Прободение ветров крупицей разогретою, что застит всполохами только тех, кто не ведал сего, кроме единого оного, и далече сползание под шелестение и пересохший перекат каменьев больших и малых сих, а засим проваливание то ли в небытие, то ли проскальзывание в иную гладь тверди отражающей, где окоем инаковый и чужерождённый, где всё разматывается коловращениями к окраине необозримого, где лета невообразимые, и из общеданного и всеприятия выцветают пылинки смыслонапряженностей, порождающие твердь и само то, что прозвано мирами населенными, и после прочего замолаживается ум человечий тишью кратковременной, тишью схожей с глухотой проходящей.
Очутиться в яме не означает оказаться случайно и неслучайно одновременно там, где среди крошева, царапающего ткань телесности. И вот оттого-то и говорится неизвестно и непонятно кем-то-чем, что случайность присутствует только для человека; и ясно сие без всяких засек, зазубрин, зарубин и заусенцев, но мир, видимо, не смог прийти, как только в эту яму, чтобы самому выковыряться из ямы, которых две, но они есть одна. Это странно – две в одной, но жизнь людей – жизнь меж двух бездн, и хоть ямы имеют дно, они бездны, пропасти, без дна и пропадание пропадом. Человек с простреленным затылком повернут затылком. Но лицом он повернут к ним, и к тем и этим, и другим, и к дальним, и к мирам ближним. Ко всему он изнанкой на изнанку. Головная боль в смеси с человеческими голосами, среди которых один испрашивает бодро: всё ли в порядке, рядовой, так точно, товарищ генерал, и взгляд вниз ко дну к пропасти пасти, меж двух бездн, где встретишь простреленный затылок. Но миг – и уже пусто, нет его, то ли греза бездоний и пропастей, то ли внутренний слой, отслоившийся ненадолго от расщепляющегося сознания. Осознаешь четко: ничего уже этого нет. Стояние на краю меж бездн различных окончено незаметно. Однозначно имеется четкий контур, благодаря которому легко определить изменения – стояние на берегу. Пространство и время обрели четкое только для самих себя понятное структурирование, деконструировавшись незадолго до времени энного. Бездны и донья минуя, ощутить под ногой хрупкость наклёвывающегося мира и «хруп» как звук под сапогом иль сапогами. Черный зёв наверху, человечий серый язык, перевешивающийся из окна опустошенности камня и деревянных перекрытий. Язык немецкий исчезает и появляется вновь, точно облизывает потрескавшиеся губы проемов прямоугольных и иссушенную ротовую полость войны, полость или пасть (спутаться здесь можно). Пасть, застывшую навеки в параличе, или город, застывший в частичном параличе – парез – острый, но не всемогущий, но тогда какой он тогда?
Нет бельм оконных слепых, только черные пятна боли, они как струпья времени струятся вниз туда, где немецкий язык появляется вновь ленточным червем, вылизывает пространство вокруг, запутавшись в кольце чьих-то воль и желаний. Полное разложение до смердения смертью, и неожиданная сборка в точке, то есть, в той самой точке, где продолжается вибрация как эхо недавнего деконструирования и внутренней размагниченности психики, сознания, разболтанности чувств и ощущений с нагромождением новых потоков бессмысленных вопросов, суть которых сводится к одному: что здесь происходит? Война? Мир? Что здесь происходит? Ты знаешь? Ты видел его раньше? Ты с ним знаком? Впервые вижу. Нет, не знаком. Что? Разговора не избежать. То есть? Допрос будет. И? Тишина. Но? Ненадолго. И? И волна вопросов внутри сметает волноломы и волнорезы однозначных построений ума, до недавнего времени спасавшие от хаоса мироздания. Словесные плоты, спасавшие от энтропии вселенной, хтонических сил и прочее, и прочее, и прочее. Очнуться до конца невозможно, потому как мир не лежит во зле или добре. Нет четких граней. Мир сам по себе есть грань сна и реальности, а реальность есть грань между идеальным представлением ума об окружении и беспорядком, а сон есть упорядоченный хаос, где упорядоченность есть самовнушенная структура и самоубеждённость в том, что окружающая среда нормальна, что так и должно быть.
Но закрадывается в ум ядовитым бородавочником, жаля шипами, подлое сомнение в реалистичности нагромождений ума, ибо человек живет в своей черепной коробке и никогда не выходит на свет из нее, а опосредованно прощупывает среду на предмет происходящего и застывшего движения. Стрела, которая летит, в каждый свой бесконечно малый миг полета стоит на месте, но это не так. Но это и так, когда оседлавший древко движется вместе с ней, а со стороны наблюдающего и осознающего мозга, что заперт в черепной коробке подобно неведомому божку, что упрятан в китайской шкатулке, стрела не недвижима, она свистит, прорезая воздух. Поэтому относительность должна существовать и семантически дополняться всегда относительно объекта. Неважно какого. Важно – точка отсчета, или точка опоры. Тогда можно сдвинуть Землю. Объект (субъект) всегда существует относительно того объекта (субъекта), который мгновение лежал в яме с простреленным затылком, он от него и отталкивался, отталкивался от немецкого языка, ленточным червем проползшим среди пространства высохшей пасти поверженного города, символизирующего окончание многолюдного смертоубийства бессмысленного.
