себя желанием, чтобы он вернулся. Он ушел из ее жизни, ушел и сам не напоминал о себе. Теперь ей пора избавиться от него насовсем — а то что-то все, связанное с ним, начало оборачиваться страхами и то ли мистикой, то ли паранойей… в любом случае, ничем хорошим.
«Решено! — сказала себе Гата, закутываясь в одеяло. — С завтрашнего дня ни одной мыслишки о нем я не подпущу. Да, мне его не хватает, но это не то же самое, будто бы он мне по-настоящему нужен. Он мне не нужен. И мысли о нем поэтому не нужны тоже. Если надо будет подумать, то… например, буду думать о своем рассказе и о сборнике, куда он попадет. Дней осталось до его отсылки немного. Завтра с утра решу, что именно посылать Сереже-Коту, и в обед отошлю. Попрошу до вечера ответить… Хорошо бы, чтобы этот домашний мальчик оказался ответственным…»
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.