18.

0.00
 
18.

18.

Она проснулась с рассветом и больше не сумела уснуть. Кажется, виновато было волнение, хотя ей, с ролью без слов, волноваться было не о чем. А может, это волнение не имело отношения к спектаклю. Не желая ворочаться в постели и будить мужа, она тихонько встала и занялась делами. Дела, впрочем, не шли, ни рисование, ни готовка. Тогда она начала примерять платье и пыталась привыкнуть к нему и к виду себя в нем. От вчерашнего осталось немного и все же осталось, это помогло в конце концов успокоиться и примириться.

Муж вышел смурной, и Шелл поняла, что вернулась «лунная дрожь».

— Да что такое, наконец? — разозлилась невесть на кого она.

— Ничего, любимая, я все равно пойду смотреть, как ты играешь.

— Нет, не пойдешь, — она поняла, что готова накричать на него, и сменила тон: — Любимый, пожалуйста, останься дома. Это в конце концов просто какой-то спектакль, где мне даже не дадут толком играть, потому что игру ведут профессионалы, а мы так, массовка. Я выйду на сцену, молча там постою и все.

— Да, я помню, горожан не слишком пускают играть, боятся, что они все испортят, как в прошлый раз. И жаль, что не тебя выбрали на роль Бога. У него есть слова.

— Не уверена, что справилась бы со словами. Я же «не по этой части»… пообещай, что не пойдешь!

Он вздохнул.

— Не пойду. Но ты хоть Ингез с Тонем возьми, не одной же там быть!

— Ты говоришь про «там», словно я в поход отправляюсь или в гости к Самому́ Злу!

Рейми слабо улыбнулся.

Шелл совсем забыла о своих волнениях. Заставила мужа поесть, пыталась уговорить лечь в комнате, где боли не будет, а когда отказался, принесла лист лучшей бумаги и любимые карандаши.

— Вот, смотри. Ими легко рисовать, и они стираются почти как мелки… вот этой бархатной подушечкой. Попробуй.

Он попробовал, кивнул:

— Нравится.

И Шелл облегченно вздохнула: если человеку что-то нравится, значит ему не так и плохо.

Было пора собираться. Она еще раз осмотрела платье, решила ничего не чудить с прической, только заколола волосы шпилькой с белым шариком из меха, сложила одежду в сумку и отправилась к дочери.

Тонь и Ингез как раз собирались идти к ней. Вернее, это дочь собиралась, а Тонь почему-то медлил, и вместо сборов ходил из угла в угол.

— Послушай, — наконец сказала Инге. — Не хочешь — не иди, схожу одна…

— Не надо тебе одной, — ответил он с неожиданной улыбкой. — И мне тоже. Пошли вместе, но не на площадь. Нам надо к Утешителю.

— Нам надо?..

— Надо, — повторил Тонь. — Потому что так правильно. Это выход. Или я неправ, — он пожал плечами. — Но надо же убедиться.

— Одно сплошное «надо», — вздохнула Ингез. — Ладно. Идем к Утешителю. Ты сказала, на Бархатной, мама?..

— Да. Номер точно не скажу, после второго десятка и до сорока.

— Мы найдем.

Больше слов не понадобилось, по крайней мере, Ингез и Тоню. А вот себя ей пришлось немного поуговаривать по дороге, потому что она в самом деле осталась одна. И не то чтобы ей так уж сильно хотелось, чтобы кто-то видел ее на сцене, но все равно такое положение ей почему-то не нравилось.

 

* * *

Она думала, что будет время хотя бы для одной репетиции, но профессиональным актерам она была не нужна, а горожане, та пестрая толпа, что собралась в палатке за сценой, слишком волновалась, чтобы из репетиции вышел какой-то толк. Не было пока что только человека назначенного на роль Бога.

— Они вечно приходят последними, — заметил распорядитель, сухопарый старик истинно театрального вида — пышноусый, в старинном костюме, с подведенными глазами.