Так что же сейчас? Еще один допрос? Нет, разговор, ибо беседа с другим уже произошла, вымолвил новый знакомец, и вынесено из нее странное и неприятное ощущения театра теней, танцующего за кулисами. Сей театр является или плодом свихнувшегося ума, когда шестеренки мыслительных процессов хрустят, проскакивая некоторые зубья, или все-таки стоило бы насторожиться и принять условность истории поведанной. Что же вы желаете услышать от меня? Почти ничего, но не желаю услышать то, что называется фактами, а вот, так сказать, «недофакты», что не имеют значения для внешней канвы дела – вот то, что нужно, то, что есть спусковой крючок беседы. Стежки, сцепляющие два лоскута пространства и времени, могут выглядеть по-разному, но всегда имеется лицевая сторона и изнанка, вот изнанкой и интересуюсь. А если эта изнаночная сторона – бред и плод ума, выведенного ненадолго из равновесия? Равновесие? Равновесие меня не интересует, ведь ученый, наблюдающий за маятником, желает вывести законы качания этого маятника, а состояние покоя его не волнует, оно уже взято на карандаш, на кончик пера и ссыпано на белый лист буквенными и цифровыми значками, так что говорите как есть, не смотрите на болезненность образов. Вы будете одни допрашивать? Один, но не допрос, беседа это. Оговорено выше.
Опять, кажется, представилась возможность развязать гордиев узел непонятностей. Вновь воскресло, теперь в уме его, воскресла память о трупе с простреленной головой, ощущение двойничества и чувство: точно сознание расщеплено, точно минул период куколки, и из нее прорастает новое существо, которое есть ты и не ты одновременно. Трудно описать. А вы попробуйте. Думаете, что ваши неверные и неуловимые ряби сознания уйдут дальше стен, что окружают нас? Правильно думаете, но дальше нашего отдела не может шагнуть, поскольку: куда ему шагать, если никто не верит, бессмыслен шаг, который не нужен и который не ждут, поэтому, если не можете описать феноменологически, то попробуйте интеллектуально. Как в вас отзывается странная рябь и что есть она, та самая рябь, что вы назвали дрожью и волнением пространства и времени. Я такое сказал разве? Я суммировал, итоги подводил, значит, потом всё исчезло? Нет, не всё исчезло, игра разума продолжилась, и немецкий снайпер, будто проклятый кем-то или чем-то, выпадал из окна вновь и вновь, не падал, а выпадал, кулем, мешком с мякиной безвольно свисал с подоконника. Подоконника там не было. Ну, то, что от него осталось. Ясно, понял, это всё? Больше добавить нечего.
Сокольский физически ощутил шестеренки собственного ума, вдруг проснувшиеся после допроса. Шестеренки старались прийти сами к себе изначальным, вернуть рутинную функцию, выполнявшуюся ранее, вернуть тот самый белый шум, являющийся фоном, поэтому и не замечаемый до тех пор, пока он ненадолго исчез при беседе (хорошо, пусть будет беседа) с Ершовым Мэлсом Григорьевичем. Но ему – Сокольскому – показалось (не было достоверного ощущения), что частица личности осталась за этими дверьми навсегда, значит, прав Ершов, и дальше этих стен ничего не уйдет, так и останется бесприютно болтаться призрак в этом разрушенном городе. Призрак, как некий опустевший хрустальный кокон, оставленный ментальной бабочкой, а бабочка – это он, но и кокон в какой-то степени – он. Он мог бы сказать коротко, мог бы сказать исчерпывающе – это опустошение, но опустошение ли? И опустошение чего? Кокона? Или опустошение бабочки. Может, не кокон опустел, а реально опустела бабочка, которая покинула сию колыбель. Опустошение, как слово, требует насыщения смыслами, как новостроящийся город требует не только расползания вширь, но и в высоту и глубину – по трем координатам сразу. И, если говорить четко, человеческий язык слишком беден, чтобы, оседлав короткое дыхание, с разбегу высказать всё, а также все аспекты сразу. Нет универсальности, нет метафор, нет аллегорий, нет аналогий – не существует сверхчеловеческого и надбожественного феномена созданного исключительно для человека, созданного так, чтобы человек осознал его до самого дна и до бесконечных вершин, чтобы не осталось и тени неясности и умолчания.
Гирлянда смыслов. Патока слов. Бисероплетение потоков многозначных. Кисея непредставимого. Ее нет, но образ ее ощутим. Он ввергает в уныние своей непостижимостью. Становишься бесприютным бродягой и псом-бедолагой.
— Как прошло? – спросил Юрий.
— Незаметно.
— Что?
— Прошло.
— Поясни.
— Голова болит.
— Спрашивали о чем?
— Так.
— Подписка о неразглашении?
— Нет.
— И?
— Всё.
И это «всё» стало сигналом для Сокольского – пора отдохнуть: закрыть глаза и подремать. Звучащее со стороны его имя – Антон – стало пурпурной заостренной вершиной, почти идеальным конусом, с которого он смотрит на бледный и сизый мир, а в голове растворен туман молочной консистенции, поэтому звуки обретают невнятный окрас, будто всю жизнь звуки эти провели на болотах и не видели чистого и светозарного солнечного дня.
