Расскажи мне о солнечном
ветре.
«Я хотел бы оставить в этой книге всю душу...»
Федерико-Гарсия Лорка, «Это пролог».
«Не бывает непрерывного повествования, есть
лишь освещенные мгновения, а остальное —
— мрак».
Дженет Уинтерсон, «Хозяйство света».
— О, Мотылек! Привет, дружище, ну как ты? Соскучился? А ты совсем не изменился. Погрустнел, только может, чуток. Сколько мы не виделись? Лет десять, поди? Ладно, бывай. Залетай, если что.
— Здравствуйте.
— Привет. А ты кто?
— Я Олег.
— Ну, допустим, похож. А что ты здесь делаешь, Олег?
— Меня мама сюда отправила, чтобы я остался у дяди Жени пока ее не будет. А вы дядь Женин друг?
— Я? Пока не знаю.
— Вы здесь живете?
— На данный момент нет. Но жил когда-то.
— А дядя Женя...
— А это он нынешний владелец?
— Да.
— И где же он?
— Кажется, его нет.
— Кажется?
— Ну… да.
— Ну да. Очень интересно. Так, значит, тебя мама сюда отправила?
— Да.
— К дяде Жене, который здесь живет?
— Да.
— И, стало быть, ты его знаешь?
— Д-да.
— И какой же он?
— Как это?
— Как человек и… вообще...
— В смысле, по внешности?
— В смысле, и это тоже.
— Он… такой невысокий, у него черные волосы и коричневые глаза...
— Карие.
— Что?
— Коричневые глаза называются карими.
— Да, карие. Он...
—… ?
— Веселый… хороший...
— Так. Красочный портрет, ничего не скажешь. И где же он?
— Его нет.
— Это я уже заметил.
— Я не знаю. Когда я пришел, его уже не было.
— Да что ты? А ты сам-то как попал сюда?
— На автобусе.
— Я имею в виду, внутрь.
— Дверь была не заперта.
— Ага...
— Странно, да?
— Знаешь, для этого дома как раз совсем и не странно, можешь мне поверить. Это все твои вещи?
— Да.
— Давай-ка отнесем их наверх.
— А, может, не надо?
— Почему это?
— Так никого же нет.
— И что? Скоро кто-нибудь придет.
— Кто?
— Скорее всего, дядя Женя, а если он живет не один, то кто-нибудь еще. В любом случае, учитывая, что он друг твоей мамы… он ведь ее друг?
— Д-да.
— Как-то ты неуверенно отвечаешь. Так друг или нет?
— Д-друг.
— Славно. Так неужели он будет против, что ты разместился здесь со своими вещами, если ты и так собирался жить у него?
— Да, но...
— Что еще?
— А вы?
— Что я?
— Вы тоже будете здесь жить?
— Пока не могу тебе ответить с полной уверенностью, но очень даже может быть.
— Но дядю Женю вы не знаете?
— Нет. Дядю Женю я не знаю, но надеюсь скоро с ним познакомиться. Ладно, пошли, Олег.
— А как вы догадались, что это — моя комната?
— Очень просто. Когда-то давно здесь жил мальчик очень похожий на тебя. А в этом доме мало что меняется. Во всяком случае, лучше соблюдать неписаные законы. До поры до времени...
— А чем похожий?
— Не знаю… всем. Вы, мальчишки, все одинаковые.
— Почему?
— А шут вас знает… Заходи, давай.
— А как его звали?
— Гермесом. Но мы называли его Герой.
— Дурацкое имя.
— И он так думал, но тут уж ничего поделать было нельзя, имена, как тебе должно быть известно, не выбирают.
— Да уж… Ух, ты, сколько книг!
— Да, читать Герка любил. Давай, располагайся, а я пошел вниз.
— Спасибо.
— Пожалуйста.
— Здравствуй, Ира. Здравствуй. Акация? Очень здорово. И бабочки все еще живы? Вот это да! Только окно запылилось… Я зайду еще. Чуть позже.
— Что-то не идет твой дядя Женя. Может, его и не будет сегодня?
— Мама с ним договаривалась.
— А ты ничего не путаешь? Ладно, вопрос снимается с повестки дня в виду своей глупости. Пойдем, поедим.
— А можно?
— А почему нельзя? Кто, скажи мне на милость, может запретить двум уставшим, изголодавшимся путникам, один из которых, кроме всего прочего, еще и сын друга хозяина дома, залезть в холодильник и немного подкрепиться?
— Наверное, никто.
— Вот именно. За мной. Смотри-ка, а к твоему приезду, видимо, готовились — холодильник битком.
— А с кем вы разговаривали?
— Когда?
— На улице.
— Да… сам с собой.
— Нет, вы говорили с кем-то, кого называли мотыльком.
— А если ты знаешь, тогда зачем спрашиваешь?
— Я...
— Ну, смелее.
— Просто спросил.
— Ах, просто? Интересно, да? Чего это взрослый дядька с мотыльками разговаривает, которых не видно. Тебя не смущает, что на ужин бутерброды? Готовить сейчас мне лень.
— Мне мама с собой котлеты дала.
— Какая предусмотрительная у тебя мама. Ммм… и готовит она неплохо.
— Да, она у меня вообще молодец.
— Охотно верю. А где она сейчас?
— На лечении.
— Она больна?
— Да, но я не знаю чем. Она мне ничего не рассказывает про свою болезнь.
— Иногда так нужно.
— А как вас зовут?
— Меня? Геной. Как крокодила. Очень приятно познакомиться, Олег.
— Мне тоже.
— Будем надеяться, что это правда.
— Мне на самом деле приятно.
— Да это я про себя. И чем же ты занимаешься, Олег?
— Я учусь в школе.
— В каком классе?
— В четвертом.
— «Б»?
— Да, а откуда вы знаете?
— Работа такая.
— А какая у вас работа?
— А это большой секрет. Но вообще-то я писатель.
— А что вы пишете? Романы?
— Ну, это ты немного круто взял. Пописываю чуток, в общем, но не так чтобы уж очень серьезно… А кем работает дядя Женя?
— Я не знаю. Я нечасто его вижу. Последний раз, когда мне было пять лет. Он приезжал к маме на день рождения. А там был еще этот… дядя Леня...
— Сколько у тебя дядей. Продолжай.
— Дядя Леня мне не понравился.
— А что так?
— Он сказал мне идти спать. Сказал, что уже поздно, взял за руку и отвел в спальню.
— А было поздно?
— Наверное.
— Угу.
— Просто он больно сделал. И я тогда… заплакал.
— Это не большой грех.
— Потом ко мне зашел дядя Женя и сказал, что это ничего. И что мы его обязательно накажем. Что у него есть милицейская дубинка, он сказал. И я сразу поверил.
— Почему? Дядя Женя располагает к себе?
— Да, он классный. Он мне сразу понравился, как только я его увидел. Он был в оранжевой рубашке и со спортивной сумкой. И усы носил. И он привез нам кофе. «Якобс», знаете?
— Да. Хороший кофе.
— Ага. Мы с тех пор только его пьем.
— И как, получилось у вас наказать дядю Леню?
— Угу. Мы его подкараулили в коридоре. Дядя Женя повалил его на пол и давай дубинкой… они оба смеялись потом, но дядя Леня меня больше не трогал.
— Круто. Ты, кстати, знаешь, что уже половина одиннадцатого?
— А дяди Жени нет.
— Вот именно. Что будем делать?
— Не знаю.
— Зато я знаю. Ложиться спать мы будем.
— А… а в принципе, все равно мы уже и вещи занесли и поели.
— Молодец, на лету схватываешь. Давай-ка иди умываться, чистить зубы, что там еще полагается? А автобус, на котором ты приехал, он, чаем, не синенький такой?
— Он синий. А что?
— Ничего. Иди, а я здесь приберу пока.
— Давайте я вам помогу.
— Нет, не стоит. Хотя я рад, что воспитание у нынешнего поколения молодых людей пока еще не оставляет желать лучшего. «Пока» — хорошее слово, да? Многообещающее.
— А вы, в какой комнате спать будете?
— Вон в той, крайней слева.
— Вы там раньше жили?
— Да, было дело.
— А кто еще здесь жил кроме вас?
— Хорошие люди, ты знаешь. Очень хорошие люди. Я тебя с ними как-нибудь познакомлю.
— А где они?
— Здесь. В доме. Тебя это удивляет?
— Но здесь же кроме нас никого нет.
— Это тебе только так кажется, поверь.
— Но...
— Все, молодой человек, хватит вопросов. Совсем не хотелось бы навевать тебе неприятные воспоминания о дяде Лене, но я здорово устал и хочу баиньки. Да и тебе уже пора на боковую. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
— Ну и чего ты там стоишь? Не прячься, я же вижу, что ты за дверью.
— Извините, я не хотел вас будить.
— А я и не спал еще. Что стряслось?
— Мне плохой сон приснился.
— Так бывает. Даже у меня. Когда-то я очень боялся спать один. Хочешь, расскажу?
— Хочу.
— Тогда иди, садись сюда и укройся вон тем пледом. Где тапочки?
— В комнате остались.
— Молодец. Может, свет включить?
— Нет, не надо.
— Так вот, боялся я, боялся… Стыдно признаться, но до десяти лет я спал с мамой в одной комнате.
— Я тоже.
— В таком случае, ты понимаешь, что это такое, когда в один прекрасный день тебе вдруг заявляют, что ты уже достаточно взрослый, чтобы спать одному. А ты-то как раз к этому ни капельки не готов психологически.
— И что вы сделали?
— Я придумал универсальное средство защиты от темноты, ведь это ее мы боимся больше всего, так?
— Так.
— Я купил себе фонарик.
— И все?
— И все.
— И что вы с ним делали?
— Просто зажигал его под одеялом, когда становилось совсем невмоготу. И засыпал. На третий день он перестал работать — закончилась батарейка. Но я уже привык. И не боюсь. А как ты спасаешься от темноты?
— Я строю шар. Представляю, что он вокруг меня, такой яркий, белый, светящийся, и что через него не может пройти ничто плохое.
— И помогает?
— Да, очень.
— Интересная методика. Стоило бы попробовать, хотя сейчас это мне и не нужно… А сегодня, почему шар не помог?
— А он против снов не действует.
— Почему?
— Потому что он защищает от того, что снаружи, а сны, они внутри.
— А ты часто видишь сны?
— Почти каждую ночь.
— А плохие?
— Плохие редко. Часто бывают страшные, но если они заканчиваются хорошо, то ничего.
— А плохие заканчиваются плохо?
— А они вообще никак не заканчиваются.
— А ведь и, правда, это самый плохой сон.
— А вы сны видите?
— Последние лет десять нет. Есть кое-какие предположения по этому поводу, но… А раньше видел. Впрочем, раньше многое было по-другому.
— Да, мама тоже так говорит.
— Вот видишь. А кто у тебя мама?
— Официантка.
— А папа?
— Папы нет.
— Ладно, проехали. Как тебе там?
— Очень хорошо. Можно я у вас в комнате посплю?
— Валяй. А где ты этим собираешься заниматься?
— Здесь, в кресле.
— Так неудобно же.
— Ничего, я где угодно спать могу.
— Нет, так не пойдет. Давай-ка я за твоей постелью схожу.
— Не надо, я сам.
— Валяй. А я пока здесь...
— А вы что, на полу спать будете?
— Ага.
— Давайте я.
— Ну, уж нет. Чтобы ты простудился, а потом мне мама твоя с дядей Женей уши бы оторвали? Ничуть не бывало.
— Но это же я к вам пришел.
— Да, как-то не по правилам получается. Знаешь что, а пошли в твою комнату — чтобы я там мог лечь на пол.
— Вам удобно?
— Еще как.
— Вы меня извините.
— За что это?
— Да вот за это за все...
— Да перестань ты. Подумаешь… Мы когда-то с Герой тоже так спали. Некоторое время. Как-нибудь расскажу тебе. В другой раз.
— Обещаете?
— Зуб даю.
— Тогда спокойной ночи.
— И тебе. Спокойной.
И тебе, Герка.
— — —
Расскажу-ка я тебе историю. Про Мальчика, Вампира и Ведьму. Про Белый лес и Золотой ветер, и Невидимый Свет, и Мертвые Реки. Итак...
На одном краю города жил да был Мальчик, а на другом — Ведьма, тоже жила да была, в пряничном домике, до которого доплыть можно было только на карамельной лодке (очень липкой), по молочной реке, между кисельными берегами. На чердаке у нее жил Вампир, а в подвале томился Невидимый Свет и освободить его мог лишь Золотой ветер. А еще там был говорящий Кот, рыжий-прерыжий, с голубыми глазами, носил очки и часто ходил в библиотеку, где садился на пол и долго разговаривал с большой книгой в железном переплете, у которой тоже было имя.
Карамельная лодка постоянно таяла и должна была в один прекрасный день прохудиться и затонуть, поэтому Ведьма пользовалась ею нечасто. Мальчишку часто били. Он был сильный. Духом. Ему доставалось частенько, со временем он должен был духом пасть, но пока держался. Встреча Мальчика, Лодки и Ведьмы была неизбежна.
Ведьму в городе знали все. Она собирала бутылки по помойкам, воняла и носила бусы из белого жемчуга, сторожила кладбище и там же жила. Когда лодка принесла ей Мальчика, она сделала его своим учеником.
Он подружился с Вампиром, научившим его курить, с Котом, который отвел его в библиотеку и там с книгой, полюбившей его больше всех на свете. В колодце рядом с домиком, в воде на неглубоком дне отражалось небо — там жил кит-убийца, еще один мальчишка, бывший ученик — Черныш, цыганенок с белыми зубами, немой воришка, часто кравший с неба Луну. Они сидели на печной трубе ночи напролет, вглядываясь в звезды, играли в карты с Вампиром, дышали болотным запахом, что тянулся откуда-то из-за речного поворота.
Черныш и Ведьма часто уходили, тогда мальчишка скучал, возвращаясь, домой к маме, папе, телевизору, футболу и домашним заданиям, умирая от скуки, вычеркивая дни в календаре, смотрел из окна и тихонько пел, пока Кот в очках гонялся за мелькавшими в лунном свете лепестками, прилетевшими из Белого леса.
Однажды Черныш умер. Он улыбался, а из ран на его теле текли черные слезы. Он умер с открытыми глазами, и в тот же день Мальчика снова били на пустыре за школой, Ведьма каталась по полу и выла, Кот с книгой молчали, Вампир жевал жвачку и дул большие пузыри… Вода подступила со всех сторон, и пустырь стремительно превратился в озеро. Много рук, серебристо — прозрачных, нежно тянули на дно его обидчиков. Мальчик похлопал по воде — «Отпусти».