В самом деле, до начала спектакля оставалось минут пятнадцать, когда горожанин появился. Вернее, горожанка. Уже переодевшаяся в свое платье Шелл едва не укусила край кружевного шара, закрывавшего ее шею. «Бог» был изрядно накрашен, но и под слоем грима она узнала. Джилаути, бестолковая поэтесса. Тут же возникла мысль бросить все и уйти, тем более вряд ли будет такой уж вред от отсутствия в спектакле персонажа без слов. Но столкнувшись со взглядом «поэтессы», она передумала. Та тоже узнала Шелл и отчего-то улыбнулась, неприятно и предвкушающе. Художница тут же ответила собственной улыбкой, постаравшись сделать ее спокойной и чуть вопросительной. Что там говорила авторша — у нее «брат заседает Совете»? Мог ли он подстроить так, чтоб жребий выпал на Шелл, если это оказалось надо его сестре? И что дальше? Она собирается строить козни, на глазах у всего города? Это было как-то даже слишком глупо, и в голову Шелл не приходило, как бы ей смогли мстить, не прерывая пьесы. «Если у нее хватит на это воображения, значит, я плохо о ней думала», — успела мрачно подумать художница прежде, чем пьеса началась.

Ничего особенного не происходило. Ничего такого, чего не происходило бы уже в прошлые годы и праздники, так что интерес к пьесе был весьма умеренный и толпа зрителей небольшая. Профессиональные актеры прекрасно вели представление, давая горожанам, выбранным по жребию, появиться на сцене, сказать пару слов и уйти. Как ни странно, это прекрасно вписывалось. Бог появился в самом начале. Все канонически: Джилаути вышла на сцену плавной походкой и произнесла пафосную речь о том, что она бог, и хочет дружить; за ее спиной опустился задник с наполовину звездно-лунным, наполовину солнечно-синим небом, почти все актеры и актрисы подтянулись из-за кулис, чтобы хором признать «ты бог, ты повелеваешь судьбами и случайностями», а тот самый театральный старик в старинном платье подал реплику, что дружить с богом может только другой бог. В целом довольно скучная пьеса. В итоге «Бог» оказался сидящим в принесенном ему кресле-троне, и начал выяснять, почему среди людей до сих пор не появилось ни одного бога, если им дана такая возможность.

Шелл выстаивала свое время на сцене и почти успокоилась, когда ее позвали. «Бог» и позвал. Джилаути, расположившаяся на троне, указывала на нее рукой.

— Ты! Художница!

Ничто в облике ее персонажа не указывало на то, что она художница. Более того, изначально персонаж был чем-то средне-обобщенным для показа женщины из среднего класса, не занятой особыми делами и не отягощенной заботами. Так что было ясно — «богиня» имела в виду вовсе не роль. Шелл быстро сориентировалась: отступила за кулису, благо была от нее в полушаге, расстегнула и бросила на пол надоевший ей пышный воротник, избавилась и от шариков на запястьях, почти выхватила («Можно?») у какого-то актера пару листков бумаги, исписанной видимо словами роли, у другого карандаш, листки сунула в карман юбки, небрежно свернув трубочку, а карандаш — за ухо. И так снова вышла на сцену и встала перед «троном».

— Да, господин.

— Чем ты оправдаешься передо мной? — тут же напустилась на нее «богиня», тогда как у остальных спрашивала по тексту — отчего они еще не стали богами.

— Тем, что живу, — с легкой улыбкой заметила Шелл. — Тем, что постоянно чем-то занята, даже если кажется, что это не так…

— Рисование это не занятие, — перебил «бог».

Толпа на площади колыхнулась — нарушение привычного было замечено.

— А стихосложение — не работа?

Стоявшие у кулис и на сцене профессионалы и гости немного заволновались тоже. Но пока никто ничего не предпринимал.

— Стихосложение это… как сотворение мира! Оно не может быть работой! — возразила Джилаути, поднимаясь, видимо, чтобы сделать слова более вескими, бросив их с большей высоты. — Это вдохновение! Наитие! Внезапный…

— Скажи, боги учатся чему-то? — в свою очередь перебила Шелл. — Ей было почти жаль, что муж и дочь не видят этого. — Учеба это тоже не работа?

— Не пытайся меня запутать! Мы говорим о разных вещах!

— А если боги никогда и никак не учатся, то как они становятся богами? — художница достала из-за уха карандаш, обвела в воздухе фигуру «бога». — Я могу сейчас нарисовать тебя, нарисовать любой, хотя видела только гнев и недовольство. Могу представить тебя любой. И это потому, что я долго тренировалась. Работала. Только это позволяет человеку или богу сделать что-то иное из того, что уже есть, и даже из ничего.

Вышло пафосно, но для пьесы, пожалуй, в самый раз.