Таинственные шкуры диких животных, охотники на снегу, несущие на плечах добычу, она тяжела и следы на сахарной перине холмов глубоки. Сквозь сон Сокольский объясняет в десяти, может, пятнадцати коротких предложениях суть разговора. (Возможно, устного допроса, ведь запись не велась, хотя, кто знает, говорят, что близко время, когда изобретут такие штуки – устройства записывающие звук, которые можно спрятать в небольшой карман пистонного типа, а вдруг изобрели для специальных государственных учреждений, представителей особых структур, блюдущих порядок).
Охотники на снегу под гнетом туш зверей поднимаются на холмы. Холмы укрыты периной девственно белого снега. Холмы напоминают сахарные головы. С холмов спускаются добытчики к поселению, где в одном из домов ждет их (по документам) Храпачев Юрий Владимирович с вопросом:
— А ты догадался кто такие? По документам они…
— Стой. Погоди.
Умылся холодной водой, снимая липкую слюду одиноко застывшего сновидения, того самого, где охотники.
— Так. И что?
Юрий продолжил. Он высказал версию случившегося.
Весь набор его доводов можно свети к простой формуле, а ее к одному слову: шоры. Лошадям иногда надевают шоры. Когда лошади в пути и в шорах, лошади смотрят только вперед, а по сторонам ничего не замечают, что помогает не шарахаться от каждого движения на периферии. Эти люди (в данном случае Ершов) есть шорники, они сами изготовили шоры, сами надели на допрашиваемого человека. Зачем он дознавался о галлюцинациях: о двойнике с пулей в затылке, о вываливающемся из окна трупе? Ведь это не самое важное в инциденте, а важнее немецкий снайпер. Итак, призрак возник? Да. И исчез? Да. Мало ли что привидится! Желая узнать подробности, Ершов прятал истинные (подспудные) мотивы разговора за шорами вопросов явно не относящиеся к происшествию. Как будто (удивился собственному потоку мыслей Сокольский) он оттенял беседу, то есть (продолжился внутренний монолог Антона) Ершов накидывал призрачный образ как невод на все слова, что сказаны им, но, скорей всего, это был не невод, а маскировочная сетка.
— Что же лежало под спудом? Как думаешь? Что он скрыл от меня, а? – спросил Сокольский.
— Не знаю, и не хочется даже размышлять в этом направлении, потому что бесполезно.
— А если, предположим, ты ошибся?
— Вот я о том и говорю. А если под спудом пустота?
— Навел тень на плетень.
Юрий лишь кивнул – согласился. Разматывать нить загадочного клубка сложно, особенно когда этого клубка не существует, и он (несуществующий) лежит в темном чулане сознания.
«Предположим» – бесплодное и горькое слово.
Но слова Храпачева запали Сокольскому в душу так глубоко, что казались забытыми. Память Антона присвоила чужие мысли. Они лежали мертвыми зернами на темной почве, но проросли, став его собственными. Это похоже на игру ума, на ритуал обортничества: шкура зверя, надетая на человеческое тело, срастается как в сказке с кожей, но здесь не шкура, а мысли друга, сквозь которые прорастает ум Сокольского – так мысли обретают нового хозяина. И тогда появляется он – не клубок тайн и заговоров, а хрустальный кокон из почти невидимых нитей. Воображаемый ноготь ума Антона аккуратно зацепляет конец нити и начинает тянуть, не ведая, когда закончится процесс, ибо объект прозрачен, а сознание не открытая книга, не застывший артефакт, а ежесекундно меняющийся процесс. Разматывая кокон, Сокольский всё больше и больше убеждается во внутреннем настрое, он завладевает им – недоверие к людям, что наделены властью. Не потому что они изначально «плохие люди», а потому, что они неверно поступают, скрывая нечто. Но что скрывают? Надо ли скрывать? Имеет ли это смысл? То, что спрятано под спуд, ценно?
В этом и сложность.
В этом и суть.
Бесконечная карусель смыслов, на которой можно кружиться, а мир будет куражиться над тобой.
Антон ожидал продолжения истории с немецким снайпером, понимал, что она не должна иметь быстрого окончания, но она ускользнула от него словно сон, сдулась как воздушный шарик, и молчание насторожило сильнее, чем, если бы событие имело последствие, другими словами, имело бы собственное эхо. Поэтому, перестав быть острым воспоминанием, событие оставило червоточину в душе. Легло на дно памяти.
Жизнь продолжилась, не выплеснувшись из привычного русла. Тот отрезок времени в десять лет после 1945 года тоже стал подобием сна: случилось с ним, но и не с ним, а с тем иным, поскольку так и происходит в сновидениях порой – ты надеваешь маску и проживаешь чужое время, как поднимаешься на чужой корабль.
Но можно ли время сравнить с кораблем?
Тогда вода, омывающая его, что символизирует? Пространство? Обычно время – вода, время – песок, и еще нечто иное, например, ветер, но всегда ускользающее от человека. Ускользающая субстанция – вот примитивная метафора времени.
— Время есть метафора пространства, а вы Василь Иванович, как мне кажется, еще не определились с образами, с метафорами, — размеренно проговорил преподаватель, обратившись к Левченко.
Левченко не возразил, поскольку ожидал продолжения.