Вампир улетел к звездам на воздушном шаре, оставив после себя коллекцию фантиков, которыми оклеил весь чердак. Он махал рукой до последнего. Кот так и остался в книге, точкой над «и», где-то между трехсотой и миллионной страницами, пряничный домик заплесневел, река обмелела, лодка, так и не успев растаять, повисла на веревке на одном из берегов, Мальчик приходил на пустырь, где опускал уставшие ноги по колено в белый туман, раскинув руки, лежал на траве.
Ночью грянул гром. Мальчик наблюдал из окна, как по гребню холма скользят тени — Ведьма тащила кого-то к себе. Гремели цепи.
Весь день Мальчик пускал по городу разноцветные мыльные пузыри, слушая, как смеются дети, а вечером, положив в портфель книгу, хлеб и нож отправился к Ведьме.
Злая она была, когда впустила его в дом. Он усыпил ее стоявшим в ванной зельем, вырвал глаза, бросил их в разные углы, вытащил из кармана ключ и открыл самую последнюю дверь. Там он накормил пленника хлебом, разрезал его цепи и, дав в руки сумку, отправил в город. Друга он освободил немного раньше. Они попрощались на дне озера, на вершине пустыря, в колодце, где от стены к стене прыгает радуга, похожая на кролика, и кит-убийца уплыл далеко-далеко, навсегда-навсегда, крепко сжимая нож сердцем.
Мальчик ждал Ведьму долго — пока она кричала, пока металась, ища глаза, пока… он всматривался в небо из подвала, по которому, когда темно, видно как мимо созвездий летит Вампир на воздушном шаре.
Ученик Ведьмы, он был. Он освободил Невидимый свет, и тот засиял всему миру. Ведьма больше не колдует, она постарела и стала совсем седой. Недавно на кладбище пришлось нанимать нового сторожа. Книгу подарили другому мальчишке, из рук в золотых цепях — в руки, которые чаще всех били Мальчика, теперь настал их черед закрывать от кулаков лицо, вечная правда ботаников, которые становятся учениками ведьм, чаще всего во сне.
А Белый лес стоит до сих пор. С добрых деревьев там капает влага, похожая на молоко, и, кто знает, быть может, где-то эти капельки сливаются в новую реку. Там пахнет облаками, там, не закрываясь, перестают болеть любые раны, там начинаются многие легенды, и забываются многие сны, где-то над вершинами деревьев там живет светлая пустота, самая ласковая сказка на свете.
— — —
Метсавайм пасет зайцев в лесу. Играет им колыбельную на волшебной дудочке. Зайцы в трансе покачиваются в такт ее движениям. А он хохочет, проказник-метсавайм, такой же, как я, мальчишка.
Прячусь за стволом, хоть и знаю, что он меня видит. Ствол пахнет молоком, его кора нежная, как кожа, влажная, ноздреватая и податливая как свежевыпеченный хлеб.
Он оборачивается. Музыка смолкает, зайцы разбегаются кто куда, дудочка тает в воздухе, таком прозрачном, что в нем может раствориться все. И я могу. И каждый попавший сюда будет заглатывать с каждым вдохом пять сотых процента меня.
Он идет ко мне, но проходит мимо, не задерживаясь, углубляясь все дальше в лес, где на поляне, круглой как блюдечко, стоит старый проржавевший синий автобус. Все двери его открыты, стекол в окнах почти нет, его крылья сломаны, и перья валяются повсюду. А сколько их унесено ветром, сколько впитала земля, сколько вернулось обратно во времени и было съедено им, превратившись в Ничто?
Метсавайм снимает слой дерна, и под ним я вижу: как в артериях, в тонких канальцах, течет вода. Горькая вода забвения. Так начинается Лета. Листва деревьев покрыта влагой — прозрачно-белой. Там текут свои ручьи, сливающиеся в реку мертвых, приторно-сладкую. А между ними можно жить, почти не боясь боли.
Сколько ты живешь здесь, метсавайм?
«Вечность», — отвечает эхо. Это звуки дудочки вернулись, отразившись от лесных окраин.
Так мало?
Однажды в лесу метсавайм нашел раненую птицу с человеческим лицом. Крылья ее были стальными, каждую секунду они росли и разрушали лес. Метсавайм вылечил птицу, хоть и знал, что этим убьет себя. И лес убьет. Но его покорила красота прекрасной птицы. А еще он понимал, что так и должно быть. Что пришло время Белому лесу исчезнуть, потому что настало время наносить раны, а не исцелять их.
Метсавайм, я так никогда и не узнаю, кто ты, кем ты был, имя твое не останется на пыльных полках моей памяти. Автобус. Твой маршрут. Твоя остановка. Степень твоей значимости и важность твоей роли — все смешалось и осталось в Белом лесу.
Купола поднимутся на том месте. Купола нового города.
— — —
Кукла медленно шла по коридору.
«Стук-стук», вышагивали ее деревянные башмачки, вверх-вниз, болтались в глазницах никогда не спящие глаза, зы-ы-рк— зы-ы-рк — царапало паркет волочащееся по нему лезвие, второй конец которого кукла держала в руке.
«Кап-кап», шумел дождик за окном.
«Тик-так», вторили ему часы на стене.
«Стук-стук» — и кукла вошла в тускло освещенную светом уличного фонаря спальню.
«Фи-и-ть», сказало лезвие, когда обеими руками кукла подняла его над головой. «Хрясь», застонала кровать, когда лезвие пробило ее насквозь.
Что-то было не так. Не могла кровать говорить «хрясь», если там кто-то был. А, уж если говорила, значит, в ней и не было никого. Значит, кровать была пуста. А это в свою очередь означало, что тот, кто должен был в ней находиться (а из-за него-то кукла и оказалась здесь), теперь где-то совсем в другом месте. Скорее всего, прямо у нее за спиной, и чтобы убедиться в этом, кукла обернулась.
Нож прошел сквозь ее лицо мягко, как сквозь масло. Выражение фарфоровой маски не изменилось, по ней лишь побежали трещинки, из которых потекла густая темная жидкость, и мгновение спустя то, что когда-то было куклой, свалилось у его ног мелкими черепками.
Он наклонился и поднял нож. Положил его на стол. Хорошее оружие, но сегодня ему нужно будет кое-что другое — маленькое карманное зеркальце, лежащее на подоконнике рядом с фонарем. Подойдя ближе, он протянул было к нему руку, но, остановившись, прислушался.
Пение наполняло все вокруг. Из-за стекла оно звучало глуше, но все равно неимоверно приятно. Ему казалось, что по коже — за ушами, по шее, по спине вдоль позвоночника проводят мягкими кисточками, а по голове, сквозь волосы, пропускают тонкие электрические разряды. Захотелось закрыть глаза, поднять плечи, и тереться о них затылком как какому-нибудь коту. Пение как будто и ушей не касалось, оно массировало веки, запахом жасмина втекало в ноздри, потом струилось куда-то в низ живота и...
Он взял фонарь, и, отойдя с ним к стене, включил, направив луч света на окно. Постоял немного, наблюдая за тем, как тают стекла. Спать больше не хотелось. Пение теперь заглушал другой звук.
Пум-пум, пум-пум, пум-пум, стучало сердце у босого мальчишки в пижаме, взлетающего на качелях под струями дождя. Хорошо так стучало, спокойно. Радостно.
Мальчишка в пижаме. Качели. Облака из сахарной ваты. Песенка, как сладкое мороженое. И, конечно, представление.
Из-за дерева показывается рука, обхватывая ствол. Затем смешная рожица. Прогибается туловище. И вдруг — сальто назад, и стойка на руках вниз головой. Ноги в шпагат, потом колесом. Мальчишка смеется и хлопает в ладоши, не замечая, как дергаются эти ноги, привязанные невидимыми веревочками.
Их теперь много вокруг — появляющихся из-за антенн на крышах, выпрыгивающих из-под скамей, вращающихся на проводах, переламывающихся и кривляющихся в дикой Пляске Смерти...
Паяцев. Куколок. Марионеток.
Мы все Марионетки, подумал он, привязанные золотыми нитками ко Времени. И Тот, Кто Поет Колыбельную прекрасно это знает.
Подойдя к выжженному фонарем проему, он выглянул наружу. Сегодня новолуние, а значит, крыльев не будет. И помощи ему тоже неоткуда ждать… Хотя когда это он надеялся на помощь?
Сжав в руке зеркало, он прыгнул. Падая, он повернулся лицом к небу — серо-лиловому, в отсветах дальних молний, и, раскинув руки, повис на струях воды. Попробовал упереться в них ногами. Они держали крепко, и тогда, покачиваясь и балансируя, он направился по ним к окнам дома напротив. Оказавшись там, он разбил зеркало и вставил один из осколков в подтаявшее стекло. Повернулся было, чтобы следовать дальше, но тут его скрутило в первый раз. Упавшая на колени марионетка протянула мальчишке руки, доверчиво вложившему ладонь в деревянные пальцы. Соскользнув с качелей, мальчик подал ей и вторую руку, чтобы помочь подняться — и тогда его снова вырвало. Скрючившись, он висел на водяной проволоке и желал только одного — чтобы этот дуралей наконец отпустил руку куклы и дал возможность себя спасти. Свершилось! — и, стремясь наверстать упущенное, он почти полетел над землей, бросаясь от окна к окну и оставляя осколки зеркала — воздушный Гензель с алмазными крошками.
Надо торопиться — мальчик идет между рядами танцующих куколок к серой стене старого дома на углу, заросшей черными, покрытыми шерстью шарами, между которыми свисают ядовито-зеленые плети. Ему становится страшно, но пение там ярче всего, — чем ближе к стене, тем громче оно становится. Куколки мягко подталкивают его вперед, улыбаясь растянутыми проволокой ртами, и зачарованный мальчик («Он ведь этого хотел», — кивают они) идет дальше, пока вмиг поднявшиеся плети бьются в нетерпении, словно вздымаемые ветром.
Вставив один из двух оставшихся осколков, он протягивает руку, чтобы ухватится за дождь, но тот вдруг перестает держать его, и, теряя равновесие, он падает на землю. И боль от удара ничто по сравнению с той, что он испытывает позже, уже корчась на асфальте.
Плети, наконец, дотянулись. Мальчик, повисший в воздухе, широко раскрытыми глазами следит за тем, как наросты на стене, становясь все более пушистыми, начинают отделяться от нее, как между ними растут изогнутые лезвия, как выступая вперед, перед ним появляется лицо — глиняная маска, из неподвижно открытого рта которой, льются звуки колыбельной, так крепко усыпившей весь город. Время пришло! — и сердце мальчика начинает стучать все быстрее и громче. Пум-пум, ПУм-ПУм, ПУМ-ПУМ. Это заставляет его подняться с земли, и в такт ударам он переставляет ноги, чтобы дойти до Угла. Где старый Дом. И Стена. Где марионетки бьются в сладком экстазе, окружив мохнатую матку, бережно кладущую на жертвенник мальчика в промокшей насквозь пижаме, которую она разрывает, обнажая хрупкую оболочку, скрывающую мятущееся сердечко, приводящее их всех в такой восторг.
Словно не смея поверить своему счастью, Тот, Кто Поет Колыбельную восторженно водит лезвиями по коже, каждый раз погружая их все глубже, оставляя багровые полосы, пока ползущие к жертвеннику куклы бьются во все усиливающихся судорогах. Мальчик выгибается дугой и открывает рот. Кричит, но его не слышит никто, кроме него, бегущего между рядами разрывающихся на куски кукол.
Он видит, как десятки лезвий враз поднимаются над распростертым над ними телом, как в предвкушении наслаждения плети вытягиваются во все стороны, и маска как будто сильнее открывает рот, когда он направляет на нее свет карманного фонаря, отраженный сотнями крошечных зеркальных осколков. Лезвия опускаются. Снова и снова они вонзаются в покрытое мехом тело, которое скорее готово уничтожить себя, чтобы только не чувствовать, боль причиняемую ему светом. А песня все льется, и он с удовольствием затыкает осколком смердящую жасмином пасть, чтобы, наконец, наступила тишина. И темнота, в которой он растворится без остатка и будет спать, спать, спать...
— — —
Дзын-нь-дзын-нь, перезвон колокольчиков.
Дай мне руку, мой милый. Давай пройдемся. Вдоль по улице, по скрипучему снегу, туда, где дверь, где звучат колокольчики. Не слушай ветер, не оглядывайся, не заглядывай под капюшон. Иди, иди же, мой маленький. Там горят свечи, там стол со всеми сладостями, какие только существуют на свете.
Посмотри, какая яркая Луна. Не бойся, всего лишь капелька крови проскользнула по ее лицу, упала к твоим ногам. Зачем ты наклонился? Зачем поднял этот алый камешек?
Входи же скорей. Садись. Ешь, ешь, не бойся. Не смотри в окно, оно закрыто. Здесь тепло, здесь такая мягкая постель… Засыпай, мой дружок. Спи. Не просыпайся, пока я раздеваю тебя, пока острыми когтями разрываю твою грудь, пока вырываю твое сердце… Сюда, в колбу, как и все остальные. Мои колокольчики, мой хор, мой оркестр. Садись рядом. Это ничего, что у тебя больше нет сердца. Это не имеет ровно никакого значения.
Уже уходишь? Хорошо, иди. Но уходи, не оглядываясь на прощание.
Как сладко бьется новое сердце… Кто здесь? Кто? Я чувствую тебя, кто бы ты ни был. Выходи! Выходи, слышишь? А-а, я знаю, ты пришел, чтобы забрать их у меня. Но у тебя ничего не выйдет! Нет! Они мои! Мои!
Ты наверху, я знаю. Слышу, как скрипят доски под твоими ногами. Ты здесь — прячешься в огне, или там, в тени, или...
Где оно? Где новое сердце? Оно билось здесь, только что, сейчас… Бежать, бежать. Кто ты? Кто с тобой? Волки? Они окружили мой дом. Я знаю тебя — твои белые волосы, твоя кожа, твои глаза… Отзови их, убери их… Я отдам тебе все, все, я так много могу тебе дать — только уходи!
Ты не найдешь меня здесь. Тебе сюда не пробраться, слышишь?
Почему вы умолкли? Почему не бьетесь больше? Стучите! Стучите громче!
Но не так, не так! Нельзя нарушать гармонию, нельзя ломать ритм, нет! Это слишком, слишком быстро… умолкните! Замолчите!!!
Вот так. Тишина… Ты здесь?