— Но это я бог, а не ты, — сказала вдруг Джилаути, совершенно не связанно с репликой Шелл. — Ты должна это признать.

Художница кивнула.

— Ты бог, здесь и сейчас по условиям…

— Никаких условий! — перебила Джилаути, сходя со ступенек своего трона. — Я бог и значит, я решаю. Ты виновата передо мной в том, что делаешь все не так, а я дала тебе все, что нужно. Все возможности, все слова…

Теперь уже она точно говорила о своем, о своей обиде.

— И раз я бог, то должна покарать за непослушание.

— Попробуй, — негромко, чтоб слышала только она, сказала Шелл. Хотела попросить не портить пьесу, но в конце концов не она была тут распорядителем, да и профессиональные актеры наконец очнулись. Кто-то из них шагнул к Джилаути с явным намерением прервать начавшееся, попытался привлечь ее внимание, коснулся рукава «божеской» хламиды.

— Все признали меня богом, — возвысила голос Джилаути, хотя никто не пытался перекричать, и оттолкнула коснувшегося ее актера, — а значит, я и есть бог. И никто не может мне помешать!

Она театрально топнула ногой — Шелл ощутила слабый толчок, словно теплый ветер внезапно подул на нее. Почти вмешавшегося актера отшвырнуло этим ветром или чем-то еще. Одновременно с этим мир за какой-то чертой сделался немного расплывчатым, словно замкнув Шелл и Джилаути в небольшом пространстве — шесть шагов по сцене, кусочек «трона» за спиной «бога», край театральных подмостков, за которым словно не было больше ничего. Зато рядом с Шелл, между нею и «богом» все сделалось невыносимо четким, ярким, неживым. Но она не успела запаниковать.

— У меня богатое воображение, — усмехнулась «богиня», может, ставшая ей потому, что слишком многие в ней признали сегодня божество. По крайне мере какой-то властью она теперь в самом деле обладала. — Я могу придумать много кар для тебя.

Даже если бы Шелл испугалась, сейчас страх из нее вымело бы напрочь.

— Только не слушать твои стихи! — не выдержала она, понимая, какое это ребячество.

«Богиня» заметно покраснела.

— За это я тоже тебе отплачу…

— Как глупо, — перебила художница. — Я сказала глупость. Но и ты как ребенок. Зачем тебе писать стихи?

— Мне хочется, — с неожиданной детскостью — словно была обречена становиться тем, кем ее назвали, ответила «богиня».

— И все? Если бы все делали все, что им хочется…

— Они как раз это и делают!

— Иногда да, — согласилась Шелл. — Но вот мне сейчас хочется нарисовать карикатуру на тебя, но я же этого не делаю.

— Можешь попробовать, — прошипела поэтесса.

— Не стану. Это тоже глупо. Мне не за что мстить тебе. А и было бы… — Шелл пожала плечами. — У меня есть работа.

— Никто не станет восхищаться тобой за работу! — выкрикнула Джилаути. — Человек ты или бог, но каждому нужно быть особенным, чтобы все обращали внимание, чтобы восхищались…

— Чтобы любили? — догадавшись, добавила Шелл.

— И любили, — легко согласилась богиня.

И художница вспомнила, во-первых, легенду о жаждущем дружбы боге, во-вторых, пустой дом Джилаути. И ей снова стало ее жаль.

— Понимаю, — сказала она, — создаешь миры, чтобы было с кем дружить, чтобы тебя кто-то любил. Для любви это вообще не нужно… а для дружбы мало просто сделать что-то. Надо делать его хорошо. А чтобы делать хорошо, надо работать….

— Работать-работать-работать! — взорвалась Джилаути. — Нет никакой работы! Есть вдохновение и порыв! Есть талант!

— Иногда есть, — согласилась художница.

Глаза Джилаути стали совсем уж злыми.

— Я богиня. У меня есть все, что нужно. И талант. И власть.

— Тебе тоже нужен выбор, — сказала Шелл устало. Платье вдруг стало казаться жестким и тяжелым. — Выбери что-то еще, кроме стихов, потому что это тебе не дается, и потому что работать ты не хочешь. Да. Кем хочешь быть ты, богиня? Какая одержимость делает твой мир ярче?

Шелл надеялась, что собеседница хотя бы задумается прежде, чем ответить.