Преподаватель заговорил вновь. Его поток мыслей, звучащий словами русского языка, походил на вреющие воды, на взвихренную недоступность, которая вначале окатила и огорошила Василя, а когда отступилась, то всё стало ясно. Суть монолога такова: метафоры и образы, аналогии и сравнения – хорошо, но ведь можно и заиграться, в конце концов. Эксперименты с формой и содержанием проще простого довести до абсурда, их можно переставлять местами, а можно деконструировать реальность художественного произведения, да, да, молодой человек, у пространства искусства имеется реальность, оно реально. Только реальность, живущая по другим законам. Не стоит обольщаться, что искусство подражает действительности, оно (в том-то и дело) подражает, потому что элементы одни и те же. Например, кирпич. Что из него можно построить? Стену. Или дом. Но никто же не будет утверждать, что дом настоящий, а стена фальшивка, или наоборот? Неудачное сравнение, понимаю, но именно это и происходит с творчеством. Когда человек творит, он берет материал из окружающей его объективности и перерабатывает. Я это к тому, Василь Иванович, что пространство в искусстве можно разобрать на молекулы и атомы и получить пшик. Знаете, в чем гениальность «Черного квадрата» Малевича? Не являясь предметом искусства, картина всё равно остается гениальной. Есть такая гипотеза, что Малевич черным квадратом предупредил человечество о том, что если оно заиграется в деконструкцию и деконструирует в искусстве и форму, и содержание, то придет к пустоте. Черный квадрат – это предупреждение о недопустимом, но человечество восприняло предмет сей как творческую акцию, как протест, а не как предупреждение. Знает ли рыба, плавающая в воде, о существовании воды? Наверное, нет. Вот и люди подумали, что они рыбы, но разумные, и Малевич показал им воду, в которой все плавали, а это не так.
— Возможно, простой обыватель воспримет «Черный квадрат» как абсурд? Что в этой картине такого, удивится он, такую галиматью и я смогу изобразить, — произнес Левченко.
— Простота хуже воровства, — ответил преподаватель. – Налево пойдешь – себя потеряешь. Направо пойдешь – мир потеряешь. Пойдешь прямо – искусство потеряешь, а, значит, и себя, и мир, и всё-всё-всё. Возможно, Малевич имел в виду иное, кто знает? А вдруг абсурд черного квадрата имел в виду нечто такое… Наподобие анекдота про медведя?
— Какой еще анекдот про медведя?
— Шел медведь по лесу, выбрался на шоссе. Видит на обочине стоит горящий автомобиль. Медведь сел в него и сгорел.
— Всё?
— Да.
— Действительно, Галли Матье. И даже не смешно.
— А и не должно быть смешно.
И что имел в виду преподаватель, стало ясно. Озарение, как проблеск, как удар молнии, если хотите как вспышка фотоаппарата, хотя сравнение возвышенного переживания с приземленным техническим средством фиксации времени представляется кощунством, но Левченко понял всё. Будто спал он глубоким сном, и кто-то вылил на него ушат ледяной воды. Вначале – возмущение, гнев, но затем успокоение из-за нагрянувшей фразы: «черт возьми, ну, конечно!».
Медведь, что шел по лесу и заметил горящую машину у дороги, а затем сел в нее – всё это метафора сюжетов великих произведений, сюжетов, которые очищены от интонации, от особенностей языковых конструкций, присущих только для этого языка, очищенный от национальных оттенков. Сюжет неважен. Можно поведать читателю, зрителю, слушателю бредовый сюжет, но облечь в одежды интонации, в доспехи мифа и тогда это станет великим произведением. Что есть «Евгений Онегин» как сюжет? Пошлая история. Какой-то хлыщ из Санкт-Петербурга (почти Хлестаков, но приличней) появляется в деревне. Татьяна не могла не влюбиться в него, ведь Евгений такой весь эффектный и яркий. Пришла пора – она влюбилась не оттого, что Онегин обладал какими-то особыми добродетельными качествами, а потому что надо – и всё. Не могла пройти мимо, не удержалась и написала письмо. Какая дерзость! Дерзость по меркам XIX века.
Тогда Левченко догадался, что его кораблик из короткометражного фильма банален и понятен чересчур. Это даже не цитирование, а копирование. В плывущем по воле волн суденышке нет именно его, Василя, интонации. Левченко будто отгородился от людей готовой формулой образа. А образ надо инкрустировать в собственное повествование и тогда, будем надеяться, возникнет нечто, что станет существовать между строк и между слов, точно солнце, что просвечивает сквозь пелену облаков. Так и его мысль станет просвечивать сквозь бредовый сюжет, передавая авторскую интонацию.
Человеческая жизнь – корабль среди вод времени. Судно не ведает, куда его вынесет, так и Света не понимала, где оказалась. Это было странное белое помещение обладающее запахом, которого она не встречала в природе. Ни запах смерти, ни запах жизни, а будто между двух этих состояний. Действительно, странно. Пограничье? Но ты либо жив, либо мертв. Невозможно быть живым и мертвым одновременно, если, конечно, Света не находилась в междумирье. Откуда выпрыгнуло это словечко, как длинноухий зверек из норы, она не поняла. Зверек появился и сразу спрятался, но след его лапок остался. Все-таки междумирье, поскольку человек, появившийся перед ней, не совсем был человеком, ибо не может жить человек с безликим лицом. С таким лицом, не живут и даже не лежат на смертном одре. Все мертвецы с одним выражением, даже граница между полами стирается, но мужчина, вошедший в палату, говорил не как живое существо, а как примитивный механизм. О граммофонах Света не знала, но если бы понимала значение этого слова, сказала б, что мужчина произносит фразы так, будто звучат они с пластинки, но, прислушавшись к его спокойному и ровному голосу, сделала вывод – не мертвец, не механический агрегат, а бездушный инструмент божества. Почему-то представились запретные земле, где обитает божество и, как говорят, запретный бог сладок, любопытства не избежать. Света заинтересовалась им.