Уходя, он поднимает к Луне лицо. Поднимает руки, с них стекает и падает вверх кровь — капля за каплей. Луна очищает его тело. Он свистит волкам, они разбегаются — фарфоровые статуэтки, картинки из книг, плюшевые игрушки. Он идет вдоль улиц, по снегу, надевая пижаму, ложится на кровать, стоящую на перекрестке, укрывается одеялом, хранящим его тепло, долго смотрит на звезды, как привык с детства. Когда звезды дарили надежду.
Он засыпает.
— — —
— Коллекционера убили вчера вечером.
— Кто?
— Невидимка, конечно.
— Давно пора.
— Слушай, что же мы делаем такое?
— А причем здесь мы? Коллекционер доигрался. Как и Мотылек.
— Ну а если...
— Что если?
— Если и нас так… вот...
— Это неизбежно. Рано или поздно мы тоже уйдем.
— Да я знаю! Знаю...
— Тогда в чем дело? Или тебе жаль Коллекционера?
— Нет, что ты. Я вот только думаю: а я? Я лучше, чем он? Я заслуживаю того, чтобы не так… уйти?
— Конечно.
— Да?
— Да. Заслуживаешь.
— Я уйду не так?
— Герка, надо будет — я тебя сам прибью. Нежно, аккуратно.
— Ты добрый. И дурак.
— Я злой и очень умный. Ложись спать.
— Спокойной ночи.
«Ты мечтаешь о том, чтобы остаться».
— Не… я смирился. Только чуточку дрожь берет. Не хочу боли. Не хочу в озеро, пока там — Темнота.
— Не бойся. Я обещаю — боли не будет. И Темноты тоже. Скоро Свет. Очень скоро.
— — —
Вначале я почувствовала дождь.
Вырвав меня из темноты, он окружил со всех сторон и заставил жить. Его было так много — холодные струи на коже, звучащие музыкой капли вокруг, и самое главное, запах — земли, листвы, облаков, неба и звезд на нем, которые, кажется, тоже были мокрыми.
Еще там был ты. Стоял и смотрел, как я становлюсь все более настоящей и начинаю замерзать. А я в это время не могла оторвать взгляд от своих рук, которые… просто были. Я слышала, видела, дышала, а в грудь мне сухим потоком текли секунды, и я все считала их, пугаясь того, что их так мало, но это какой-то частью себя, а всем остальным я уже жила. И любила. Человека.
Ты подошел незаметно, — дождь скрадывал все — расстояния, звуки. Ты оказался рядом в какое-то мгновение и очень вовремя, — мне так нужно было понять, что я снова...
А кто я? Не имя (у меня никогда его не было), не голос (даже если я буду кричать, никто из них меня не услышит), не сказка, потому что в этом мире не умеют сочинять сказки. Они слагают легенды и следуют им, или бросают их в грязь, чтобы тут же слагать новые, а я ничего не помню, кроме того, что любила кого-то, кто не помнит меня, потому что из-за него я...
Я умерла.
Хорошо, что ты рядом в то мгновение, когда я понимаю это. Я делаю шаг навстречу и прикасаюсь к твоему телу. Мои руки жадно скользят по твоим, обнимающим меня (как хорошо!), взбегают вверх, ловя мягкость губ, сбрасывая дождинки с ресниц и погружаясь в волосы, похожие на мокрый огонь. Потом вновь спускаются вниз по спине, и, обхватив тебя, я приникаю к твоей груди, потому что больше всего мне сейчас хочется услышать стук сердца. Это самый прекрасный звук на свете, и я так давно не слышала его, но в ответ мне только тишина, и, чувствуя твою улыбку, я улыбаюсь в ответ. Все оказалось так просто.
У тебя нет сердца. Ты такой же, как и все мы.
И ты такой теплый. Я чувствую прикосновение твоих губ к волосам, ко лбу, как осторожно они дотрагиваются до ресниц. Я снова провожу руками по твоему лицу, по волосам, сбрасывая с них воду. То, приближаясь, друг к другу, то отстраняясь, мы покачиваемся в дожде, будто танцуем. Будто пьем, друг друга, и не можем утолить жажду. И я знаю, что это не измена, это всего лишь тоска по близости, когда нет ничего в целом мире кроме теплоты от кого-то рядом, которую хочется принимать и впитывать, заполняясь ею до предела.
Дождь перестает уходить в землю и теперь поднимается все выше и выше, погружая нас с головой в воду озера БЕЗ ДНА.
— Не бойся, — шепчешь ты, и мы плывем вверх, медленно вращаясь, все еще продолжая танец, и где-то недалеко от поверхности ты отпускаешь меня.
Я разрываю водную гладь и рукой касаюсь неба. А звезды здесь действительно мокрые.
Выйдя из воды, я ступаю на снег, покрывающий все вокруг — и крышу старого кирпичного здания, от которого остались только угол и часть стены, и ветви деревьев, раскидистыми кронами подпирающих небо, и большие часы, со стекающим с них густым, как мед, временем. А вдалеке между деревьями я вижу двери. Их две. Почему их всегда две?
Я останавливаюсь. Мне снова холодно.
— Зачем ты так со мной?
Ты стоишь позади, совсем близко. Тебе хочется обнять меня, но сейчас ты уже не решишься сделать это.
— Ты же знаешь, я не могу, — шепчу тихо-тихо.
— Я прошу тебя...
— Нет! — кричу я, оборачиваясь. Теперь ты молчишь, но так еще хуже.
— Ты не должен так поступать со мной. Ты знаешь, я не могу пойти туда — у меня уйдет слишком много секунд, — кажется, мой голос звучит в пустоту. В нем ни боли, ни ярости, ни страха, только тоска. — Я знаю, меня нельзя любить, знаю, что это не по правилам, но что же делать мне?
Я протягиваю руку и срываю занавес. Все падает как неумело поставленная декорация, весь мир свернутым полотном исчезает в темноте, но я продолжаю видеть тебя. Видеть в сиянии тяжелых золотых цепей, сковывающих твои руки.
Он простит меня, я знаю, потому что все мои секунды, все без остатка...
— — —
Лин, брат мой Лин, слышишь ли ты меня? Я вижу твое лицо в клочьях тумана, вижу в утренней дымке, в кругах на воде, в пении ветра я слышу твой голос, в дыхании песка чувствую твое дыхание. Лин, о Лин, неужели ноги твои вновь ведут тебя к дому, неужели ты хочешь вернуться? Если ты слышишь меня, умоляю тебя, заклинаю именем Великого Отца твоего — остановись! Тебе нет пути назад, они ищут тебя, ищут, чтобы забрать навеки. Каждый день тьма их крыльев закрывает небо от моих глаз, каждую ночь сонмы их огней светом своим затмевают звезды. Днем и ночью я жду их, и страх сковывает мое тело до той поры, пока я не увижу, что они возвращаются без тебя, и тогда он отпускает, но лишь до следующего дня. Великая Мать в тоске, я вижу ее пустые глаза на лицах силефов, вижу как волосы ее, когда-то черные как смоль, становятся белее облаков, как водные русла пересыхают на руках ее. В один миг потеряла она и сына и дочь. Да, Лин, меня нет больше с ней. В тот день, когда ты покинул нас, они пришли за мной, пришли, зная о нити, что связывает нас, о даре, что я отдала тебе. Они хотели отвести меня в Небесную комнату против воли Великой Матери, они больше не слушают ее, не подчиняются ей, теперь лишь Посланец имеет над ними власть. Они думали, что заставят тебя вернуться, что когда ты услышишь мою боль, ты не сможешь остаться там, не сможешь укрыться в том мире. Но они не смогли. Ветер забрал меня от них, наш с тобой ветер. И с тех пор свет мой невидим, и ночью я брожу вдоль галерей, бесплотная и бессмысленная как тень. Ибо я никто без тебя, и если бы я могла умереть, чтобы только ты остался, я бы приняла это как самое настоящее счастье. О Лин, я прошу тебя, и наша мать, я знаю, просит о том же в сердце, чтобы ты оставил нас навсегда. Никогда, никогда, никогда не возвращайся. Пусть тебе удастся встретить своего Обреченного, пусть он станет для тебя тем, кем стала наша мать для твоего Великого Отца и пусть хранит тебя, и пусть не даст тебе вернуться. Ты слышишь меня, о Лин? Слышишь ли ты?
— — —
Здравствуй, мой золотой мальчик.
Я всегда буду называть тебя только так, и никак иначе. Мне совсем не нравится твое новое прозвище. Не позволяй им так...
Наверное, это мое последнее письмо тебе. Завтра мы с отцом уезжаем. Я не хочу оставлять маму, знаю, что больше никогда ее не увижу, но у меня нет другого выхода. Отец считает, что врачи там, в Городе, смогут мне помочь. Я соглашаюсь с ним, но на самом деле еду я туда, конечно же, только из-за тебя. И не вздумай меня отговаривать. Все равно ведь не послушаюсь.
И все-таки больше всего мне жалко папу. Он очень меня любит. Мама… она хотя бы остается не одна — с ней Владимир и скоро у нее будет маленький, я шепнула об этом Владимиру вчера, взяв с него обещание ничего не говорить маме. Он скажет все равно, но уже завтра. То-то мама удивится.
Папе я ни за что не позволю идти со мной до конца, уж от этого-то я смогу его уберечь. Правда, ему все равно будет больно, но потом я...
Нужно, чтобы ты сохранил немного секунд для нас с тобой. Совсем немного, попроси у своих ребят, они не откажут, а нам с тобой этого будет достаточно. Я очень рада, что еду. Знаешь, я так устала слышать. Эти осколки чужих снов, обрывки чужих мыслей из которых, сколько помню себя, я пытаюсь составить картинку и все никак не получается, а теперь...
Вот и все, мама уже идет пожелать мне спокойной ночи, а я не хочу, чтобы она видела, как я пишу тебе послания на мокром стекле. До свидания, мой золотой, скоро увидимся.
Твоя Анна.
— — —
Глупо, ох, ну как же глупо… когда трясутся руки и хочется закурить, а никаких сигарет у тебя нет, да никогда и не будет, и курить ты не начнешь, а ведь сюжет и вправду хорош, даже так, сам по себе, надо оставить… а, черт!, Салли, и на кой ляд ты приехал со своими гребаными сентиментальными россказнями и ностальгией, чтоб тебе пусто было, дорогой мой и добрый друг, самое человеческое человечище, все правильно. Все будут в сборе и мне пора возвращаться — в маленький городок, где пятиэтажка считается небоскребом, где все друг друга знают, но мало любят, где воздух так полон запахами, что его нужно пить, а не вдыхать… стоп, да это еще и заразно. Салли, ты — долбаный охломон, меня опять потянуло не туда, а надо еще вернуться… да-да, надо обязательно вернуться, когда цветут абрикосы, это ведь самая фишка — миллионы нежных бело-розовых цветов и… да кто там орет за стенкой? Вы хоть смотрите, который час, нет надо научиться курить и ненароком спалить эту квартиру, город, да и весь мир к едрени-фени, вот так, и все, что остается от прошлого надо собрать — кусочки памяти, жизни, людей, и ничего не осталось, кроме кусочков, обрывков, обрезков, обломков, что-то слишком много «об», искромсанных фраз, мыслей, взглядов, разговоров, мечт… а так можно сказать? да что же это такое?.. по-моему, дождь, это хорошо, мой старый приятель, как ты? странно, что тогда не было дождя, нет, это была ясная ночь, первая… нет, не первая даже, это была так ночь, ночь-ноль, ночь зеро, всего лишь увертюра наступившая с приходом сумерек, вступление, негромкое, почти беззвучное, я так устал и сейчас и тогда, и что мы там собирали? кажется, яблоки, или абрикосы? да нет, не может быть, точно яблоки, или… да пусть будут яблоки, они эротичнее, и постель была неудобная. Почему чужие постели всегда неудобные, даже если их специально для тебя стелют? хотя я-то всегда сплю без задних ног. Но можно же поболеть за ближнего, нет, сплю я хорошо, и в тот раз тоже… а тут как будто кто в бок вдарил, гляжу — на небе светящийся шарик. Ну как те, что летают везде летом, надо поймать, загадать желание и снова отпустить — сдуть с ладони — помните? Нет? ну и тяжелое у вас было детство… сирень хоть искали с пятью лепестками, ели? на это у вас хватало ума? они просто держались за руки, поэтому и получился такой вот шар, приземлившийся на холме за домом, холм рассыпался, и вот они рядом, у меня перед глазами...
Тим.
Кас.
Рами.
И она...
Все, хватит, а возвращаться придется, тем более, что будут все и будет возможность, нет, не может быть, но Салли… он же не успокоится, пока всех не соберет, он всегда вот так… чувствует… видит… как же он узнал, ведь все только вчера… достаточно, иначе я сойду с ума, их слишком много вылезло наружу, кусочков… кусочки… ладно, спокойной ночи.
— — —
По дороге на работу водитель маршрутки спросил меня: «Тебе не холодно?», и мне в голову пришла мысль о том, что этот вопрос мог бы задать и мой собственный отец. Надевая халат и тапочки, я делюсь этим открытием с Машей.
— Ага, дождешься от него, — говорит она, продолжая с бешеным рвением заполнять листки анализов. Она не в духе. Еще в раздевалке я услышал, как она на повышенных тонах разговаривает с санитаркой бабой Тоней — нашим кладезем рецептов лечения народными средствами и такого же народного мата.
— А ты чего злая-то? — спрашиваю.
— Да братишка достал, — отвечает она и откидывает со лба волосы. У нее широкие скулы и щеки немного полноваты, отчего лицо почти правильный круг. А когда она злится, начинает то краснеть, то бледнеть, и наблюдать за этим очень интересно.
— Слушай, не в службу, а в дружбу, — говорит она и сует мне в руки тонометр, — измерь, пожалуйста, Руслану давление. Он во второй палате.
Я поднимаю брови.
— Руслан?
— Да, — Маша снова отворачивается к анализам, — сегодня поступил.
Увидев меня, Руслан радостно улыбается и протягивает руку. Я жму ее и на нее же надеваю манжету тонометра, накачиваю воздух и слушаю глухие удары очень слабого пульса. Пока я проделываю все эти манипуляции, Руслан смотрит на меня, а я изо всех сил стараюсь не встретиться с ним взглядом. У него большие черные глаза с очень длинными ресницами («Как у теленка», — говорит Маша), и сейчас на худом заострившемся лице они выглядят просто огромными. Снимая манжету, я говорю им: «Очень хорошо», они кивают, благодаря, а позже, поднимаясь с кровати, чтобы уйти, я вижу, как он пытается повернуться набок, и, не сумев, вновь опускает голову и кладет руки на гигантских размеров живот, колышущийся при каждом его движении.
— Асцит? — спрашиваю я, возвращаясь на пост.