А она вместо ответа подняла руку и…

 

…И что-то словно сместилось. Точно сдвинули кусочки мозаики, или поставили над знаком «ильо» символ-молнию, меняющую смысл; картинка поменялась решительно и совершенно. Сцена куда-то исчезла, мир за сценой сделался вроде бы обычным, только это был совсем не тот мир. Не площадь с людьми, а пустошь, на которой кое-где висели серые столбы, вроде дымных или пыльных. Вокруг стояли очертаниями, намеками-эскизами дома, деревья, проходили, едва двигаясь, люди. Мир-незаконченный рисунок, мир-декорация. И ни одной тени. Шелл не знала, что ей делать в таком мире.

Но она не привыкла ничего не делать, поэтому выбрала направление и пошла вперед. Под ногами словно шуршал песок, и идти было непросто, как по песку. К первому дымному столбу она подошла, кажется, спустя вечность. Протянула руку — коснуться, хотя и не знала, зачем. Дым или пыль тут же исчезли, осыпались, оставив у ее ног лежать листочек с рисунком. Она подняла. Кажется, один из ее детских. Странно, зачем он тут? Шелл рассмотрела рисунок. Это была ее мечта о гармонии цветов, о совершенном сочетании. Когда-то она нашла его и нарисовала цветок из многих лепестков-ромбов, каждый ряд своего цвета. Нарисовала и была счастлива, и долго носила с собой в кармане этот рисунок, пока он не истерся. И сейчас тоже сунула его в карман и пошла к следующему столбу.

Люди проходили мимо нее, остановить их или поговорить с кем-то ей не удавалось. У нового столба, тоже осыпавшегося, она нашла книжку, ту, по которой училась читать. Брать не стала — полистала и оставила тут же, на шершавой поверхности под ногами.

Старые игрушки. Незаконченные рисунки. Пара книг, которые художница все же вернула в Студию. Вязание, одеяло для маленькой куклы. Засохший оконный цветок, который она забывала поливать. Все, о чем Шелл позабыла, то несделанное, то сделанное и забытое, словно кто-то пытался ей сказать, что она всю жизнь занималась ерундой, о которой даже не помнит, и что результат — тоже ерунда. «Всякое бывало, — признала она и тут же додумала: — Наверное, я не права, считая, что Джилаути занимается ерундой. В конце концов, это же ее право и откуда мне знать, что ей не приносит пользы или радости?» Радости она, правда, не заметила, а пользы… польза для каждого своя. Может, поэтессе нужно побиться головой об эту стену, чтобы понять, что стихи — не ее. «Неисправима», — вздохнула про себя Шелл, собираясь уже идти дальше, когда ей пришло в голову, что она может бродить так вечно, без цели. Если столбы тут единственное живое и только они откликаются… Она попробовала подумать о Низте, вернее, о ее рисунке, который она когда-то исправила. Может, в письмах было много неправды или неискренности, но не это, Шелл почему-то была уверена. Итак, рисунок. Там точно были тени, которые она «окружила пространством как сиянием», но что еще?

Или может, только они, раз уж мир без теней, как без чудес — неправильный?

Не уверенная, что права, она взяла листок, один из тех, что отняла у актера, и карандашом набросала окружение: по краям — плотно переплетенные ветви деревьев, оставляющие свободным центр листа, потом тени двух держащихся за руки людей на земле, свободной от травы и других теней. Не стала даже рассматривать — закончив, сунула в очередной дымный столб, как просьбу или требование, не дожидаясь, пока чудо случится само собой.

Пыль осыпалась. В ее руке остался рисунок — но не прежний, уже поправленный и цветной. И на рисунке была женщина. Она не осталась неподвижной, двигалась и говорила, только Шелл не слышала ни звука и это было невыносимо, потому что она начала вдруг вспоминать.

Низта точно не была учительницей. Они и встретились только один раз. Кажется, в тот день что-то случилось. Кто-то умер. Да, старая тетушка Лимот, повариха, всегда угощавшая чем-то вкусным, если зайти на кухню после уроков. Может ли быть, что Низта и юная, тринадцатилетняя Шелл встретились в коридоре, когда первая шла со стороны кухонь? Вполне возможно; таких подробностей художница не помнила. Зато отчетливо, даже слишком, вставали в памяти слова из писем, которые должны были подсказать… И те, что она слышала от Лесле Диша. «Я делаю не только это».

Делать что-то надо было и сейчас. Потому что память все же несовершенна, или несовершенно то, что случилось.