Он вошел и сказал:
— Здравствуй.
— Здравствуйте.
— Можешь, называть меня Анастас. Я старше тебя, но обойдемся без отчества.
— Света.
— Здравствуй, Света. Хотел поговорить о том, что с тобой случилось.
— Но я не помню… Точнее… Не помню подробностей. Да и…
— Не спеши. Расскажи, что помнишь.
Стоило ли начинать историю со странного пробуждения в лесу после глубокого сна? Пробуждение оказалось таким внезапным, будто кто-то ударил в бок и крикнул в ухо: просыпайся!
И Света произнесла:
— Я очнулась в заброшенном доме. В старой школе.
Об этом чуть позже она узнала от Кости.
А серая сущность? Она, высокая и худая, вылезла из девочки, прыгнула в реку, но сущность нужно найти и сохранить в себе, и она нашлась позже. Стоит ли упоминать? Нет, она не стала говорить о ней, словно шепнули на ухо: молчи. Она просто потеряла сознание, поэтому Света умолчала.
— Потеряла сознание? – удивился Шатаницкий. – Очень хорошо.
«Что хорошего?», — по инерции спросила Света.
Анастас Ильич внимательно посмотрел на нее, изобразил задумчивую улыбку – левый уголок губ нерешительно поднялся вверх – и выдохнул:
— Да. Пожалуй, это была самая интересная история, которую я услышал. Спасибо тебе.
— А вы кто? – Света сама не ожидала от себя подобного вопроса.
— Я всего-навсего хороший человек. И я когда-нибудь пригожусь в трудную минуту, помогу тебе, поэтому не прощаюсь. До встречи, Света.
— До свидания.
И странный мужчина по имени Анастас поднялся с кровати и, направившись к выходу, у двери встретил женщину в белом.
— Это хорошо, что ее пока определили в отдельную палату. Она еще слаба…
— Вы врач?
— Скажем так, я в этом смыслю.
Женщина в белом недоверчиво посмотрела на мужчину, прищурив глаза, но ничего не ответила, а он, отвернувшись, скользнул мимо нее в коридор. Медсестра проводила Анастаса Ильича взглядом.
От неестественного словосочетания «я в этом смыслю» веяло надуманностью и тяжеловесностью, да и произнес Шатаницкий его, точно прокручивал тяжелые мельничные жернова, или шестерни сложного механизма.
Шестерни, пытаясь преодолеть свою инерцию и сопротивление сцепленных с ними деталей, начали протягивать целлулоидную ленту с отпечатанными на ней изображениями, запуская которые с определенной скоростью, можно увидеть на белом экране как быстрее и быстрее двигается цвет, свет и контур; рождается звук, словно оттаивает замерзшая жизнь. Казалось, что тени застывшими силуэтами, представляющие темный лес, зазмеились и затрепетали, походя на ветер, но это был не ветер, а ускорившееся время. Оно, надев метафорическую одежду из текучих вод, то ли рек, то ли океанских движений, играет с человеческими судьбами. После этого вправе сравнивать было жизнь со временем, ставить знак равенства между «время» и «жизнь», утверждать, что жизни океан уносит корабль далеко в серебристо-свинцово-стальную даль; как и тысячи лет назад, как и сейчас, так и через сто лет – всё повторится.
В изменчивости воды была незыблемость и обреченность человеческой судьбы, но корабль, сделанный из большого спичечного коробка – в центре пробито отверстие, а в него воткнута кривая морщинистая ветка – мачта, на которую намотан кое-как кусок полиэтиленовой пленки от парника – все равно продолжал рассекать воду, и не мог рассечь время. Оно обладало сплошностью и повсеместностью.
Когда глаза божества плавно переходили на общий план человеческого бытия, то каждый из читающих, слушающих и видящих лицезрел не лицедействующий океан, не имеющий лица, а вихрящиеся потоки нового времени. Подтаявший снег человеческой памяти, лишенный жизнеутверждённости и незыблемости, местами виден на влажном теле небытия. Небытие похоже на грубую кожу сказочной рептилии. Возможно, так и представляли люди в древние времена шкуру дракона – не из мелких чешуй размером с детский ноготь, а как шершавую, подобно наждачной бумаге поверхность. Точно можно сказать, что дракон обладал неистребимым аппетитом, который невозможно удовлетворить. Дракон заглатывал всё, что имелось вокруг, всё, что жило и дышало – всё проваливалось в его ненасытную утробу. Он был невоздержан и неразборчив в еде подобно богу Кроносу, проглатывающему собственных детей. Дракон летуч и вездесущ, однако никому на корабле не пришло бы в голову сравнить его с морской галкой – чайкой. Голодная чайка, куда ты паришь? – отвечай-ка! Дракон в небе – к забвению. Кораблику лучше избежать внимания летающего зверя.
И кораблик удалялся, его несло по играющему бирюзой времени. Пустой коробок вертело в холодном коловращении, полиэтилен трепало. Наконец суденышко накренилось и застыло. Под ним оказалась решетка, закрывающая канализационный слив, видимо, предполагалось, что время имеет аномалии, но о «черных дырах» еще рано говорить, поскольку гипотетически они существовали, но фактически их существование никто не подтвердил. Но времени все равно, оно начало бить в борт корабля. Крен увеличился, и вот мачта и парус коснулись времени, как порой человек касается величайшей тайны вселенных и вселенных. Все знали на корабле, что тайна называется смертью, и загадка заключалась не в физиологии, а, пожалуй, в субъективных ощущениях и в ее (смерти) феноменологии. Говоря бытовым языком – смысл, а смысла не видели, потому как смерть представлялась математической операцией – деление на ноль. На ноль делить нельзя, но кто будет спрашивать человечество, не такое оно незыблемое и неколебимое, чтобы обращать на него взор. Вечность и не обращала на людей внимания. Она чересчур гордая. Поворачивая луч внимания на бытовой язык, хотелось сказать, что живут всякие люди: хорошие и плохие, а умирает каждый из них, то есть смерть обесценивала всё, иначе – делила на ноль. Иная история: если бы человечество изобрело ЭВМ, которое могло бы делить на ноль, то наступила б технологическая сингулярность, но это только фантазия, поэтому как явление деление на ноль было, но делить на ноль нельзя – человечество в упорстве своем продолжало игнорировать смерть. Правильно говорят, глупость бесконечна в отличие от вселенной. Куда уходил человек? В какую субъективную сингулярность? В этом и заключалась тайна смерти. Происходило изменение меры, недаром же слово-загадка обладало частицей «мер». Смерть. Смерить. Но пока люди философствовали о тайнах бытия, деление на ноль продолжалось, корабль меж тем опрокидывало на бок, вертело, поток пихал его, то к одному, то к другому концу решетки, но разрушить не мог. Новое время, порождая новую жизнь и воскрешая силы, пыталось убить старое, ибо течение времени не линейно, оно прихотливо, затейливо, отчего зритель и видит цикличность и повторяемость кадра бытия, точно закольцевал его всеведущий монтажер.
В следующее мгновение весенний поток, асфальт, клочья мертвого снега и большой коробок из-под спичек медленно погрузились во тьму, оставив после себя черный прямоугольник, что вскоре превратился в белый плоский экран. Зажегся свет. Символизм закончился. Боги, видимо, устали наблюдать за коловращениями и превращениями человечества, хотя если боги бессмертны, то с чего бы им уставать? Они не разрушаются, значит, не стареют, значит (круг замкнулся) не утомляются.
— Ну, как тебе? Что думаешь? – спросило первое божество.
— И это всё? – спросило второе.
— А ты чего хотел?
Ответа не последовало, ибо он понял метафору, возникшую перед ним мгновение назад (или вечность назад); жизнь есть игрушка в разновеликих потоках вселенной, но говорить банальности не захотелось. Не пожелал он уподобляться смертным, поэтому уловил тонкое как лезвие бритвы ощущение, что царапнуло словами, но они возникли позже.
Божество закрыло глаза.
Мгновение длилось бесконечно.
Бесконечность длилась мгновение.
Но, по прошествии какого-то времени, появился чужой образ и тихая странная мелодия, прилетевшая с пожелтевшего нотного стана. В мелодии ощущалось пространство как большая квадратная коробка с двумя щелями, сквозь них проскальзывала кинопленка, она и есть суть времени, и сознание никуда не двигалось, оно стояло на месте, а через сознание просачивалось время и пространство, как вода. Божество улыбнулось метафоре, которая деградировала до клише. Человек не преодолевает мироздания, а наоборот – всё проходит через него; и человек оказывается прозрачной субстанцией вселенных и вселенных. Ведь мы, например, можем смотреть на мир сквозь стекло. Так пространство и время нечто подобное творят с человеком. Они глядятся сквозь сознания всех живых существ, и, кто знает, возможно, и сквозь мертвую материю, которая и не бездушна вовсе.
— Обыватели, — обронило слово божество, будто вынося приговор, но всего лишь случилась невольная пауза в предложении, — они сказали бы тебе следующее: а где сюжет? Где жизнь? Ведь жизнь есть сюжет.
Голос первого божества прозвучал величественно и торжественно, как произносят исторические речи короли в тронных залах, думая, что они творят историю.
Второе божество взорвалось короткой филиппикой:
— Да кому они нужны?! Эти их сюжеты? Для чего они цепляются за них, как за единственно верное средство? Сюжетцы. Ха! Всё течет, всё изменяется для них, и с этим никто не спорит, ведь сюжет связан с изменениями, но их сюжеты это перебирание бирюлек: статичные кадры, поставленные речи, красноречивые жесты, пафосные позы, самоуверенные взгляды и прочее, прочее, прочее. А должно быть настроение и естественность. Так?
— Да.
— Сюжеты! Их типология известна. Стандартный набор сюжетов ограничен, но можно до бесконечности менять детали. Цикличность. Повторяемость. Детали создают ощущение новизны, будто каждое утро, выходя из дома и радуясь наступившему дню, человечество рассчитывает на новый сценарий, так ведь?
— Сценарий?
— Сам удивился своей оговорке. Это же есть в их искусстве.