— Ну а ты чего хотел? — откликается Маша. — Он же с самого начала поступил с метастазами в печень, а теперь она у него вообще будто каменная.
Мы смотрим, друг на друга и одновременно произносим:
— Жалко, — после чего, уже помягчевшая Маша, спрашивает:
— Так что там с водителем?
Да, собственно говоря, ничего особенного. Он спросил, не холодно ли мне, я ответил, что нет, хотя было холодно и даже очень. Потом мы поговорили о нем, и я узнал, что он женат, что у него трое детей, и всего, что он зарабатывает, ему на них не хватает, и чем больше он зарабатывает, тем больше ему не хватает, потом мы поговорили обо мне, и он узнал, что я студент, учусь в меде, а сейчас еду на работу, что работаю я дежурным медбратом в онкологии и получаю гроши.
— Денег никогда не бывает много, — глубокомысленно изрекает Маша. Я согласно киваю и вежливо осведомляюсь, что у них произошло с младшим братом.
— Да школу прогулял сегодня...
— Это еще не так страшно.
Она машет рукой.
— Да дело не только в этом. Он вообще стал какой-то… неуправляемый. И ему совсем не нравится Толик. Никак не найдут общий язык.
Признаюсь честно, Толик не нравится и мне, хотя я с ним почти не знаком. Он кардиолог, неплохой, кстати, во всяком случае, по Машиным словам. Они встречаются уже два года, точнее, два года они вместе спят, а все остальное время у них занимает работа, а у Маши еще и ее братишка, и если ее саму и Толика, в особенности, создавшееся положение вполне устраивает, то последнего оно не устраивает вовсе. Что до меня, то это, в общем, не мое дело, а касается оно меня лишь постольку, поскольку Толик жутко ревнивый и строго-настрого запретил Маше ходить на дежурство с мужчинами, а учитывая, что из всего среднего медперсонала я один только и являюсь представителем этой половины человечества, мне приходится умолкать всякий раз, когда он ей звонит (а для меня это трудно, поверьте), прятаться по всему отделению, когда ему вдруг вздумается навестить ее на работе, а из-за того, что он сам лично привозит ее сюда, в такие дни мне приходится пробираться в отделение чуть ли не партизанскими тропами, лишь бы с ним не столкнуться. Мне он, собственно говоря, по барабану, но Маша просила, а женщине мне сложно отказать.
Рукой я нащупываю в кармане лежащий там листок бумаги и, не сразу сообразив, что это, вытаскиваю его на свет божий. Он тут же попадается Маше на глаза.
— Что это? — спрашивает она. Она лелеет свою «идэ фикс» — найти у меня любовное послание, фотографию или что-то еще в том же роде. На этот раз она почти угадала.
— Адрес, — отвечаю я. — Девушка в парке дала.
Глаза у Маши заблестели.
— Зачем?
— Хочет, чтобы я с ней жил.
Правильнее было бы сказать не «с ней», а «у нее», но эффект был бы не тот. Впрочем, Маша все равно не поверила.
— Что, реально?
— Нет, — говорю, — со спецэффектами.
Думая, видимо, что я решил поупражняться в остроумии, она подхватывает:
— Так это же замечательно. Ты ведь искал квартиру?
Кивком я подтверждаю ее слова.
— Какую, кстати, по счету?
— Пятую.
— Вот видишь!
Некоторое время мы оба храним молчание. Маша не выдерживает первой:
— Красивая?
— Очень.
Теперь она абсолютно уверена, что я вру.
— И что, она вот так просто подошла и спросила, не хочешь ли ты с ней пожить?
Нет, почему же. Она и не спрашивала — всего лишь только вырвала листок из блокнота, черкнула на нем адресок и отдала мне со словами: «Ты можешь здесь жить, если хочешь».
— И ты сразу же согласился?
Нет. Мне еще очень хотелось попросить ее, чтобы отдав мне листок, она протянула бы руку к моему лицу и тихонько провела бы по нему самыми кончиками пальцев и...
— Дай посмотреть, — говорит Маша и тоже протягивает руку.
С минуту она подозрительно изучает адрес, не понимая, почему получается, что я вроде бы говорю правду, ведь написан он явно не моей рукой (а уж мой почерк она знает), затем отдает листок мне. Ее так и распирает, но я, отворачиваясь, кладу его в карман и начинаю, как ни в чем не бывало, раскачиваться на стуле. Видимо, решив, что все равно ничего от меня не добьется, и все так же мне не веря, она оставляет меня в покое, и мы с головой углубляемся в работу, прерываемую только ужином (сегодня (ура!) гороховый суп — единственное съедобное блюдо, которое готовит местный повар). Уже ближе к полуночи нам удается-таки выкроить свободный часик, и мы с ней разговариваем. Нет, не так. Мы беседуем. О музыке. Точнее, Маша говорит, а я просто слежу за этим потоком фуг, тактов, миноров, мажоров, пересекаемых Бахом и Бизе, текущим адажио и модерато, и мне все очень нравится. Обожаю, когда люди рассказывают о том, что они умеют и любят делать. А Маша и любит и умеет, ведь за плечами у нее музыкальное училище, где на всех конкурсах она неизменно оказывалась в тройке призеров.
— Да, — признается она, — извечная твердая, вполне заслуженная бронза.
— А золото никогда не прельщало? Или ты не тщеславна?
— Еще как тщеславна, — говорит она, — Была во всяком случае. Но, — и помахала указательным пальцем перед моим лицом, — для этого существовали Валерия Бондаренко и Евгений Александровский.
Я весь внимание.
— Лера умела все. Рояль, скрипка, арфа… Обыкновенный гений. С причудами, конечно… — характер причуд Маша не уточнила — при прочих своих достоинствах она была чужда сплетням, однако я догадался, что причуды постепенно перешли в диагноз.
— А Александровский?
Лицо Маши приобретает совсем новое выражение — такого я еще никогда у нее не замечал, — и далее следует пламенная речь, где « дивный виртуоз» и «потрясающий импровизатор» — самые слабые определения этого...
— Аккордеониста?
— Ну, да, — в Машином взгляде полно укора, — А что?
Я пожимаю плечами.
— Это прекрасный инструмент, — заверяет она меня, — просто многие, как и ты, его недооценивают.
Охотно верю.
— Главное — не инструмент, а душа, — гнет свое Маша — и то, как с помощью музыки ты выражаешь ее порывы.
Она все говорит и говорит, а мне уже давно все ясно, кроме, пожалуй, одного — где же закончилась партия Александровского, и на сцену вступил Толик, но, понятное дело, как раз его-то я и не задаю, позволяя Маше и дальше вести свой вдохновенный монолог.
— У тебя глаза закрываются, — говорит она вдруг — Ты опять поздно лег вчера?
Вчера я вообще не спал, Машенька.
— И чем ты занимаешься по ночам?
Всего лишь смотрю в окно. Поверь, Маша, если бы я мог делать что-то еще...
— Давай-ка ложиться.
Она стелет мне в ординаторской.
— Сначала ты. А там, глядишь, закончатся хождения по мукам… — она закрывает дверь. Свет она не выключила, забыла, но он скоро гаснет сам. Я достаю из кармана листок с адресом. Теперь мне есть куда идти — и этой ночью окна впервые раскрываются для меня. Мне предстоит нелегкий выбор. Впрочем, я его уже сделал. Сегодня в парке. А, может, еще вчера, после заката...
— — —
Я люблю сумерки. Люблю это время неопределенности, которое нельзя разбить на дольки никакими ухищрениями времени, люблю этот короткий поцелуй дня и ночи, когда исчезают тени, а расползающегося вокруг света так мало, как мало его не бывает ни в какие другие часы. Моя линия горизонта очерчена верхушками деревьев и крышами зданий, линиями проводов изрезана. Зато у меня есть возможность как у мальчика с далекого астероида — передвигая стул встречать несколько раз мой собственный закат — таяние солнца в зеркальном блеске крыш, отблески его на облаках, затем только разницу в количестве света, даруемого мне для чтения маленького томика, лежащего на окне. А если мне некуда двигаться дальше — значит, наступили сумерки.
Я допиваю кофе. Он остыл и от этого кажется более сладким, а еще от того, что на дне чашки осталось немного сахара — привычка из детства — допивать сладкие остатки дня, который тихо засыпает за окнами. Некоторые говорят — умирает, но мне не нравится это сравнение — тогда сумерки превращаются в серый пепел, а ведь они цвета перламутра.
В мире, где я живу, два измерения — окна, и то, что находится по эту сторону стекла. А там, снаружи, я сейчас замечаю одиноко бредущего Художника. Он одинок всегда, сколько бы ни было подле него людей. Плавно очерченный невидимой линией, он — будто единственная живая и яркая краска на графическом рисунке, ни с чем не смешать; и, прикоснувшись к стене, он оставляет на ней черный отпечаток ладони, а может быть, души, и идет дальше, не задерживаясь — так заканчиваются сумерки. Из маленького пятнышка на известке выплескивается тонкая струйка, за ней другая и следом еще, еще… Пятнышко ширится, растекается, множится, захватывая все новые участки стены, и, наконец, добравшись до окон, чуть замерев, как будто не решаясь преодолеть барьер, разливается по стеклам. Так приходит ночь.
На кусочке улицы рядом с краем моего горизонта я вижу двоих. Он останавливается и, отбросив дипломат, срывает с плеч пиджак, рубашка под которым уже разорвана расправляющимися крыльями. Она в это время сбрасывает туфли и, дойдя до стены, ступает на нее и идет, поднимаясь все выше и разбивая прозрачный как целлофан миф о земном притяжении. Я вижу и других — тех, кто останавливается, изумленно глядя на двух влюбленных в ночь, но удивление длится недолго — скоро их глаза замерзают, превращаясь в кусочки льда — карие, зеленые, васильковые и агатовые льдинки, их больше нет ни для кого, и никого нет для них, и юноша, расправив крылья, взмывает вверх, подхватывая девушку, дошедшую до края карниза, и вместе они едва успевают упасть в небо, затягиваемое непроницаемой черной пленкой.
Темнота. Скажите еще раз медленнее — темнота. И еще раз, andante cantabile, то же самое — вот тогда вы почувствуете хотя бы слабый отголосок ее пряного привкуса. Темнота, которую можно резать ножом, говорят иногда, но эту можно только стереть, когда молодой месяц как жалкий огрызок ластика зигзагом прочерчивает тонкий след в небе, раскалывая его купол на две половины, и в образовавшуюся брешь сочится свет, проливающийся как жидкий воск, тянущийся тонкими потеками или падающий толстыми каплями. И сразу улицы, как кровь сосуды, наполняет ветер — холодный бриз с глазами цвета индиго. Ручейки света текут по земле, и на их запах начинают слетаться мотыльки.
Взяв из рук деревянного Карлсона, висящего на стене (вместо того, чтобы жить на крыше) коробок спичек, я зажигаю от одной из них голубое пламя на стоящей рядом кухонной плите. Это — мой огонек. Вначале он получается слишком ярким — один из мотыльков, привлеченный его блеском, опускается на стену рядом с окном, и я тут же убавляю пламя, но мотылек не улетает. Пользуясь моментом, я рассматриваю его — широкие кожистые крылья, хлипкое тельце, едва виднеющееся между ними, вооруженные остро поблескивающими коготками лапки, вгрызающиеся в стену. Глаз у него нет, у него и голова-то почти отсутствует, и, кажется, что гигантский хоботок тянется прямо из шеи. Теперь их много повсюду — одинаково-безликих пожирателей света, слетевшихся точно стая алчущей саранчи. И среди них — он, один из всех, промелькнувший как алая молния. Странно, кажется, раньше его крылья были другого цвета...
Имей я возможность слышать, мне бы, наверное, стало страшно — я и представлять себе не хочу какие звуки, они издают, пока высасывают лунный свет из серебряных луж на асфальте. Но, как я уже говорил, я — зритель второго порядка, и третье измерение — то, что находится по другую сторону окон, мне неподвластно. Есть и четвертое — время и двери, но здесь они еще более относительны, чем все привыкли считать, то зыбкие и податливые, то жесткие и жестокие донельзя. И, хоть я и могу идти вдоль оконных рядов многие сотни метров стен, я не в силах приоткрыть их сомкнутых створок ни на волосок. Существуют зрители третьей ступени, те, кто отправился на поклон к Художнику и получившие от него в дар фантом — безликий суррогат души, но по мне это — еще один, только чуть более изощренный, способ успокоить слабые угрызения и так не слишком гложущей всех нас совести, жалкая попытка создания видимости сопричастности тому, что окружает нас (после заката), игрушечная забава для кажущихся самим себе очень взрослыми, детей, не более того.
Выпившие свет до капли мотыльки начинают злиться, а прыгающий на одной ножке по двору уродец-вурдалак подстегивает их, готовясь прыгнуть повыше и проглотить жалкие останки Луны, что он и делает, заглатывая черты ее лица, проступающие на содержимом песочницы с детской площадки. Но я сейчас смотрю не туда, мой взгляд прикован к единственному открытому окну, к лучу света за ним, испускаемому фонарем, который твердо держит маленькая рука. Мотыльки не видят этот свет, но чувствуют его. Это — не огонек, призванный защитить своего дрожащего от страха хозяина, нет, это — пламя, готовое спалить все вокруг, и, испуская вой, который я не слышу, но который эхом отдается внутри меня, они всей стаей, нет, всей сворой поднимаются в воздух и летят к нему. Они облепляют дом, они рвут его когтями, они, хоботками впиваясь в мякоть его стен, вырывают куски плоти, покрытой липкой жидкостью, но тот, чей силуэт вижу в окне, точно не замечая их, продолжает водить по телу лучом фонаря, наматывая на него свет витком к витку, пока лампочка не гаснет.
Он поднимается на подоконник. Он ненавидит таких, как я — всех, у кого не хватает смелости и силы духа вот так распахнуть окно. Это его право, но ощущение этого оставляет на дне меня след, — как осадок горечи на дне чашки, которая давно уже пуста.
Оттолкнувшись и раскинув руки, он вылетает наружу — маленькое сердце в золотых доспехах, и падает вниз, над самой землей смыкая руки и врезаясь в черную гладь асфальта, исчезает за ней, а рядом живыми факелами еще долго будут корчиться мотыльки, так неосторожно дотянувшиеся и коснувшиеся его.
Ночь закончится так же внезапно, как и началась. Оттают и разомкнутся ресницы, впитавшись в землю, там умрет черная пленка, а дома и деревья очистятся от копоти, и сквозь небо проступят новые, белые, облака, взамен старых, обуглившихся, и унесенных ветром — теплым южным Сирокко, забравшим с собой и синие глаза ночного бриза и холодные капельки моего ноктюрна, моей души, к которой даже я сам могу прикоснуться только этим предрассветным теплом.