И Шелл стала говорить за ту, нарисованную… и за себя, тоже появившуюся на рисунке.

— А так же нельзя. Увидят, ругаться будут, что вы на стене рисуете.

— А может и не будут. А что, ты хочешь ругаться?

— Не хочу. Хочу поправить рисунок.

И был протянутый мелок и стена с рисунком — две тени в окружении листвы.

— Поправь, если можешь.

— Да это легко. Тут и еще тут. Потому что, смотрите, вот как должно быть.

— Как ты понимаешь, когда должно?

— Ну, как и всё. А когда не понимаю, то я просто сажусь и разговариваю сама с собой, задаю вопросы и даю ответы. Могу даже нарисовать.

— На это много времени уйдет. А если есть только один вопрос? Если ты… если приходится быть многими и разными, и это мешает понять, где свое, то, чем ты сама мечтаешь заниматься? Если без чужого пусто?

— А может, ты им уже и занимаешься! Мама меня заставлет убираться. Скука! Хотя потом всегда лучше, уютнее. А однажды она уехала на целый месяц, и я осталась одна в доме. И тогда сама убиралась. Это был уже не наш дом, а мой, только мой. Я любила наводить в нем порядок. Свое — это то, что заполняет пустоту. А если чужое это делает — так оно не чужое!

Долгое молчание.

— Так просто?

— Да! Почему должно быть сложным? Мы бы тогда путались. А если сомневаетесь — нарисуйте…

В этот миг, когда все должно было закончиться, она добавила еще несколько слов:

— Или напишите письмо! Потом отправьте тому, кому доверяете, пусть он прочитает его, сидя у камина. И от того, что его прочитают, вам станет спокойнее и проще.

И все. Ей хотелось одновременно и засмеяться и заплакать, потому что теперь она правда вспомнила и потому что тогда, да и все это время, не придавала этому значения. Может ей стоило еще раз встретиться с Низтой. И стоило догадаться, что она тоже была Утешителем. Письма отчаянно подсказывали ей — слова о своем и чужом и про «не только это».

И да, осталось еще кое-что.

— Я бы хотела стать волшебницей, чтобы помогать людям. А вы же уже помогаете! Заботитесь о других. Это счастливая жизнь. И зерна звезд, которые в нас… они не все колючие.

 

Связь оборвалась внезапно, фигурки на листе застыли. Но Шелл знала, что успела, смогла, хотя это было невозможно. Невозможно? Повтори это тысячу раз и поверишь, и тогда что-то правда сделается невозможным, а пока увлечен, пока веришь…

Неновая мысль, но ей хотелось поделиться ей с другими. С Тонем и Ингез…

…На новом ее рисунке Ингез, Тонь и Утешитель, словно связанные воедино музыкой, словами и Даром.

— Вы хотите получить его? Тогда придется выслушать все, что я скажу.

— Я готов. Скажите, я же правильно догадался? Вы можете защитить свою семью?

— Мою семью не надо защищать, мой преемник. В голове любого, кто захочет их обидеть, эта мысль превратится в желание фанатично заботиться о своей семье. Но это мой способ. У тебя будет свой. Музыка как выход?

— И «ясность»! Ты почти умеешь, Тонь!

— Тогда тот, кто попробует напасть на тебя ясно увидит другой выход!

…С мужем...

…Который рисовал свой чудесный мост и на той стороне город, теперь уже не для того чтобы ушла боль… И знакомые дома, похожие чем-то на присевших птиц, и банты на ветках, и многое другое, еще не открытое.

…И даже с Джилаути, по-прежнему пытающейся писать стихи.

Мир снова встал на свое место. Она была на сцене, и тени вернулись, вместе с возможностью любых чудес, и кто-то задал ей вопрос и ждал ответа. Или это спросила она.

— Я не одержима, — ответила «богиня», — и закончила словами из пьесы, кажется, на большее ей не хватило воображения: — Я богиня, я могу все.

Шелл вздохнула, отступая. Она и правда хотела дать ей выбор. Но все что мы можем — это попробовать дать, а если кто-то не берет, ничего не поделаешь.

 

* * *

Муж выхватил ее из толпы на самой границе площади.

— Ой! — почти испугалась Шелл, не знающая, как много он видел, и знает ли, как много видела она.

— Не «ой», а верный супруг, который не мог оставить тебя одну переживать твой триумф, — засмеялся он.