— А какие задачи ставит их искусство?
— Искусство никому не должно.
— Свободно?
— Да, если ты умеешь пользоваться свободой. Нравственное самоограничение. Осознаешь?
Божество согласно кивнуло и направило свой взгляд в ту плоскость вселенной, которую можно назвать панорамой людского бытия, что они вечность назад наблюдали, а теперь условное белое полотно маячило перед их глазами, ожидая продолжения истории, видимо, сюжетца, который проявится вот-вот, как в ванночке с химическими реактивами проявляется фотобумага. На ней должны отпечататься знакомые черно-белые кадры, вначале они бледные и неуловимые, но затем это может быть квартира с группой молодых людей – парни и девушки. Чуть в стороне от центральной вертикальной оси воображаемого кадра двое – он и она – слагают себя в размеренном танце. Они не смотрят друг на друга, они стоят плечом к плечу, но не касаются плечами, взоры опущены к полу, где их ноги зеркаклят друг друга в непрерывных хореографически выверенных плавных и красивых движениях. Каждое положение нижних частей тел изящно, мановения рук лишь помогают не сбиться с ритма, они делают порой странные движения: неловко соединяют ладони. Отчасти это напоминает недопроявившийся хлопок, конечно, звука хлопка не слышно, он предполагается, он не нужен, главное – ритм, повторяемость и цикличность. И божества идут туда, чтобы исчезнуть бесследно из поднебесного чертога, похожего на кинозал, и попасть в жизнь иную, где их появление не удивляет никого, если их, конечно, заметят. И попервоначалу новоприбывших божеств не замечают, ничто не говорит в пользу оного, только затем редкие приветы возникают в воздухе, и растворяется в нем одновременно ощущение новизны и повседневного уюта. Божества появились здесь как гости, которых не было ни разу, но для них всегда уготовано место и поэтому они, явившись, заняли его, идеально совпав очертаниями своих сущностей с очертанием человеческого бытия – так легко встают фрагменты мозаики в витраж сиюминутной вечности.
Вечность, которая присутствует всегда, но всегда неуловима, ибо она многолика, она везде и нигде, как маятник на часах, что качается туда и сюда, и маятник оказывается и там и сям. Время тикает на наручных часах. Мужчина поглядывает на них и смотрит на молодую аудиторию. Затем произносит заезженную фразу о том, что основной материал на сегодня выдан, а тот вопрос, что был брошен вначале лекции, весьма интересен, пусть вопрос и не был по теме, хотя как посмотреть, поскольку шестерни зубьями своими могут сцепиться невообразимым образом. Одна тема потянет другую, будто случайно. Можно сказать, миром правит случайность.
Маятник только и делает, что разбрасываться временем, разрушая иль нарушая связи пространства и времени. Малые осколки бытия – твердые прямоугольники истины, правды и лжи, падая вниз, производят резкий глухой одинокий бухающий звук, после которого по субъективному ощущению каждого из присутствующих наступает кратковременная тишина – оглушение, а потом вновь – бухающий одинокий глухой и сухой звук, и в нем растворяется за секунду вся история человечества. А маятник, похожий на человеческую руку, превращается в десницу судьбы, если хотите, в десницу божества. Рука говорит: всё, что вы знали, стоит забыть. Божество творит алтарь для себя, над ним воскуряется фимиам, и когда он рассеивается, то люди видят надпись: «Алтарь Неведомого Бога».
Древнейший мир – седая древность.
Древний мир. Средневековье.
Новый мир. Новейшая история.
Когда новейшее человечество станет древнейшим миром? Легендой? Сказанием? Мифом? Волшебством? Магией? Сказкой?
Что за глупость людская? Откуда в человеке упрямое стремление от руки нарисовать прямую линию, да и запихнуть в нее всё мироздание? Почему не нарисовать замкнутую линию и сделать вывод о том, что сие и есть суть истории мировой? Ведь это ошибка – рисовать линию прямую. Затем на доске демонстрируем неровный круг мелом. Суть его ясна – условно показать вам цикличность. Придав ей несколько координат: в высоту, в глубину, налево, направо, вперед и назад, можно изобразить циклограмму. Плоскость обрела объем. Дальше ставятся контрольные точки – характерные вехи эпох, ибо все-таки нельзя уйти от условности, но в целом, вы, прекрасно осознаете, что главная суть мировой истории – замкнутость на себе самой, как бы пессимистично это не прозвучало. Но пессимизма во взгляде нет, а розовый оптимизм проистекает от трусости и заблуждений. Так что не слушаем технооптимистов, они вдруг решили, что развитие и прогресс существует. Они-то (технические мозги) считают развитие людей и развитие механического инструмента одним и тем же. Пожалуй. Но. Но они позабыли о главном своем инструменте. Назовем сознанием его. Конечно, сознание ты не измеришь, поскольку оно парадоксально. Это не механизм. Ну, и так далее. Вот такая простая идея. Мы на месте стоим. Несколько столетий стоим. Потому что не стали развиваться, а развитие приписали тому, что особо-то и не важно, а важно, конечно иное, о чем мы говорили выше.
Разложенные листы, исписанные чернильной ручкой, походили на белые пятна в мировой истории человечества, а стол темной полировкой своей напоминал пространство времени, что уже истекло, прозвенело в коридорах, шум шагов и людского потока, обтекая препятствия деревянные, всё мимо и мимо. Надо бы спросить его о подробностях, ведь нечто знакомое в этом человеке есть. Сегодня пойдем вместе, как хорошо держать ее за руку, а она погружена, да она всегда была погруженной, не от мира сего, вынырнувшей из другого мира, а вот из какого, кто ее знает? Она не говорит. Да, молодые люди, смотрят, интересно, о чем-то хотят спросить, а взгляд студентки обращен в пространство, непонятно только в какое? Внутренне? Внешнее? Внутренняя империя собственных мыслей и переживаний, она походит издалека на маслянистый черно-угольный смерч, что вытянут по вертикали от земли до облаков, но, кажется, также занимает весь горизонт. Циклопический и исполинский – вот слова определяющие смерч. Смерч видит глазами. Он, как хтоническая и макабрическая перевернутая новогодняя елка, украшенная сверкающими шарами; смерч же украшен желтыми глазами, но они стоят на месте, а вихрь продолжается – такая завораживающая и пугающая картина. Но если б это была картина, художник удивился бы красной пустыни, где находится смерч. Красная пустыня – пейзаж лишь отчасти напоминающий нечто земное. Художник внезапно осознает, что перед ним не Земля, а внутренняя империя. Чья только она?
Обрывки словоблужданий не сдюживают с вихрястым, закручивающимся потоком невидимым, невозможно одолеть бряцание мелких песчинок времени о броню предрассудков сонма голосов человечьих. Спутывается всё, всё закручивается в обратную строну, аки вьюн не может решиться на движение посолонь или противосолонь. Но, наконец-то, он решается на движение и медленно раскручивается с сухим деревянно-металлическим хрустом, да вывертом, словно узловатые пальцы судьбы хватают концы, пытаясь чепать за крюк времени и пространства. Изворачивается вьюн до скрежета зубовного и выкаченных глаз и нежданно проваливается туда, где всё переворачивается вверх тормашками и выворачивается наизнанку.
Вопросы, вопросы, вопросы…
Неужели это не сказка, не сон, не выдумка, не фантастика, что человечество сможет, собрав статистические данные по ДНК, составить унифицированный паспорт – некое обобщенное биологическое лицо всех людей, не только живущих, но и живших. Почему бы и нет? Отчего бы и не заглянуть в прошлое, и не рассмотреть сквозь пелену времен изначальную точку рода, и другие точки, возникшие позже, соединить их линией воображаемой и зеркальным переносом наложить на время грядущее? Ведь всё есть цикл и самоповтор, можно сказать о реинкарнации исторического скелета, что проецируя себя в будущее, обрастает иными мышцами, но основа – остов – остается тот же. Вам только кажется, что новизна следует за новизной. Ничего подобного. Мы видим перевоплощения старых идей. Всё новое – хорошо забытое старое. Но не слепое копирование, а именно цикл, самоповтор, от него не уйти, люди разные, а скелет у них один и тот же. Нюансы? Да, нюансы, и что? Надо учитывать. Пожалуй. Согласны? Пожалуй. Только суть останется прежней, она может отзеркалиться, не совсем грамотное слово, но оно мне нравится. Так что… Интересная работа… Трудная и интересная работа. Еще имеются вопросы, товарищи студенты? Взгляд, пусть и уставший немного, но с искоркой интереса скользнул по странной паре, а мозг, напрягшись, выудил из памяти два имени. Гожева Светлана Владимировна. Корнилов Сергей Александрович. Интересно откуда такое произрастает? Кого-то, кажется, из них я знаю, но это именно, что кажется, так, заблуждение, так – и не более. Да, оно самое – заблуждение, блуждание, которое начинается с пробуждения. Странно, что человек постоянно думает, даже когда спит. Просыпается и открывается шлюз, и тут же поток образов, чего-то еще, не имеющего одежд слов, цветов, звуков и света, и прочего.
Белые пятна истории собраны – до свидания – собраны и сложены, и закрыты. Понять бы что ясно откуда и как, конечно, откуда это вдруг и да, лекция, нет, слова, сказал, он, его, не знаю, как имя, нет – здравствуйте – ключ, да, вот, ключ, другой, правда, точно я о чем-то забыл, память, пальцы, полынья застит, застывает, время оно на холод, лед и – пламя – лампа, письмо, да, нет, иногда, где, да, ящик, где, а и потом… Потом… Где… Стоп… Стоп… Точно тут было оно. Надо же, вот… Есть. Невероятно. Сохранилось. Всё. Не сохранилось. А. Сохранилось. Что там? Привет, старик! Наизусть это помню письмо. Сосредоточиться. Надо еще раз пройтись. Туда. Сюда. Сосредоточиться.
Приходящая глухота схожая с тишью кратковременной тишью ума человечьего замолаживается и после прочего мирами населенными прозванная так и сама твердь порождающая смыслонапряженности пылинки выцветают всеприятия и общеданного из невообразимого лета где невообразимая окраина к коловращению разматывается всё где чужерождёное и инаковое где окоем отражающий тверди гладь в иное проскальзывающее в небытие проваливание засим сих малых и больших каменьев перекат пересохший и шелестенье под сползание и далече оного единого кроме сего не ведал кто тех только всполохами застит разогретою крупицею ветров прободение.
Март 2026 г.














Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.