— — —
— Ника! — окликнул меня Женька, — Там Макс пришел!
— Ага, сейчас, — отмахнулась я, поглощенная наблюдением за Людой. Странно как-то — с чего это вдруг она решила обслуживать Светкиных клиентов, — и ведь сама напросилась. Светке-то по фиг, она никогда ничего не замечает… Да и клиенты не особенные — всего только мамаша с сыном. Мамаша очень красивая, правда. Тянет на старшую сестру. Чуток подуставшую.
— Ника!!! — уже орет Женька.
— Да иду я!
Даже не знаю, что меня больше удивило — такое поведение Люды, или выражение ее лица… задумчиво-испуганное, что ли… не знаю, как описать. Да, с моим словарным запасом только книжки сочинять...
— Привет, Макс.
— Привет, красавица.
— Как всегда?
— Абсолютно.
— Не вовремя приходишь — перед закрытием.
— Как раз очень вовремя. Хочу проводить тебя до дому.
— И без тебя провожатые найдутся.
Чисто по-человечески я могу понять, почему девчонки отказываются обслуживать Макса. Хотя и не считаю его виноватым во всей этой истории. Работала тут у нас в прошлом году одна девочка, Лиза. Ну, шалава — она шалава и есть. Я себя тоже ангелом не считаю, но если спишь с каждым встречным-поперечным, то не надо потом винить весь белый свет. Она всегда заигрывала с клиентами, — а Макс был у нее любимчиком — он-то деньги никогда не жалеет, мне ли не знать! А тут он завалился с компанией — человек семь мужиков, все от тридцати до сорока. Лиза их обслуживала. Потом они решили продолжить праздник где-то в другом месте и предложили ей поехать с ними. И что бы ни говорили, а если садишься с пьяными вдрызг самцами и едешь куда-то к черту на рога, то нечего потом жаловаться. Короче, прошлись они по ней двумя машинами, она потом в больнице с месяц провалялась, и даже, вроде, в психушку ненадолго загремела. Уволилась, конечно. Максу все с рук сошло — у него везде все схвачено, бабок правда высосали немало, та же Лизка и реабилитировалась, так что теперь он зарекся… Но после этого его соглашаюсь обслуживать только я. Он это оценил. Как-то раз напросился на разговор, объяснил, что и как во всей этой истории. Я пожала плечами — ему этого оказалось достаточно. С тех самых пор мы… вроде как дружим. Правильнее, наверное, сказать, что он применяет ко мне свои отцовские чувства — больше не на ком. На меня из-за него многие пальцем показывают, но мне насрать — я-то знаю, что ему просто приятно со мной разговаривать, и что он не из тех, кто хотел бы, от нечего делать, затащить меня в койку.
Олег не ждал меня снаружи. Телефон его я не знала, да и не позвонила бы никогда. Злая до чертиков, я с лету заявила подошедшему ко мне Максу:
— Сказала же, обойдусь без провожатых.
— По-моему, ты говорила, что их у тебя хватает, — заметил он.
— Не твое дело, — огрызнулась я. Макс задумчиво уставился на небо.
— Ночь чудесная, — сказал он. — Может, пройдемся?
Я взяла его под руку и опустила голову ему на плечо.
— Прохожие, наверное, думают: вот папа с дочкой идут, — подъебнула я его, когда мы зашагали по дороге.
— Я что, такой старый?
— Конечно. Уже седой.
— Да не может быть.
— Да может. Гляди, и пузо уже растет.
Насчет пуза я соврала — он регулярно ходил в спортзал.
— Поседеешь тут, — пожаловался он. — Забот у меня много.
— Заблядовался ты, — поправила я. — Столько пить и гулять — седина попрет.
— Что за выражения? — поморщился Макс. Странно, но этот блядина действительно не матерился никогда — наследство мамы-филолога, что ли? — Тебя в угол поставить?
— Лучше отшлепать и трахнуть, — сказала я мечтательно. — Давай займемся этим, папик?
— Влюбилась? — спросил он понимающе.
— Как дура, — сказала я. Или призналась? — Ненавижу его. И за это тоже.
Макс понимающе помолчал.
— Тебе поэтому неприятно со мной идти?
— Мне кажется, я уже ничьих прикосновений больше не воспринимаю, — сказала я. — Мне не неприятно. Мне никак.
— Я пойду, — сказал он, отпуская меня. — Я за тебя очень рад. Если тебе что-нибудь когда-нибудь понадобится...
—… я никогда к тебе не обращусь, поняла, — Макс благородно исчез в толпе. Как, сука, ангел-хранитель, сделавший свое дело — объяснивший мне, что я на самом деле чувствую.
Я проснулась от стука в дверь. Нет, в нее не стучали. В нее тарабанили, да так, что я пулей вылетела в прихожую голая, как всегда спала, и заорала:
— Что за мудак?..
— Ника, открой, — потребовал Олег.
— Да? А не пошел бы ты...
— Ника послушай!
— Нет, это ты послушай! — заорала я. — Если сию же секунду ты не умотаешь отсюда, я… ментов вызову.
— Не откроешь — я выломаю дверь.
— Тогда точно вызову.
— Ника...
— Пошел вон!
Нет, надо же — приперся. От злости я даже маты все забыла. Вернулась в комнату и захлопнула дверь. Повалилась на кровать и заревела, как дура.
— Ника...
— А-а-а, — заорала я, вскакивая и пятясь к стене. Олег стоял возле окна и ухмылялся.
— Ника...
— Да ты точно мудак! — я бросилась на него с кулаками. — Ты совсем тронулся? Ты меня убить хочешь? Или себя? Ты знаешь, какой это этаж?
Я рвала и метала, а он стоял и улыбался, как полный идиот.
— Ты, дебил, ты хоть понимаешь, что у меня удар мог случиться? Что ты ржешь?
Он протянул мне цветы.
— Пошел вон! — сказала я, демонстративно скрещивая руки и садясь на кровать.
Он подошел ближе.
— Вон, я сказала!
Он вдруг опустился на пол и обнял мои колени. Потом стал их целовать. Я оторопела.
— Ты чего это? Сдурел?
Он ничего не ответил, только обхватив мои икры ладонями, вжался носом мне между коленей и поднял на меня глаза, полные тоски.
— Прости.
— Иди ты! — прошептала я. Он поднял с пола цветы, положил их рядом со мной. Он никогда не любил меня, знаешь? Но в тот день даже он сам поверил в то, что любит. А я гадала, где зимой он мог достать белую сирень — как будто не знала, что это невозможно.
В ту ночь, кажется, я в первый раз не «чикалась», как ЭТО называла моя мамаша. Я в первый раз занималась любовью.
Любовь? Это ведь, кажется, так называется?
— — —
Мальчика я нашла на кухне утром, когда поднялась со страшной головной болью, но ровно в половине седьмого, как обычно — этот рефлекс слишком глубоко укоренился у меня в подсознании.
Как думаете, здесь можно курить? Вы не возражаете? Мне просто необходимо немного прочистить себе мозги.
Пока я шла в ванную, я заметила краешек одеяла в проеме полуоткрытой двери, и сразу вспомнила о том, что случилось ночью. Первая мысль… нет, мыслей не было, только страх и сильное желание закричать, которое я с трудом, но все же смогла подавить — все-таки я сама укрыла его, не так ли?
Давайте я не буду объяснять вам свои поступки, хорошо? Вам и себе заодно, потому что это — дохлый номер. Ничего я не смогу объяснить. Ничегошеньки. Все, что случилось со мной с той самой ночи, все это… просто случилось и все. И покончим с всякими там объяснениями.
Я зашла на кухню, убедилась, что он все еще лежит там и сладко спит и даже улыбается во сне (эта его улыбка!), и… сбежала. Натянула на себя пальто, всунула ноги в туфли (не по сезону легкие) и выбежала из квартиры. А там ноги сами понесли меня прямо по дороге к парку. Ноги или что там еще могло меня туда повести?
— — —
«Будьте огнем, а не бабочкой...»
Джакомо Казанова.
— Когда я увидела тебя впервые, то сразу подумала: «Он умеет летать», и влюбилась в Мишу. Васька был слишком маленький и шумный, ты — слишком далекий, а Миша — тот в самый раз. Пустоват, конечно, но уж очень красив. Красота вообще моя слабость — за нее я могу многое простить человеку. Ты тоже ничего, в тебе есть что-то от древнегреческих статуй, золотая пропорция, наверное, но ты еще и холоден как они. Так мне показалось, и я переключилась на Мишу — теплого, нежного, немного глупого. Самая большая его проблема отнюдь не в том, что он привлекателен, а в том, что он это знает и любит пользоваться, считая, что этого вполне достаточно. Да ладно, это не важно, главное — то, что я стала очень симпатизировать ему и всячески это демонстрировала. А он оказался еще более примитивной натурой, чем я ожидала. Если бы, пока надо мной смеялась вся школа, он попытался хотя бы сделать вид, что ему претит мое внимание, если бы просто сказал: «Отвяжись от меня, Голованова», я бы перестала, честное слово. Но ему это льстило, он привык к обожанию, такой самолюбивый дурачок. Я не удивилась, когда он поступил с Васькой так… как поступил. И на него нельзя злиться, он как избалованный ребенок, не привык, чтобы ему в чем-то отказывали, ему всегда должно быть комфортно, и пока это так, все вокруг добрые и милые, и он всех любит, но если у них есть то, что нужно ему, он не успокоится, пока не заберет это себе.
Это был самый глупый период в моей жизни, самый бесплодный, но чему я действительно рада, так это тому, что даже пока он длился, я не перестала следить за тобой. Да уж, прости, я за тобой следила. Тогда я только-только еще стала зрителем (сразу второй ступени, это ведь о многом говорит, правда?), и поняла, что не ошиблась в отношении тебя. У меня чуть сердце не разорвалось, когда я увидела, как ты раскрываешь свои крылья. С тех пор я не пропустила ни одной ночи. Я знаю о тебе больше, чем ты можешь себе представить, я твоя самая преданная поклонница. Ну, скажи, что ты об этом всем думаешь?
Артем промолчал.
— Тебе не мешает музыка? У меня соседи просто вешаются. Особенно хорошо, когда никого нет дома, кроме меня, тогда я включаю на полную громкость и пою. Я люблю петь, хоть и совсем не умею, поэтому у меня такое хорошее английское произношение. Раньше я не слушала рок, он мне казался ужасным, мозги сворачивало от первых же звуков. Меня приучил к нему один мой друг. Он часто слушал рок при мне, я стала вникать и влюбилась до глубины души. В слова, в музыку — они живые, это крик души и в них нет той бессмысленности, которая сейчас практически везде.
Не хочу, чтобы ты обижался на то, что я рассказала твоей сестре, что ты прогулял занятия. Иначе бы ты сюда не пришел, или пришел бы когда-нибудь после, а вдруг после будет поздно, и я не смогу узнать тебя так, как хочу. Она не очень сердилась, нет?
Она очень сердилась. Она рвала и метала. И плакала, самое плохое.
— Ну что ты за человек Тема, что за человек такой? В тебе вообще есть хоть какая-то жалость или сострадание?
Артем ел, не поднимая голову.
— Вот скажи мне, что я не так делаю, что? Да, я не могу уследить за всем, но у меня же работа. Я думала, ты уже взрослый и все понимаешь и можешь мне помочь, хотя бы не добавляя мне новых проблем.
Он поднял взгляд на Машку.
— Я твоя проблема? — и, бросив ложку, встал из-за стола.
— Что? Что ты… я не это имела в виду… Куда ты пошел? Вернись сейчас же, Тема, я кому говорю?
Он молча набросил ветровку и вышел из дома. Машка орала, не переставая, все время, пока он шел по двору. Соседи удивленно оборачивались. Артем натянул на голову капюшон.
— Нет.
— Я так и думала. У тебя чудесная сестра. Я знаю, тебе не нравится человек, с которым она встречается, если хочешь, я могу попробовать что-нибудь сделать...
— Лучше не лезь!
— Хорошо, хорошо, только не злись. Я не сделала бы ничего плохого, клянусь. Я просто пытаюсь продемонстрировать свои дружеские чувства. Кстати, на тот случай, если мы действительно будем друзьями, хочу сразу предупредить тебя — если вдруг я скажу что-то невпопад, или что-то не так сделаю, или как-то еще тебя обижу (ой, сколько неопределенных местоимений), то знай, что это не со зла, и ссориться я с тобой ни в коем случае не хочу, и ты мне дико нравишься. Не думаю, что смогу себя полностью контролировать — дохлый номер, я уже пробовала. Ты на меня все еще злишься?
— Нет.
— Это хорошо. Это очень, очень, очень, очень хорошо. Сегодня такой дурацкий день.
Не заладилось с самого утра. Уже спрыгнув с крыши, Артем внезапно заметил идущую по двору Машку и, едва успев, схватится за карниз, повис на нем. Слава Богу, Машка ничего не заметила, так была поглощена телефонным разговором. Когда дверь подъезда закрылась за ней, он, наконец, разжал пальцы и влетел в окно. Оказавшись в комнате, он быстро разделся и, для пущей убедительности разбросав одежду вокруг стула, шмыгнул под одеяло. Уже лежа в кровати, он заметил на фоне бледнеющего неба темный силуэт улетающего Фиаско и фигуру Невидимки на крыше соседнего дома. Долго приглядываться он не мог — хлопнула входная дверь. Как всегда, первым делом Машка заглянула к нему. Как всегда, «разбудила», позвав нараспев:
— Те-о-омаа.
Он зашевелился под одеялом и чуть приоткрыл глаза.
— Давай вставай, в школу пора.
Когда она вышла, он полежал еще немного, потом встал и прошлепал босыми ногами в ванную.
— Тапочки где?
— Забыл.
— Вот, надень мои.
— Не надо.
— Надень, я сказала. Заболеть хочешь?
Нет, ему не хотелось заболеть. Пока он умывался, Машка приготовила завтрак, и все время зевала, наблюдая за тем, как он ест.
— Я сегодня иду на дежурство.
— Опять?
— Не опять, а снова. Ну-ка, подвинься ближе к столу, все же на пол летит. После тебя хоть кур запускай.
— Опять?
— Елизавета Семеновна заболела. Звонила, просила ее заменить.
— Там же еще кто-то есть?
— Есть. Гена. Но ему одному будет тяжело. Как дела в школе?
— Нормально.
— У тебя всегда все нормально. А потом я узнаю, что...
— Что?
— Ничего. Говорю же, у тебя всегда все нормально. Ты поел?
— Да.
— Хорошо. Придешь домой, не шуми — мне надо выспаться.
— Отключи телефон.
— Как-нибудь без тебя разберусь.
Артем едва сдержался. Толик всегда звонил, не считаясь с тем, что Машка только после смены, если это было нужно ему.
— У тебя, правда, все нормально?
— Не строй из себя заботливую старшую сестру.
— Я и есть заботливая старшая сестра. Обед в холодильнике — разогреешь.
— Я не полный дебил.
— Я и не сомневалась. Ой, тебе надо купить новую куртку, а зарплата еще не скоро. Ну ладно, я...
— Не смей брать у него деньги!
— А ты не смей разговаривать со мной в таком тоне! Я тебе не твоя подружка!
— У меня нет подружки.
— Ничего, будет, небось, не хуже других.
— Даже лучше.
— Да, и скромный в придачу. Счастливо.
— Пока.
Войдя в кабинет, он встретился глазами с Мишей. Пройдя мимо него, как мимо пустого места, он швырнул сумку на парту и, отгородившись ею ото всего мира, опустил голову на руки. Ему страшно хотелось спать. Он не встал вместе со всеми, когда вошел Дадиц.
— Откуда у него такое прозвище?
— Васька придумал. Он как-то раз шел по коридору, остановился, поднял руку, пальцем показал сначала вперед, потом назад и пошел дальше.
— И что?
— Ты смотрела «Ловец снов»?
— Нет.
— Посмотри, поймешь.
— Честно говоря, я редко смотрю телевизор. Предпочитаю книги. Ты любишь читать?
— Нет.
— Зря. Я тебе еще не надоела сегодня?
— Надоела.
— Я так и думала. У тебя было такое лицо, когда я подошла к тебе утром...
Это от неожиданности. Артем уже почти спал, а она произнесла так похоже на Машку:
— Те-о-омаа, — что он вздрогнул и вскинул голову, не сразу сообразив, где находится.
— Ты удивился тому, что я решила с тобой сесть?
— Не особенно.
— Почему?
— Я думал, из-за Мишки.
— Да, я заметила, с тех пор как Вася уехал, он пересел ближе к тебе. Думаю, он сел бы рядом, но не решился занять Васькино место. Он очень хочет помириться с тобой.
— Пошел он!
— Можно, я сяду с тобой? — спросила Ира.
— Зачем?
— Мне сзади не видно. У меня зрение не очень хорошее.
— Купи очки.
— Всего на один урок, ладно?
— Зачем?
— Хочу тебя нарисовать.
Это его удивило, он замешкался, а Ира, приняв его молчание за знак согласия, уже устроилась рядом и в подтверждение своих слов тут же принялась что-то чертить в блокноте, маскируя его учебником. Успокоив себя тем, что это всего только на один урок, Артем снова опустил голову на руки.
— Если ты думаешь, что так я не смогу нарисовать твое лицо, — заметила Ира, — то ты ошибаешься.
Помолчав немного, она добавила:
— Я могла бы нарисовать тебя, даже если бы тебя здесь не было.
— Тогда зачем ты сюда села?
— Ты мне нравишься.
— А ты мне нет.
— Это ненадолго. Ты ведь еще плохо меня знаешь. Со временем, возможно, ты будешь от меня без ума.
Он решил не обращать на нее внимания. Все это она говорила для сидящего неподалеку Мишки. Под монотонное бормотание Дадица Артем начал засыпать, когда голос Иры вновь вывел его из дремы.
— Не спи. Мне же скучно. Поговори со мной.
— Я не шут гороховый, тебя развлекать.
— Скажешь тоже, — рассмеялась она, — шут гороховый. Тебе не хватает Васьки?
— Слушай, отвяжись!
— Я всего лишь пытаюсь найти хорошую тему для разговора. Тебе не кажется, что в последнее время Витя плохо выглядит?
— Кто?
— Витя. Виктор Сергеевич. Наш биолог. Вон он, на учительском месте, видишь?
— Не вижу.
— Еще бы. Подними голову. Заодно посмотришь, хорошо ли у меня получилось.
— Не хочу.
— Ну не будь бякой, взгляни. Похоже?
Да, получилось очень похоже. Все, особенно крылья. Сон как рукой сняло. Окаменев, он смотрел на рисунок.
— Я ни разу не видела вблизи, поэтому могу ошибаться...
Едва дождавшись звонка, Артем схватил сумку и первым вылетел из кабинета. Он бежал, не останавливаясь до тех пор, пока у школьных ворот не столкнулся с Герой.
— Осторожно надо, — сказал тот, поднимаясь с земли и отряхивая брюки.
— Извини.
— Этот Гера… откуда ты его знаешь?
— Мы с Васькой как-то увидели, как Стас и его компания пристают к нему в парке. Вмешались.
— Миша тоже был там?
— Да.
— Вы раньше часто ходили в парк. Я вас там видела почти каждый день. Не шпионила, всего лишь грелась у костра вашей дружбы. Почему вы с Герой пошли именно туда?
Больше идти было некуда. Взглянув друг на друга, они пришли к молчаливому согласию, что утро не задалось. И обоим нельзя было показаться дома, так что, не сговариваясь, они отправились в парк. Ира нагнала их по дороге.
— Ты заметил, как все интересно получилось? Там не было никого лишнего. Я стояла чуть поодаль и видела все очень хорошо. Успела заметить, как девушка что-то написала на листке из блокнота и отдала тому парню, что сидел рядом. При этом смотрела она не на него, а на того, что сидел напротив. А потом появилась эта женщина. Она шла так быстро, но, по-моему, она сама толком не понимала, куда идет, в расстегнутом пальто и с непокрытой головой...
— Знаю. Я тоже там был.
Женщина подсела к тому, что был один и, достав сигареты и зажигалку, закурила. Он кашлянул, она повернула голову в его сторону, некоторое время разглядывала его, точно не понимая, что он делает рядом с ней, потом, спохватившись, извинилась. Тогда-то на дороге и появился очкарик.
— Ты заметил, какой он был странный? Я еще у ворот обратила внимание. Он все бегал взад-вперед, на часы поглядывал. Такой на вид приличный, хорошо одет, никогда бы не подумала, что он способен на такое.
Никто бы не подумал. Никто не ожидал. Как только он появился на дорожке, девушка встала и направилась к нему.
— Она красивая. Потрясающе красивая. «Мы так хороши, что обычные женщины кажутся рядом с нами…» ты читал «Священную книгу оборотня»?
— Нет.
— Прочти, поймешь.
— Думаешь, подколола?
— Надеялась, что мы будем квиты, но ты какой-то непрошибаемый. Когда он поднял руку, я еще подумала, что он это в шутку, он не был похож на того, кто может ее ударить. Кто может ударить, кого бы то ни было. А ударил он ее страшно, потом швырнул на землю, начал бить ногами.
Он кричал: «Сука, ты сука» и даже когда женщина и паренек, сидевший рядом с ней, кинулись к ним, когда женщина оттолкнула его, а парень следом одним ударом свалил его на землю, он все продолжал повторять «Сука, я убью тебя...» и плакал. Кровь лила у него из носа, очки были залеплены грязью — вдобавок ко всему шел дождь, и все они — и женщина, и Артем с Геркой, когда пытались удержать очкарика, перемазались грязью с ног до головы. А вот тот парень, которому девушка отдала записку, даже не встал со скамьи.
— Он будто раздумывал: а не лучше ли дать очкарику ее убить? Можешь говорить что хочешь, но у меня самой промелькнула такая мысль. Голову даю на отсечение, что не только у меня. Столько ненависти было в его глазах, столько боли, что поневоле призадумаешься — почему? И если она заставила его так ее ненавидеть, если причинила ему такую боль, то я просто не знаю, кем нужно быть в таком случае. Знаешь, что она сказала тому парню, после того, как он ее поднял?
Артем вопросительно поднял бровь.
— Он спросил: «Ты как, нормально?», а она наклонилась к его уху, неимоверно жутко улыбнулась и прошептала старую считалочку, вот эту: «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана...», помнишь? Его лицо перекосило так, что я испугалась — а ну как его самого сейчас придется от нее оттаскивать? Но он просто замер, а она высвободилась из его рук и ушла, все так же улыбаясь… Ты уже уходишь?
— Да.
— Ты уйдешь через дверь?
Артем обернулся. Ира смотрела на него с любопытством.
— Что?
— Я подумала о том, что солнце уже зашло.
Ничего не ответив, он вышел из комнаты.
— Подожди, я тебя провожу.
— Не надо.
— А я и не спрашиваю твоего мнения. Я ставлю тебя пред фактом.
— Ты отстанешь от меня, наконец?
— Я думала, мы теперь друзья.
— Нет. Мы не друзья.
— Приятели?
— Нет.
— Сообщники?
— В чем?
— У нас ведь есть общая тайна.
— Это моя тайна.
— Но я о ней знаю.
— Ты о ней никому не расскажешь.
— Да, я обещала.
— Нет, не поэтому. Тебе все равно не поверят.
— Кто-нибудь да поверит.
— Такие же, как ты.
— Надо же… ты тоже не любишь зрителей?
— А за что мне вас любить?
— Действительно.
Они уже вышли из подъезда во двор, когда Ира внезапно загородила ему дорогу.
— Чего тебе?
— Покажи мне их.
— Ты же их видела.
— Не так близко. И ни разу не прикасалась к ним.
Он выбросил крылья так резко, что Ира вздрогнула и отступила на шаг.
— С ума сойти! — прошептала она. — Какие огромные!
Она коснулась их кромки, дотронулась до шипов, потом обошла вокруг Артема и, встав за его спиной, вдруг положила руки ему на плечи, опустила к лопаткам, туда, где он ощущал распирание. Не дожидаясь больше, он резко взмыл в воздух, едва не сбив Иру с ног, и, не оглядываясь, полетел к дому. Затем, вспомнив, что Машка сегодня на дежурстве, развернулся, описав широкую дугу, и стал набирать высоту. Она уже позабыла об их сегодняшней ссоре, он был уверен, что Фиаско позаботился об этом и теперь ждал от него знака. Впереди была еще одна ночь счастья. Он пересчитал секунды. Да.
Да.
— — —
Скоро будет ночь. Мне пора зажигать огоньки.
Сегодня я растерялся. Сегодня, когда Ника пришла ко мне, я совсем не думал, что она придет и растерялся. Мне очень плохо. Она не знает, что я ее люблю. Я все время рисую ее. Я хотел ей показать, как нарисовал ее, но испугался. Я подумал, а вдруг ей не понравится? Я знаю, что я рисую хорошо. Так сказал мне тот чужой, который приходил в ту ночь, когда мне не нужно было зажигать огоньки. Он сказал, что я рисую лучше всех, кого он видел. Он тоже художник. Только рисует песком. Я показал ему все мои рисунки.
Сегодня вечером я плакал. Ника ушла отсюда с плохим человеком. Я знаю, что он плохой, я видел его где-то, но я не могу вспомнить, где. Я вообще многое не могу вспомнить. Я глупый. Но это виновата моя мама, я не хочу про нее вспоминать. Я хочу все время думать о Нике. Она хорошая, очень, очень хорошая. Она совсем не такая, как моя мама, и хотя она ушла с тем человеком, все равно она не такая, как мама, или те женщины, которые приходят сюда по ночам. Они и сейчас здесь, я слышу, как они смеются и говорят нехорошие слова. Они сюда каждый день приходят. Они не могут жить без этого. Они и те люди, которые приезжают и увозят их. Они так привыкли, что думают, что это нормально. А многие такие женщины просто боятся. Здесь еще очень-очень много страха.
Один раз мне тоже стало страшно. Сюда пришли дети — они были такие же, как и я, а я ведь ребенок, так говорят мои друзья. Они подошли к одной такой женщине. Она тоже почти совсем ребенок. Была. Она кричала и обзывала их, даже пробовала их побить. Но они молчали, и просто ударили ее, и она упала. Они порвали на ней одежду и… и потом я не смотрел. Мне было страшно. Она очень кричала. Я знаю, она сама была виновата, ведь она плохая, она сама была виновата, но она так кричала, что мне стало плохо. Это было очень долго, а потом стало тихо. Я выглянул наружу. Те дети ушли, а женщина лежала там же, и утром ее увезли куда-то. А тех детей не поймали. Это потом Женя говорил, что их не поймали. Их никто не стал ловить, потому что эта женщина была плохой, а хорошие люди не наказывают того, кто делает плохое плохим.
Я совсем не успеваю. Мои огоньки еще не все горят. Я ведь боюсь, потому что сейчас может случиться что-то. Я не знаю, как это называется, но просто чувствую. Это начинается с кончиков пальцев и одновременно от шеи и течет по мне. Течет и течет, и надо суметь зажечь огоньки и спрятаться. Течет по спине и постепенно распространяется на все тело. Последней погружается голова, и я словно в потоке воды, который вдруг в одну секунду сбрасывается, и я начинаю ощущать все вокруг. Это нельзя описать. Это нельзя назвать иначе, как блаженством. Точно сбрасываешь старую кожу, точно смываешь с себя пыль и копоть грязного дня. А теперь можно вдохнуть, можно выпить по-настоящему холодной темноты, наполнить себя ею, заставить ее струиться по венам, заставить сердце биться в одном с нею ритме и раствориться.
От свежести у меня кружится голова, а пальцы обжигаются о колкие огоньки. Лунный свет льется через окно, то появляясь, то исчезая, скрытый тенью больших крыльев. В мое окно бьется человек-мотылек. Тише, тише. Что с тобой, Мотылек? Ты плачешь? Ты рвешься к огонькам? Но нет, нельзя, нельзя, прости, но здесь можно побывать лишь раз, один лишь только раз.
Ты помнишь, Мотылек? Ты помнишь, кто дал тебе крылья? Мы многим даем крылья, но забрать их мы в силах не всегда. Ты выбрал, Мотылек. Ты выбрал, а выбор всегда имеет свою цену. Не хнычь, твоя плата не так уж высока.
Замолчи, замолчи же, дай мне услышать тишину. Отойди, отойди же от окна, дай мне увидеть темноту. Дай мне добавить в сумерки чернил, позволь утопить в них солнце, разреши покрыть ими землю, расплескать их в небе, размешать с водой и воздухом. Умолкни же, Мотылек, я так хочу тишины, ведь в ней я слышу Ее голос. Голос моей Звезды.
Ты уходишь, Мотылек. Ты уходишь, и крылья твои поникли. Краска стекает с них алым потоком, оставляя пустые контуры. Почему они алые? Почему твои крылья цвета крови, Мотылек? Это ты сделал их такими?
Не лги, не лги мне, Мотылек. Я давал тебе совсем другие крылья — синие, как ночное небо. Где же они? Почему две унылые дорожки за тобой, почему они алые? Хочешь, я скажу тебе, Мотылек? Хочешь, я скажу тебе это, Мотылек? Хочешь, я покажу это в твоих снах?
Это — кровь.
Это — ненависть.
Это — страх.
Это — жажда.
Это — сила.
Это — слабость.
Это — ты, Мотылек. Ты. Теперь это твое имя. Ты сам нарекся им. Ты сам исполнил легенду. А легенды для того и создают, — чтобы их исполнять, правда, Мотылек?
— — —
Разбудил меня не звук, а холод. Когда я открыла глаза, то увидела, что заснула прямо за столом на раскрытой книге. Обернувшись к двери, я увидела, что она приоткрыта, и в щель тянет сквозняком. Я прислушалась — в доме было тихо, но меня вдруг охватило странное чувство. Какая-то тревога, непонятная мне самой, подняла меня и заставила пойти в гостиную. Я оставила на столе все, как было и, выйдя из комнаты, направилась вперед по коридору. Тревога не оставляла меня, и я шла все быстрее. В гостиную я уже вбежала, но, оказавшись там, замерла на пороге.
Мальчик лежал в кресле, раскрытый, одеяло валялось тут же, на полу. Лунный свет, очень яркий, освещал его фигуру и фигуру девушки, стоящей рядом. Я узнала ее сразу, это была та самая девушка из парка, которую мы едва смогли вырвать из рук бившего ее парня. Не отрывая от меня взгляда, она опустилась на колени и, протянув руку, провела ею по лицу мальчика. От ее прикосновения его лицо свела судорога, мышцы напряглись, он с всхлипом выдохнул, но не проснулся. Я попыталась включить свет, но, сколько ни щелкала выключателем, он не загорался.
— Кто вы? — громко спросила я — Что вам здесь нужно?
Ладонью она накрыла его лицо, исказившееся гримасой боли.
— Совершенство, — прошептала она и, повернув его голову, приблизилась к его губам своими. Внутри меня поднялся такой ужас, что, не помня себя, я шагнула вперед.
— Не смей!
Она остановилась на полпути.
— Отдай его мне, — сказала она. Опустила вниз руку и нежно провела ею по его груди. Он застонал.
— Еще не поздно, — сказала она. — Ты еще не привыкла к нему. Еще не поздно вновь забыть.
Я сделала еще шаг.
— Уходи. Уходи и оставь нас в покое.
— Ты думаешь, он останется с тобой? — спросила она. — Нет, он уйдет. Они все уйдут, и ты вновь будешь одинока. Зачем? Зачем испытывать эту боль, в который раз? Отпусти его, и она исчезнет из твоей жизни. Навсегда.
— Убирайся! — прошептала я.
— Я могу освободить тебя, — сказала она. — Я могу помочь тебе все забыть. Ты даже представить себе не можешь, сколько я могу для тебя сделать.
Я не слушала ее, я только смотрела — на ее руку, которая сжималась на его груди, я чувствовала, как его сердце останавливается, как мое сердце начинает останавливаться следом. Судорожно глотая воздух, я упала на пол.
— Скажи мне, — проговорила она. — Скажи мне одно только слово, и я подарю тебе свободу.
— Отпусти его, — прохрипела я.
«Ему больно».
Она презрительно скривила губы.
— Боль? Что ТЫ можешь знать о настоящей боли? — Она сдавила руку сильнее. Я начала терять сознание, но тут в комнате появился еще один человек. Не говоря ни слова, он бросился к ней и оттолкнул ее от кресла.
Грудь сразу отпустило. Подняв голову, я увидела их, борющихся у окна, ее и парня из парка, очкарика. Оттолкнув его, она успела вскочить на подоконник. Он бросился следом, в руке его блеснул нож.
Самого удара я не увидела — так быстро все произошло, и так мало было света, заслоненного их мелькавшими фигурами. Но я увидела, как она улыбнулась, как притянула его к себе, его руку, державшую нож, к своей груди, как наклонилась к его лицу и тихо спросила:
— Теперь тебе стало легче, Мотылек? — и через долю секунды они оба полетели вниз.
Я кинулась к окну, но, выглянув наружу, увидела только пустой двор, и ни звука не было слышно в ночной тишине, кроме моего собственного дыхания. И еще одного дыхания позади.
Я обернулась. Мальчик стоял и смотрел на меня, и глаза его были полны, но не страхом, а только вопрос светился в них. Его била дрожь. Я протянула руки и обняла его. Уткнувшись мне в плечо, он затих. Обхватив его одной рукой, другой я гладила его волосы до тех пор, пока он не перестал дрожать.
— Не бойся, — прошептала я ему на ухо, — я никому тебя не отдам.
— — —
Две реки между нами. Две реки. Одна — забвение, другая — смерть. Их воды вспять обращены. Чтобы не забыть и умереть, но жить и помнить.
Мертвые реки. Мертвые. Вода, в которой нет света. Она как темный провал. Манит глубиной, завлекает сном, обещанием покоя, покой — это счастье, счастье — это ты. Неужели ты мертв? Ты замерз? Тебе холодно? Нет, не верь мне! Не верь! Ты жив! Жив! ЖИВ! Не слушай никого. Этот путь — только мой. К тебе. И я дойду.
Он спрашивает меня: «Ты дочь воздуха?»
Я молчу.
Он говорит: «Да, конечно».
Не поднимаю глаз.
Ты знаешь, почему? Он — тоже человек. Он — величайшее искушение.
Он улыбается. Он счастлив. Он почти спасен. Меня почти нет. Тот, кто придет — придет за ним. Мы оба здесь, подвешены на шнурах над пропастью, и ночь обоим в вены стекает тяжелыми каплями, но придут за ним.
Ты знаешь, кто виноват? Я. Я сама. Я сказала «да» существу в золотых цепях. Так будь я проклята.
Улыбнись мне.
Он говорит: «Этот парень не приходит за такими, как ты»
Он говорит: «Этот парень придет за мной».
Он говорит: «Я — человек».
Он говорит, говорит, говорит...
Я не слышу его. Небо падает на меня. Я иду по городу, что пахнет тобой, где следы твоих ног еще хранят тепло твоего тела, к дому, где живет твое сердце. Ты обещал, что разделишь его напополам. Не нужно. Оставь его себе. Ты не лгал, ты лишь не смог остановиться.
Небо раскололось вновь. Его голос рвет меня на куски. Забери меня. Умоляю, забери меня обратно в тот город. Где ты, там я найду свой рай.
Может быть, это в воде? Так близко...
Ты думаешь, я не смогу предать тебя?
Так же, как это сделал ты?
Если бы ты только знал, как мне больно! Если бы хоть одна капля этой боли отразилась в твоих глазах!
Посмотри на меня.
( Ты думаешь, я не смогу от тебя отказаться?)
Он говорит: «Тебе не будет больно».
Он говорит: «Только совсем немного, вначале».
Он говорит: «Скоро все закончится».
Он опускает меня в воду.
Я спрашиваю: «Это правда?»
Он говорит: «Да».
Я говорю: «Хорошо».
(Я не смогу — эта пустота будет хуже, чем смерть.)
Я говорю: «Тогда идем со мной».
Петлей из своих шнуров я обхватываю его шею. Я без труда пробиваю его крыло моими заледеневшими пальцами. Они алые, как кровь, его крылья. Теперь эта кровь на моих руках. Но я уравняла шансы. Мы оба падаем во мрак.
Его крик я запру в себе, чтобы каждый раз, оказываясь перед выбором, знать, чем плачу. А я еще не раз окажусь перед выбором, ибо именно меня вытаскивает из воды и бросает на берег «этот парень».
Он ничего не говорит. Он дарит меня тебе. И вновь уходит в воду.
Он вернется, я знаю. Проверить, осталась ли я в живых. Проверить, что окажется сильнее в моих венах — тьма или свет, день или ночь, сон или явь.
Выбирай.
— — —
— У тебя была когда-нибудь мечта?
— Была.
Жил-был мальчик, и была у него мечта. Что же здесь удивительного, скажете вы. Ничего, отвечу я вам, детям свойственно мечтать. А мечтал мальчик о том, чтобы в мире было меньше плохого, и чтобы люди, которые это плохое совершают, были бы за это наказаны. Но это же замечательная мечта, скажете вы. Конечно, отвечу я вам, зло должно быть наказано. А еще мальчик мечтал о том, чтобы он мог сам наказывать людей за то зло, что они причиняли. Но это же очень благородная мечта, скажете вы. Несомненно, отвечу я вам. А наказание, по мнению мальчика, могло быть только одно: человек, совершивший зло, должен был умереть.
— Скольких людей ты убил?
— Ты думаешь, я помню?
Наш мальчик вырос и стал взрослым, образованным и интеллигентным мальчиком. А что же его мечта, спросите вы. А она так и осталась бы всего лишь мечтой, если бы мальчик случайно не встретил девочку, которую звали Исполнительницей Легенд. И девочка сказала ему, что исполнит его мечту, если он выполнит одно условие. Какое же условие, спросите вы. А никакого, отвечу я вам, ведь она же исполнительница легенд, а значит, для нее было проще простого подарить его мечте возможность осуществиться. А как же она сделала это, спросите вы. Вот и мальчик спросил то же самое. И тогда девочка отвела его к Художнику, давшему мальчику большие синие крылья и назвавшего его Мотыльком.
— Тебе было трудно убивать?
— Только в первый раз.
Теперь мальчик-мотылек мог исполнить свою мечту. Наказать плохих людей за их поступки. Но как, спросите вы. Да очень просто, отвечу я вам, ведь стоило ему прикоснуться к человеку своими крыльями, как этот человек умирал. Он мог погибнуть от огня, от воды, мог сорваться в пропасть, мог подавиться пищей, попасть в аварию, быть убитым в драке, наконец, у него могло остановиться сердце. Его злое сердце. Но… он, наверное, убивал только плохих людей, осторожно спросите вы. Конечно, уверенно отвечу я вам, ведь тот, кто годами насилует соседского ребенка — плохой человек, и тот, кто, принимая роды пьяным, оставил ребенка калекой — плохой человек, и тот, кто убил свою мать за деньги, которых не хватало на дозу — тоже плохой человек, и… Да, да, скажете вы, все это — плохие люди. Значит, он действительно убивал только плохих людей, отвечу я вам.
— Ты жалеешь о том, что сделал?
— Нет, только о том, что случилось со мной.
Так продолжалось долго, — и мальчик был счастлив — он исполнил свою мечту, и девочка была счастлива — она исполнила свою легенду, и хорошие люди были счастливы — плохих-то становилось все меньше. Словом, были счастливы все, кроме плохих людей (ну, а уж их-то мнения никто не спрашивал), пока… Пока что, спросите вы. Пока мальчик-мотылек не увидел свое отражение в зеркале, отвечу я вам. И что же он увидел, спросите вы. А увидел он, что крылья его стали красными от крови, и тяжелыми — так много ее было. И увидел он, что тело его покрылось язвами, и что сердце его поражено было гнилью, и что душа его истлела и рассыпалась. Но почему, спросите вы. И я не отвечу вам, впервые я оставлю ваш вопрос без ответа, потому что нет у меня стольких зеркал, чтобы показать их вам.
— Ты убьешь меня, Невидимка?
— Нет, Мотылек, ты уже мертв.
— — —
Пока звучит музыка, мои глаза закрыты, но мне приходится открывать их вновь, каждый раз, когда она умолкает. Мне кажется, я могу сгореть дотла, так и не увидев главного, не успев прикоснуться к нему, не сумев дотянуться. Голоса обычной жизни вырывают меня оттуда и возвращают в плен улиц. Мне хочется закричать. Закричать так, чтобы разлетелись вдребезги стекла в витринах. Чтобы весь этот мир съежился как листок бумаги и исчез, оставив меня одного в комнате с белыми стенами и потолком и приоткрытой дверью, за которой совсем другой мир.
Там я сниму ботинки и босыми ногами пройду по самому теплому на свете песку, и самые ласковые волны коснуться моих коленей. Я подниму вверх руки, и их будут целовать облака. Я раскину руки, разлечусь бумажными самолетиками над долинами с травой цвета жемчуга и землей, похожей на голубую туманную дымку. Она пробежит рядом, почти не касаясь ногами земли, и я брошусь следом. Через бескрайние поля серебряного вереска, все выше, до обрыва над морем, где я буду держать ее лицо в ладонях, где я так и не сумею остановить ее падение, где она и я вновь разлетимся по ветру, так и не почувствовав прикосновения воды.
Я хочу, чтобы меня оставили в покое, неужели это так сложно понять? Кто-то бьется внутри меня, оставляя кровавые потеки на стенках пустой, освещенной слабым электрическим светом души. Обхватив колени, я сворачиваюсь клубком, и кожа начинает сползать пластами вокруг позвоночника, рвутся мышцы, спина разламывается напополам, — и появляется мотылек с крыльями, повисшими как две мокрые тряпочки. Откуда он во мне? Я узнаю об этом в самом начале, когда все уже закончится? Я снова закрываю глаза.
Песок легко счищается, остатки его уносит вода, открывая хрустальный купол над Городом, и я буду бить, погружая кулаки в срастающиеся трещины, обагренные моей кровью, пока с осколками не полечу вниз и сам не стану одним из них, осколком. И мы вонзимся в глаза и сердца, чтобы все могли видеть неправильно и чувствовать неправильно, не так, как нужно, не так, как следует, не так, как считается единственно возможным, а так, как того хотим мы.
Сердце бьется у самого горла. Я выдыхаю его облаком искр, прожигающих дыры в небе, и через них льются потоки белой пены — так наступает зима. Во мне больше не осталось голоса. Вокруг только тишина. Никогда все не было так реально, как сейчас, и так вовремя. Слишком ко многому я привязан тонкими нитями, струйками желтой и синей краски. Кто-то слегка колеблет их, тянет, вырывая куски плоти, выхода нет. Наверное, я всю жизнь так и буду складывать слово вечность не за мир, нет, и не за пару коньков, а за то, чтобы просто суметь почувствовать тепло каждый раз, когда солнце оказывается на моих ладонях. Я не попрошу Художника ни о чем, я знаю эту хитрость, его игра — менять черно-белые кадры на свет — всего лишь иллюзия для тех, кто слеп с самого начала. Медовая луна отражается в бочке с водой, на которую падают сережки с цветущих тополей. Если окунуть в воду лицо, на ней останется его отпечаток. От дыхания зимы вода покроется ледяной корочкой, но улыбка останется. Когда туда опустятся звезды, мы наденем на них коньки. Коль скоро мы такие маленькие, какими же огромными нам должны показаться обычные часы? Видишь, как маятник перемешивает воду в бочке со временем? Если оставить ее так, она умрет. Так кто ты такой, чтобы остановить движение ветра, нагоняющего волны? Всего лишь черная птица, вестница несчастья, роняющая острые как нож, перья — кровь появляется там, где они падают в воду. Тебе не поймать меня. Я стану дождем, едва ты сбросишь меня вниз, уйду в землю, когда попробуешь выпить меня, а будешь рвать землю когтями, уйду в древесные стволы и разлечусь кроваво-красными листьями. Это — осень.
Художник проведет меня по темным рядам, где человек, с ног до головы увешанный самыми разными часами, будет предлагать мне купить их, но все они будут стоять, пока его голова, вращаясь на тонкой шее, отсчитывает секунды. Черная кошка перебежит мне дорогу и кляксой вольется в тень того, кто тут же исчезнет в темноте, смеясь. Толпа восковых кукол в одежде из человеческой кожи будет выкрикивать цену за девушку, более чем настоящую, хоть и созданную из перемешанного с водой песка. Вверх идем мы, поднимаясь по ступеням со статуями, и последняя из них разобьется при нашем приближении, и свободный Мотылек выпорхнет наружу и, усевшись на край золотой чаши, отрежет и сбросит в нее крылья. Ламия, кормя грудью двух щенков, обовьется кругом. Василиск и Химера согреют ее своим дыханием, а Феникс предсмертной песней убьет все вокруг. Легко подняв, Минотавр отнесет чашу к трону, на который воссядет Молох, и вынет из нее мальчика с синей кожей, протягивающего к звездам руки, и, не выдержав, Феникс поднимется в воздух и вырвет его из изъеденных червями рук.
Я не увижу, что будет дальше — осколки чаши, ручьем стекая со ступеней, вонзятся в меня, а я только и постараюсь закрыть руками сердце. И смотреть, как мальчик на цепи и девочка с садовыми ножницами будут методично препарировать Мотылька, а синие трубочки, протянувшиеся от моего тела, будут лизать кровь с обрубков его крыльев. Я поднимусь и убегу, собирая свет с фонарей, пока струйки краски окончательно не застынут на моем теле, и уже не Зритель, а Арлекин ворвется в теплую летнюю ночь.
Все это было вчера, а сегодня идут дожди, я наматываю их струи на запястья как браслеты, я могу. Как смычок, буду двигаться между ними, заставляя петь в особом ритме, и лето сменится осенью, а осень зимой, но струны, и заледеневшие, будут петь от моих касаний — это будет наш реквием по маленькому Мотыльку, приколотому иглой к циферблату и закрытому сверху выпуклым стеклом, выброшенному в море, колеблемое маятником, и дребезжащий звук дверного замка станет окончательным его аккордом.
Я, обессиленный, опущусь вниз, и когда она откроет нам дверь, мне и Художнику, не та, что со звезд, а моя, МОЯ, упаду в полутемный коридор и встречусь, наконец, глазами с ее взглядом. Разочарованный, Художник исчезнет, а она, ничего не говоря, лишь кивнет понимающе, приглашая вместе с ней дожидаться прихода весны.
— — —
Intermedia І
Я часто вижу сны.
(Особенно один — тот, где много снега на маленьком школьном дворе. И он никогда не тает.)
Я люблю видеть сны. С самого детства они — такая неотъемлемая часть меня, что...
(Снег там повсюду. Иногда он кажется мне белым саваном, покрывающим такое мертвое и ненастоящее ВСЕ, а иногда он — сама жизнь, и кажется даже, что, если взять в руку совсем немного, он все-таки станет водой и заполнит линии на ладони.)
… однажды я просто потерял границу между...
(Еще там есть почтовый ящик. И фонарь. И скамейка. И серебряный мост над ручейком, где вода — как синий металл. И озеро с черной водой. А иногда это не озеро, а спортивная площадка, покрытая снегом, но под ним — та же чернота. И дети на площадке — мальчик и девочка. Неужели ты не видишь, что она мертва?)
… сном и реальностью...
(Он видел бы, не будь у него лишь черных провалов вместо глаз. Но из них тоже могут течь слезы. Кай над телом Герды. Зеркальные слезы никогда не заканчиваются.)
Но осталось одно — всегда можно проснуться. Мне казалось, это только мой секрет: нужно...
(И еще: иногда там бывает Время — Птица с женским лицом. С перьями из металлических листов с вкраплениями снега, и в каждой крупинке миллионы радуг, а лицо живое. Это очень важно, что у времени живое лицо.)
… представить, что ты где-то высоко, где-то очень высоко, где угодно, я, например, всегда представляю себя на мосту над рекой...
(И в конце все распадается пеплом. Откуда-то издалека, где вырастает черный гриб, все, все распадается пеплом. Кладбище фениксов — изнанка легенды о добром солнце.)
… и спрыгнуть вниз. Тогда сразу похолодеют ноги и руки, и ты проснешься.
Почти всегда.
Холодно.
— Он что-то сказал? По-моему, он что-то сказал.
— Я ничего не слышал.
Х-холодно.
— Он говорит, ему холодно.
— Отнесите его в ванную… Вот так, сюда. Кладите прямо в воду.
— Да там же кипяток!
— Кладите, говорю. И снимите одежду. Быстрее.
Мне холодно.
— Ян, сними брюки.
— Ах ты, маленький искуситель!
— Ян!
Мне...
— Слушай, чего это он?
… холодно. Мне...
— Эй, осторожнее!
… холодно. Мне холодно. Мне холодно, мнехолодно, мнехолодномнехолодномнехолодномне...
— Держите его!
— Он вырывается! Он… твою мать!..
— Что?
— Он мне нос разбил!
— Не давайте ему выйти из воды! Олег, ты с той стороны!
ХОЛОДНО!
— Мы не справимся!
— Держите!
Мне...
— Держите. Все, все, тише...
… очень...
— Доставайте его. Отнесем наверх.
… холодно… я...
— Тяжелый, зараза. И холодный, как будто в кипятке не лежал.
— Заткнись и неси быстрее!
— Сам заткнись!
— Да замолчите вы оба! Вот сюда… кладите его здесь… да, вот так. А теперь уходите.
… замерз… я...
— Ты слышишь меня, Гена? Давай, открывай глаза. Открывай же...
… умираю?
— Нет, нет, только открой глаза. Вот так, хорошо. Нет, не отворачивайся, смотри только на меня, слышишь? Только на меня, Гена! Смотри на меня!
Нет.
— Вот так, да, смотри на меня, смотри… смотри...
Не-е-ет!
— Держись! Держись! Не отворачивайся! Возьми меня за руку! Вот так. Не отворачивайся! Не...
Не трогай меня!
—… отворачивайся! Держись! Чувствуешь? Ты чувствуешь?
Не трогай меня, не трогай меня, НЕ ТРОГАЙ!..
— Ты чувствуешь, Гена? Дыши, слышишь? Дыши!
Холодно.
— Дыши!
ХОЛОДНО!
— Давай же!
— Я...
— Вот так!
— Я...
— Вот так! Все, молодец! Все нормально, все… нормально. Молодец. Все хорошо. Дыши, давай дыши. Все. Все…
— Все...
Я оборачиваюсь. Клер останавливается в нескольких шагах позади меня.
— Клер?
Она пытается что-то сказать, но ее лицо сводит судорогой. Секунда, и, запрокинув голову, она ничком падает на снег.
— Клер!
Я бросаюсь к ней. Падаю рядом на колени, приподнимаю, обхватив за плечи.
— Клер, ну что ты? Клер?..
Она с трудом открывает глаза.
— Я… не могу больше, — шепчет она. — Я замерзла.
— Нет, ну что ты! Ты сможешь, я знаю! Сможешь!
Она подносит руку к моему лицу. Я сжимаю ее ладонь своей и с ужасом замечаю, что вся она покрыта черной паутинкой сосудов. Она холодная, холодная как лед. Я поднимаю глаза и вижу, как черные ручейки взбегают по ее шее, как растекаются по лицу, добираясь до глаз.
— Клер, нет!
Заливаются в них.
И из них — в мои.
Глубоко.
Я слышу, как кто-то кричит. Слышу, как этот крик разносится, заполняя все вокруг собой, как становится громче и громче до тех пор, пока ничего кроме него уже не остается. И тогда понимаю, что это кричу я.
Я.
— — —
Однажды, когда я еще училась в институте, я решила покончить с жизнью. Не скажу почему, — дело не в том, что мне стыдно или неприятно назвать причину моего внезапного желания — я ее просто не помню. Не помню, и все тут. Как оказалось, я вообще мало что помню из моего прошлого...
Словом, мне было по-настоящему плохо, а вдобавок ко всему я еще немного выпила и почитала Диккенса — он всегда ассоциировался у меня с чем-то тяжелым и мрачным, словом, как это принято теперь называть, «догналась», и стала судорожно искать способ, чтобы привести в исполнение свою идею.
Мне не хотелось, чтобы меня нашли утонувшей в рвотных массах после таблеток или газа, или с пакетом на голове, или с выпученными глазами и высунутым языком раскачивающуюся на веревке. Мне хотелось чего-то более… Чего-то более. И я придумала. Взяла самый большой шприц, который смогла найти в аптечке и стала откачивать им себе кровь из вены и выпускать ее в раковину. Раковина скоро вся уже была в крови, мне хоть бы хны, но я упорно продолжала, представляя, какой я буду лежать в гробу — бледной и красивой, и как все будут переживать, что не любили и не ценили меня при жизни — такую замечательную...
В этот момент в комнату вошел Сергей. Он сразу догадался, чем я занимаюсь, да я и не пыталась это скрыть, даже, наоборот, с вызовом смотрела на него, продолжая наполнять шприц.
— Так не пойдет, — сказал он, — это долго. Лучше введи себе в вену воздух. А, нет… — он на мгновение задумался, — воздуха надо ввести много, лучше масло тогда. У тебя масло есть? Есть? Хорошо, — и ушел.
Больше мыслей о самоубийстве у меня не возникало.
— — —
— Море волнуется раз, — слышится из подворотни.
— Море волнуется два, — написано на воздушном змее.
— Море волнуется три, — рисуют колесами автомобили.
— Морская фигура, замри!
Город застывает — Белый город, Серый, Золотой, Зеленый, Черный, Алый, утро, дождь, солнце, весна, ночь, закат… Застывшие в воздухе лепестки издают медвяный аромат. Стоит прикоснуться к ним, и они улетают, но через секунду снова замирают совсем рядом. Я приношу сюда время. Оно входит со мной, неторопливо растекаясь по улицам, заползая в щели, зарываясь в песочницы, впитываясь в асфальт. Время, курящее трубку на карнизах и болтающее ногами, возле которых — облака, предназначенные для горных вершин, предвозвестники чуда, предначертание войны, предчувствие покоя, проводники смерти.
Здесь есть цветы и дети. Но дети не нужны городу. Ему нужны цветы — белые лепестки, белый яд, белый наркотик его сухой жизни, как пустыня без воды, он бесплоден, окруженный сном из белого аромата — сумасшедший старик, бегущий в школу с ранцем, в котором вставная челюсть. Клубки извивающихся червей катятся по проспектам и магистралям, задевая дома, оставляя следы в виде молний. А в центре высится башня до самого неба, и черви ползут по ней туда, к облакам. И люди вокруг, тоже с червями за спиной, сладко целующими, усыпляющими. И война. Самолеты, бомбы, взрывы, дети, алые реки, быстро исчезающие, меняющиеся на тот же самый блеск лепестков. Кругами он ведет к центру, где статуя Минотавра, играющего на скрипке, где ночью собираются волки и поют горькую симфонию порванных струн...
— Спасибо, достаточно.
— — —
Таня и Оля. Две сестренки-лесбиянки убившие не один десяток человек.
— Они сами нарвались, — меланхолично протягивает Татьяна, выкуривая, наверное, десятую за время нашего разговора сигарету. Оля молчит.
Устало закрываю тетрадь.
— Это, конечно же, их вина?
— Конечно, — подтверждает Таня.
— И тебе нисколько их не жаль?
— А чего их жалеть? — почесывает голову, с трудом продираясь сквозь грязные волосы.
Уже когда я открываю дверь, собираясь покинуть комнату, Оля вдруг бросается ко мне.
— Не оставляйте меня! — шепчет она. — Не оставляйте меня здесь с ней!
Но что я могу сделать?
Таня безынтересно наблюдает за этой сценой.
Я договариваюсь о том, чтобы Олю переселили в другую камеру. Это не помогает — через неделю ее находят мертвой. Она повесилась на веревке, аккуратно и красиво сплетенной из простыни. Таня выслушала эту новость с всегдашним спокойствием.
— Это сестра ее убила, — уверяет меня Кристина, соседка Оли по камере. — Она все время на нее смотрела.
— Откуда, Кристина?
— Не знаю. Отовсюду. Олька ходила все время как неживая, всегда с опущенными плечами. Говорила, глаза сестры на нее давят.
Кристина — еще один колоритный персонаж.
— Кем ты работала?
— Библиотекарем.
— Тебе нравилось?
— Страшно!
— Библиотека была частная, — рассказывает она мне. — Книги там попросту были свалены в кучу. Никакой системы. Посетитель должен был ползать по полу и рыться на полках, выбирая то, что ему нравится. Петя говорил, что книги сами находят человека.
— И много у вас было посетителей?
— Нет. Но Петька говорил, это не важно. Главное, это были интересные люди. Особая каста.
— Я не хотела его убивать, — говорит она, смущенно опуская вниз изумительно блестящие, точно бриллиантовые, глаза. — Он сам меня попросил. У него была четвертая стадия рака. Самая последняя. Он не хотел никого обременять.
— Я вытащу тебя отсюда.
— Я сама выйду.
На следующий день она исчезла. Еще одна их с Олей соседка (не помню, как ее звали) рассказывала, что призрак Оли пришел и забрал ее. Как они вместе сели на синий автобус и уехали. Впрочем, она — конченая наркоманка, и ей вряд ли можно верить.
Тане дали пожизненный. Она была довольна.
— У меня будет время для мемуаров, — сказала она мне. — Я еще получу Нобелевку.
Нобелевку она не получила. И мемуары не закончила — умерла от туберкулеза год спустя.
— Как думаешь, она теперь жарится в Аду?
И где сейчас Оля?
А Кристина?
Ты знаешь, сколько всего было автобусов?
Их было пять.
А добрался только один.
— — —
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.