— Сколько там было того триумфа, — проворчала она.

Не сговариваясь, они шли сквозь город, праздничный и нарядный, выбрав одно направление. Вряд ли хоть один удивился, когда дорога привела к Мосту Перемен.

Они остановились, наблюдая, как идут по нему всевозможные экипажи, пока немногочисленные, как люди шествуют по боковым, специально для пешеходов, чуть поднятым над уровнем основного настила моста, дорожкам. Рейми глядел, щурясь, казалось, он видит собственное творение впервые.

— Знаешь, — сказал, наконец, муж, — это же он и есть. Мост моей мечты.

— Волшебный? — напомнила Шелл.

— Красивый, — поправил Рейми. — И поэтому волшебный и особенный. Оказывается, его можно построить, но никогда в одиночку… как и любой мост. Я рисовал его сегодня. А на том конце — Еннику, куда мы обязательно должны попасть, потому что это тоже мечта. Мне кажется, Енника и сейчас там.

— Хочешь проверить? — Шелл потянула его за руку. — Перейдем? Завяжем пару бантов на деревьях и вернемся.

— Нет, — не согласился он. — Простой путь… слишком простой. И потом, у нас нет с собой лент, чтобы завязать счастливые банты.

Откуда-то словно всегда были здесь, только ждали, давая им поговорить, подошли Инге и Тонь.

— У меня для тебя есть письмо, мама, — дочка протянула ей конверт. — Утешитель просил передать.

Шелл молча распечатала.

«Теперь ты знаешь больше и лучше, и знаешь, что тебе нужно. Может, у тебя больше нет такой мечты, стать волшебницей. Но я постаралась сделать тебя ею. Всегда можно отказаться, если поймешь, что что-то не делает тебя счастливой.

Знаешь, дети в приюте счастливы самыми малыми вещами. Я и раньше отдавала все лишние деньги в приют… могла бы понять, что если появляются лишние, если из каждого «черного» кошелька я достаю больше, чем нужно мне на жизнь, значит, это важно — для меня самой. Необходимо. Чрез год после разговора с тобой я передала дар — пожалуй, ты бы с радостью нарисовала моего преемника, у него хорошее лицо, которое делается лучше, когда он удивляется, в письмах моих я превратила его в учителя Невозможного, описав внешность и немного — характер. Может, и нарисуешь, именно он отдаст тебе мои письма… Без дара стало совсем просто. Больше времени на все. Я так и осталась в приюте, «сестрой-воспитательницей», почти на тридцать лет. Дети очень талантливы, «зерна» их звезд прорастают быстрее и лучше, если дарить заботу и ласку. Я рассказывала им о «зернах», мой любимец Гейми потом написал об этом стихи.

Ты тоже предложила мне когда-то написать, и я решила писать именно тебе. Вернуть красоту и правильность твоих слов, которые остались со мной.

В самом деле, не бывает чужим то, что заполняет твою жизнь. Не думаю, что ты забудешь об этом, и все же… все же решилась напомнить и придумать историю, для больше веры в твои силы, добавила загадочности, придумала, что вручать тебе письма надо по одному в день, чтобы у тебя было время обдумать каждой, поверить каждому. В конце концов, то, что любишь, всегда тайна, но можно об забыть в рутине дней. Буду рада, если сумела помочь тебе вспомнить важное и стать большим. Пусть даже не совсем честно. Надеюсь, моя ложь не была обидной. Низта, твой друг».

Шелл свернула письмо и убрала в конверт.

— Я все же проверила те твои письма, — смущенно сказала Инге. — На правду. И знаешь, странное чувство…

— Что не правда, не ложь, а что-то иное… возможность?

Дочь кивнула.

— Так и есть. Низта сделала меня волшебницей за эти дни. Заставила поверить. И теперь, зная правду… я не перестану верить. Потому что это уже вышло за пределы меня. Потому что ведь вы тоже верите.

— Я верю, что нам пора ужинать, — заметил Рейми. — А еще в то, что скоро наступит вечер.

 

…Он и наступил — быстро, пока они шли домой: стемнело и зажглись звезды. Шелл просто мысленно заштриховала не собиравшееся темнеть небо и разбросала по нему огоньки, как кусочки небесной мозаики. Полюбовалась результатом и пообещала себе, что в последний раз использует «волшебство» просто так.

А впрочем, может, именно так всегда было правильно.

12.07.17

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль