Часть 8 / Люди за океаном. Станислав Кондрашов / Кондрашов Станислав
 

Часть 8

0.00
 
Часть 8

Они остановились на уик-энд в мотеле «Туин бриджиз Мариотт» на правом берегу Потомака, и так же, как 15 лет назад в Нью-Йорке, их насыщенная программа началась в пятницу дружеской вечеринкой с коктейлями. Но были и некоторые отличия. Некий Гарольд Агню, физик и тоже ветеран, впервые участвовавший в слете, демонстрировал любительский фильм, снятый им при возвращении на остров Тиниан «Энолы Гей», сбросившей свой груз на Хиросиму. Репортер «Вашингтон пост» Генри Аллен писал, что фильм показывал счастливых и возбужденных молодых людей, которые, как будто поиграв в мяч где-нибудь на лужайке, ватагой спешили в пивной бар — «и в самом деле каждого ждали по четыре бутылки дива сверх рациона, а также танцы с медсестрами и кинокартина под названием «Вот это удовольствие».

 

Еще одно отличие последнего воссоединения ветеранов состояло в том, что в Силвер-Хилл под Вашингтоном, на одном из складов Смитсониевского института (правительственного комплекса музеев) они обнаружили сам бомбардировщик — «Энола Гей». Давным-давно списанный, он, конечно, был не в лучшей своей боевой форме. Покалеченный фюзеляж лежал на какой-то деревянной подстилке, крылья и хвост валялись отдельно у стены. Прикрываясь нехваткой музейных помещений, смитсониевское руководство уходило от вопроса — выставлять ли на всеобщее обозрение эту реликвию? «Стыд и позор», — возмутился Джейкоб Бисер при виде пылящегося, ржавеющего, развалившегося самолета. Ветераны окружили останки, через бомбовый люк полезли внутрь фюзеляжа, приглашали своих жен, фотографировались. Фотографировались и актеры: присматриваясь к ветеранам, они осваивали свои роли в телевизионном фильме «Энола Гей».

 

И, наконец, был среди всех этих комедиантов один японец, богатый торговец из Хиросимы и чуть ли не председатель тамошней «ассоциации выживших», некий Сурио Симодои. В августе 1945 года ему было 12 лет. Он уцелел, получив лишь ожоги головы и ног. Теперь, как и актеры, японец считался гостем атомных ветеранов, пил с ними коктейли, ездил на склад в Силвер-Хилл и, если верить репортеру Генри Аллену, «выглядел очень гордым, фотографируясь возле «Энолы Гей».

 

Но я отказываюсь репортеру верить.

 

 

 

ЖИТЬ ВМЕСТЕ

 

 

 

МИР ТЕСЕН...

 

Один путник прошел недавно через мой служебный кабинет. Это был американец среднего возраста и роста, плотный, с бородкой, делавшей еще круглее его широкое лицо, и с голубыми, чистыми и внимательными глазами. Мы проговорили полтора часа, и, попрощавшись с ним, я увидел напоследок его спину в длинном редакционном коридоре. Разговор как разговор, насколько помню, не поразили друг друга свежими мыслями или афористично отделанными фразами, но остался после этой встречи какой-то бередящий душу след, что-то зацепило и заставило задуматься о других мимолетных знакомствах с американцами, о других похожих беседах последнего времени и о том, что мы, журналисты-международники, не так и не о том пишем, сухари, погрязли в умствованиях, забыли, что главное все-таки идет от сердца к сердцу. И что это главное частенько пропадает, не доходя до газетного листа и читателя. Захотелось написать об этой встрече, но как? Важнее всего был в ней подтекст, а это материя неуловимая для журналиста, попробуй изобразить ее пером, привыкшим к прямому и резкому тексту политических формулировок. И вот прикидывая — писать или не писать, и если писать, то как, — набрел я на слово путник, которому никогда не было места в моем лексиконе.

 

Но почему — путник? И свои путники перевелись, и иностранные не забредают через государственную границу, и даже в «Известиях» не миновать им дежурный пост внизу, у входа. К тому же я знаю, что этот американец — журналист, с именем, журналист и писатель, как сейчас повелось говорить. Путник? На нем были затрапезные летние брюки, а через плечо в духе времени — потрепанная холщовая сумка, непривычный предмет для моего поколения, хранящего верность портфелям. Именно она, эта холщовая сума в облике иностранного визитера, от которого всегда ждешь какой-то степени официальности, и навела меня на русское слово, предполагающее не четыре стены с потолком. и дипломатичную беседу, а вольное небо над вольными просторами, кудрявую какую-нибудь опушку леса и стихи типа блоковских: «Нет, иду я в путь никем не званыЙ, и земля да будет мне легка...»

 

Из сумки американец, однако, вынул не краюшку хлеба и кусочек сальца в тряпице, а два больших желтых конверта. Из конвертов извлек свернутые вдвое листочки бумаги, из кармана пиджака — черную толстую, отчаянно старомодную ручку. Такие ручки назывались у нас вечными, пока не уступили место недолговечным, шариковым...

 

Тут пора представить его. Известный журналист и писатель, лауреат престижной Пулитцеровской премии Томас Пауэрс впервые приехал в Москву. Привела его к нам работа над книгой о стратегических ядерных вооружениях — тех самых, которые мы готовим друг на друга на тот самый роковой случай. Он изучил, как мог, проблему со своей, американской стороны, но одной стороны, особенно в избранном им предмете, как вы догадываетесь, недостаточно. И вот на две недели в Москву — поглядеть на нас и поговорить с нами, с теми, кто достанется в собеседники.

 

Мы говорим: стратегические вооружения. И каждый из нас — в зависимости от того, какие картинки видел, — представляет затаившиеся в подземных шахтах межконтинентальные ракеты, гигантские бомбардировщики, китовые туши атомных подводных лодок. Этих монстров катастрофической разрушительной силы не очеловечить, но ведь у каждого, в каждом, за каждым — люди. Люди, которые их создали, люди, которые при них дежурят, люди, которые, не дай бог, будут пускать их в ход. Разве древние или новые философы предвидели, что образуется эта цепочка и как трагично будет она коротка: системы оружия — политика — смысл бытия (смысл жизни каждого из нас и всех на планете Земля). Между этими тремя коваными звеньями, только тремя, впору ставить знак тождества. Какое-то сверхплотное сжатие всего и вся. Неслыханное ракетно-философское мышление и мировоззрение.

 

Не было такого ни в 40-е, ни в 60-е годы, хотя и тогда висела над нами Бомба. Не восставали тогда американские епископы против американского президента. Не проводились референдУмы по ядерному замораживанию. И вестником этих новых времен занесло в Москву голубоглазого бородатого американца с холщовой сумой. Как многих заносит. Пишет о стратегических вооружениях, но под всеми вопросами, которые он задает у нас подтекстом идет не вопрос о забрасываемом весе и даже не о ядерной стратегии, а самый главный и мучительнный: что вы за люди? Что же мне и моим близким от вас ждать? Не в холщовой суме суть, а в веревочке, которая нас связала. «Этот рутник видит в нас спутников и свою судьбу не может отделить от нашей, не может, даже если очень бы захотел. От нашей общей — и общечеловеческой — судьбы. Все мы путники, но не под вольными небесами среди вольных полей, а в угрюмых пространствах ядерного века. Все мы путники — и все мы спутники. Вот к какому заключению я пришел, когда под поверхностным слоем нашей беседы пытался нащупать глубинный психологический слой и вместе с ним секрет появления еще одного американца в «Известиях».

 

Мир тесен… Неведомый мудрый предок смело поставил рядом эти два слова еще тогда, когда знакомый ему мир замыкался темными чащобами лесов на горизонте, а незнакомый простирался неведомо куда и таил тьму чудес. Ба, мир тесен — посмеивались старые знакомцы, встретившись в неожиданном месте в каком-то десятке верст от дома. Ба, мир тесен… Попробуйте так же, добродушно посмеиваясь, сказать это о ракете, которая всего за полчаса может перенести с континента на континент свои сотни тысяч неотвратимых смертей, упакованных в трех или десяти ядерных боеголовках индивидуального — и точного — наведения на цель?

 

Мир тесен… Когда мне позвонили из АПН и попросили встретиться с Томасом Пауэрсом, сотрудником американского журнала «Атлантик», автором известной книги о ЦРУ и сборника эссе о ядерной стратегии США, я вспомнил его. Познакомился с ним заочно, при обстоятельствах не совсем обычных, на высотах чуть пониже тех, что пронзает ракета. Сравнительно недавно я был в Вашингтоне и, хотя не работаю над книгой о стратегических вооружениях, вел примерно те же разговоры, что он ведет в Москве, что все мы ведем друг с другом, и кто-то посоветовал мне прочитать интересную статью в юбилейном (125 лет) номере ежемесячника «Атлантик». Я купил журнал в голубовато-серебристой обложке в вашингтонском аэропорту Даллас перед тем, как сесть в широкофюзеляжный ДС-10. Самолет шел в Сан-Франциско. В салоне, размером и видом похожем на элегантный ангар, после ужина потушили верхний свет, пассажирам предложили кинодетектив, а я не мог оторваться от статьи Томаса Пауэрса. Она оказалась завлекательнее и своим еще не исчерпанным сюжетом ужаснее любого «фильма ужасов». Пространная статья называлась — «Выбирая стратегию для Третьей Мировой войны».

 

Хороший образчик дотошного исследовательского журнализма: сведения из первых рук, от военных и штатских генералов, от ядерных плановиков и стратегов, описание президентских секретных меморандумов и директив, множество деталей, и все они работали на главную идею, главное впечатление — неостановимого инерционного хода чудовищной военной машины. Не могут не изобретать новые и новые, все более изощренные системы ядерного оружия, а под них не могут не придумываться все новые и новые военные доктрины, все больше исходящие из возможности и допустимости ядерной войны. И невозможно разорвать это колесо, и катится оно к ядерной бездне.

 

Американские журналисты такого класса обычно не жмут на эмоции, единственное чувство, которое позволяют себе, — ненавязчивый юмор. Однако юмору при такой теме как-то не нашлось места, и автор, казалось бы, целиком растворил себя в фактах, цифрах и цитатах, стиль его был сух и лишен патетики. Но… В отличие от детей, взрослым надо сдерживаться, и лишь подтекстом они передают свое отчаяние. И подтекст в статье был не о ракетах, а о людях, подтекстом шел крик души: смотрите, каждый из этих американцев логичен и вроде бы рационален, каждый — умелый профессионал на своем месте, каждый всего лишь делает свое дело, но вместе, по совокупности своего труда, эти разумные люди творят безумие, которого свет не видел. Среди его примеров был бывший президент Джимми Картер. Он пришел в Белый дом — с намерением, несколько наивным, но искренним, добиться сокращения ядерных арсеналов. Потом с въедливостью бывшего инженера-подводника влез в ракетно-ядерные лабиринты американских стратегических доктрин и — вылез из них сторонником «ограниченной» ядерной войны, человеком, приблизившим катастрофу. Ну а Рейган пришел не сокращать, а наращивать, и это картеровское наследие было ему как нельзя кстати.

 

Так под рев двигателей и стрекотание кинобоевика, в их самолете, преодолевавшем темные вечерние пространства и х континента, я нашел Томаса Пауэрса с е г о тревогой, которая укрепила м о ю. Он сообщал, что в декабре 1947 года единственной атомной мишенью для американцев была Москва, в которуЮ целили восемь бомб. Но уже через пару лет план «ДропШОТ» предусматривал доставку 300 бомб на 200 целей в 100 индустриально-городских районах Советского Союза. Давняя история, бледная заря нового века. В 1974 году Пентагон имел на советской территории 25 тысяч мишеней для ядерных ударов. К 1980 году их стало 40 тысяч! «Теперь все в этом списке», писал Пауэрс. И список «все еще растет» ...

 

Конечно, тревога его была небескорыстной, не просто терзанием нормального человека, который жаждет мирной жизни, а не кровопролития. У веревочки, связывающей нас, — два конца' как и у цепочки, намертво соединившей типы ракет со смыслом бытия и судьбой человечества. По закону взаимности и возмездия, заботясь о своей безопасности, другая сторона пристально разглядывает американскую территорию и заводит собственный проскрипционный список...

 

Журнал я взял в Москву. Строчки Томаса Пауэрса лежали у меня среди других — и тоже небезмятежных — печатных строк, и я никак не мог предположить, что всего через какие-то полгода воскликну про себя: «Ба, мир тесен!», когда на шестой этаж редакции моей газеты необычным путником придет их создатель, продолжающий разрабатывать свою отравленную термоядом, межконтинентальную тему.

 

Между прочим, об этом я и спросил его в середине нашего разговора, когда убедился, что не бесстрастный аналитик сидит передо мной, а живой человек с живым восприятием других людей и мира. Почему углубился он в этот термояд, и каково ему в нем — горше или, может быть, легче? Во взрослых людях, хотя они и стесняются простых и ясных детских слов, прячется детство. Как только он начал отвечать мне, я понял, что это ответ миллионов. Сидевшему передо мной бородатому человеку было пять лет, когда окончилась война. Запомнил он не День Победы в мае, а день атомной бомбардировки Хиросимы в августе, С тех пор он живет с Бомбой, как, впрочем, и все мы. Разница, однако, в том, что мы как бы отстраняем ее, держим по возможности на расстоянии, не пуская ее в нашу повседневную жизнь, а он, надолго избрав Бомбу предметом своей журналистско-писательской страсти, главным творческим содержанием своей жизни, как бы обручился и повенчался с ней. Зачем? — спросил я сочувственно. И он ответил в том смысле, что хочет лучше и зорче разглядеть ту нить (или веревочку?!), на которой висит Бомба. Ну и как оно, разглядевши, — легче ли стало? И глядя своими маленькими, круглыми, ни разу не улыбнув мися глазами, он не кивает, а качает головой: Нет, не легче… Несчастный!

 

Когда встречаешь въяве человека, которого знал заочно, по написанному им, он выглядит и проще, и сложнее своих сочинений. Выявляя главное, его не подчеркнешь, как строчки в его статье. Сидя за низким журнальным столиком и держа в руках толстую черную ручку, Томас Пауэрс делал московские заготовки на свернутых вдвое листочках бумаги, Бывшая вечная ручка писала на удивление хорошо. Он совсем не знал русского языка и, как почти все американцы, полагался на знание английского языка собеседником. Был деликатен и покладист, довольствовался моими ответами, вопросы задавал нехитрые, как бы случайные, как бы вразброс. Но это был тот разброс геолога или бурильщика, когда в разных местах ищут одно и то же. Одно и то же, казалось мне, вопрошал он: Что вы за люди? А ты, сидящий напротив, что за человек? Сумеем ли мы вместе проскочить между Сциллой и Харибдой нашего общего ядерного века?

 

В нем я узнавал себя. В Америке. Так же я разговаривал с американцами, задавал вопросы, что-то кумекая про себя, набирал как можно больше камешков для очередной журналистской мозаики. И мне хотелось догадаться, как уложит он нашу встречу в мозаичную картину, еще не совсем ясную ему самому.

 

Предлагая эти заметки, хочу покаяться. В них я впал в тот непростительный для журналиста грех сентиментальности, которого Томас Пауэрс удачно избежал в своей статье. Взялся разгадывать человека из другой страны и другого мировоззрения, проведя с ним всего полтора часа и не съев и грамма соли. Беззащитность — наказание за сентиментальность, и вот, раскрывшись, я думаю: что же он напишет в репортаже о московских впечатлениях, который готовит для своего журнала? А вдруг он не тот, за кого я его принял? И увидел в нашей беседе совсем не то или не совсем то, что я? Я думаю: не стоит ли подстраховаться и на всякий случай, как от Бомбы, отодвинуться от этого незнакомого, по существу, американца? Может быть, и стоит. Но не хочется на этот раз. Стою на своем и думаю, что не ошибаюсь: ему хотелось бы пробиться ко мне, как и мне к нему, кратчайшим путем — от сердца к сердцу. Он тоже чувствовал этот сильный подтекст нашей беседы, и я уверен, что найдет его, если только даст себе труд вдуматься. Словом, знай он русский язык, тоже бы повторил: да, мир тесен! Тот мир, в котором мы можем утопить друг друга, если не научимся вместе спасаться. На политическом языке это называется одинаковой безопасностью — нельзя усилить свою, ослабляя чужую.

 

Впрочем, и он не удержался от сентиментальности и нашел свой способ подытожить нашу беседу именно в этом ключе. Когда время истекло, а настроение наше — после обмена мнениями — не улучшилось, он спросил:

 

— А где же выход? Что же делать?

 

Такие вопросы по идее не должен задавать журналист журналисту, потому что отвечать на них должны государственные деятели.

 

Но Томас Пауэрс задал его, как мне показалось, с чувством и проникновенностью в голосе, как будто между нами возникла оправдывающая такой вопрос степень доверительности. И поэтому, разведя руками — не для журналиста такой вопрос, — я все-таки ответил:

 

— Надо, наверное, понимать друг друга и доверять друг другу.

 

Я тут же добавил, что это слишком простой ответ на сложный вопрос, но вернее его, пожалуй, и не найти. И еще оговорился, что мы двое, мы с ним можем — по человеческому импульсу, по набежавшей вдруг волне симпатии — понять друг друга и довериться друг другу, а каково двум огромным государствам с разными системами, разной историей, разными языками и разным местом в мире?

 

Он согласно закивал и, скороговоркой смягчая неожиданную торжественность своих слов, сказал, что для понимания и доверия он сделает все, что может. Я обещал ему то же самое. А когда он ушел, унося в холщовой суме несколько новых штрихов для своей книги, встреча наша не выходила у меня из головы, и на следующий день я подумал, что не надо откладывать в долгий ящик выполнение своего обещания, сел за письменный стол, за эти свои заметки.

 

МЕСЯЧНИК НЕНАВИСТИ,

 

или несколько вопросов президенту

 

Господин президент, будучи журналистом-международником, я написал сотни статей, заметок, корреспонденций, очерков, но никогда не прибегал к жанру открытого письма президенту США. Жанр несколько экстравагантный. Это я хорошо понимаю. Как и то, что мое письмо, в некотором роде заказное, доставленное через газету, скорее всего, не дойдет до адресата, а если и дойдет, то будет списано со счета как еще одно упражнение советского пропагандиста. Почему же в таком случае я все-таки пишу его? Пишущий человек вольно или невольно ищет наилучшую форму для того, что он хотел бы выразить. Вот и я в поисках жанра пришел к — выводу, что лучше всего отвечает моей цели именно письмо с его особой интонацией доверительности и непосредственного обращения к конкретному человеку.

 

Я считаюсь американистом, потому что Соединенные Штаты — мой главный профессиональный интерес, в свое время я работал корреспондентом «Известий» в Нью-Йорке и Вашингтоне, больше 20 лет занимаюсь вашей страной, и вы для меня — шестой американский президент. Жизнь это прежде всего работа. Охотно допускаю, что вы меня знать не знаете, г-н президент, а мне в силу журналистских своих занятий приходится постоянно держать вас в поле своего внимания. Смешно сказать, но я думаю о вас, может быть, не меньше, чем о своих близких, тем более что их судьба в какой-то степени зависит от вашего поведения. Вместе с тысячами своих коллег по всему миру я пытаюсь объяснить политический и человеческий феномен под названием Рональд Рейган.

 

В последнее время вы чаще обычного обращаетесь не только к соотечественникам — американцам, — но «сограждане», и к «согражданам и я могу во всем мире». В таком случае мы с вами ответно обратиться к вам — со своей трибуны. На сцене мировой политики, где нет главного режиссера и роли не распределяют, а как бы разбирают, вы все чаще избираете роль верховного судьи в вопросах человечности и морали. Наверное, я не ошибусь, если скажу, что в сентябре вашим любимым словом стало слово цивилизованность. Вы упоминаете о нормах цивилизации и печетесь о цивилизованном порядке. Чрезвычайно важный вопрос. Альтернатива миру — война. Альтернатива цивилизованности — дикость и закон джунглей. По существу, это одна и та же альтернатива. Не может быть мира в мире, где вместо норм международного права господствует закон джунглей. А в плане этическом, обращенном к человеческой личности, цивилизованность предполагает превосходство разума над инстинктами, которые порой будят в человеке зверя и дикаря. Размышления в связи с этим акцентом ваших выступлений тоже побудили меня взяться за открытое письмо.

 

Ну а конкретный материал и для вас, и для моих заметок дает — в изобилии! — только что ушедший, но не забытый, не канувший в Лету сентябрь 1983 года.

 

Перст ли тут провидения или чей-то другой перст, не будем этого спорного вопроса касаться, но сентябрь с первого же дня с пророческой силой напомнил, в каком тревожном и яростном мире мы живем. Даже не со дня своего первого, а с первой же ночи. Именно в глухую ночь с 31 августа на 1 сентября в холодной стратосферной тишине над островом Сахалин, вдруг разорванной свистом реактивных двигателей, произошла встреча двух самолетов — нарушителя советского воздушного пространства и перехватчика, предназначенного пресекать такие нарушения. Не только свист реактивных двигателей расколол тишину. Полет самолета-нарушителя был пресечен именно тем, увы, суровым способом, которым в крайнем случае пресекаются полеты самолетов-нарушителей, ведущих себя как разведчики и не подчиняющихся перехватчикам. Жесткая аксиома нашего времени, когда военные люди на краю своей земли и неподалеку от чужой сторожат мир, ни на секунду не забывая о возможности диверсий, провокаций, войны. Но… Но вместе с самолетом-нарушителем в океан рухнул сгусток человеческих трагедий. Погибли невинные люди из разных стран, потому что нарушителем оказался гигантский пассажирский «Боинг-747» южнокорейской авиакомпании, который почему-то на целых 500 километров уклонился от хорошо накатанной международной воздушной трассы.

 

Ночь таит тайну. На этот раз тайна оказалась длиннее первой сентябрьской ночи и всего бурного месяца сентября, и до сих пор завесой тайны окутан ответ на первоначальный вопрос: как он туда попал, этот «Боинг», с его совершенной электронной аппаратурой, исключающей доэлектронные возможности заблудиться?

 

Но одно — не тайна. Ночной случай над Сахалином — следствие современной международной погоды, которую, г-н президент, вы активно и определенно формировали с января 1981 года. с первых дней вселения в Белый дом. И вот все небо в грозовых тучах подозрительности и вражды, а где грозовые тучи, там возможна и гроза, там ослепительные молнии, вырываясь из мрака, показывают, какой он, мрак, густой и страшный.

 

И еще одно не тайна, и, подводя итоги ушедшего от нас месяца сентября, никто этого, думаю, не оспорит. Уровень вражды и подозрительности не снизился, а подскочил, резко возрос. Возрос, хотя государственная мудрость диктовала совсем другой урок извлечь из случившегося.

 

Погибших не вернешь, понадобятся не месяц, а годы и годы, чтобы утихла боль родных и близких. Но если бы чудом их воскресить, чтобы они нам сказали? В самом деле — что? Сказали бы, что ни за что на свете не — полетели бы этим рейсом 007, что никогда бы не доверились пилотам, которые вели злосчастный «Боинг-747»? Да, наверное, сказали бы это. А еще что? Неужели они стали бы, ссылаясь на свой трагический опыт, проповедовать еще большую подозрительность и вражду, которые уже подожженным бикфордовым шнуром тянутся к горам оружия, самого страшного в истории, — только не дано нам рассмотреть в непроницаемом будущем, какой длины шнур, и как быстро бежит по нему огонь, и затопчут ли его, пока не поздно?

 

Неужели, г-н президент, они стали бы это проповедовать? Люди там были разные, но человек, как говорится, не враг самому себе. И если мы проводили сентябрь с плачевными итогами, если напряженности, замешенной на недоверии, страхе и прямой вражде, стало больше, то кому мы этим обязаны? Кто из международного инцидента сделал самый острый за последние годы международный кризис? Кто сенсационно сблизил смысл двух похожих лишь по написанию слов — история и истерия?

 

Даже жанр письма, в конце концов, не возбраняет называть вещи своими именами. Вы превратили случившееся в небывало острую политико-пропагандистскую конфронтацию Соединенных Штатов с Советским Союзом, пытаясь в то же время дать ей другую, более устраивающую вас, окраску — конфронтации с Советским Союзом всего мира. Это был не просто акцент, а подлинный лейтмотив ваших многочисленных выступлений: что-де все мировое сообщество осуждает Советский Союз, что-де весь разгневанный мир забрасывает каменьями отвергнутых им русских. Одно определение приходит мне на ум, и я хотел бы подчеркнуть его — месячник ненависти. У вас в стране не бывает, как у нас, недель или месячников дружбы с тем или иным народом. Зато теперь ваша администрация может записать в свой послужной список геростратово открытие: из сентября вы устроили подлинный месячник ненависти к Советскому Союзу, к советскому народу. Совместимы ли цивилизованность и возбуждение ненависти к другому народу?

 

Месячник ненависти, к сожалению, удался, носил массовый характер. Как человек, долго живший в Соединенных Штатах, я знаю, что общественная истерия в вашей стране налетает со скоростью и силой урагана, и тогда никто и ничто не смеет противостоять ей, тогда оробелый разум поднимает руки вверх, капитулируя, пусть временно, перед шовинистическим инстинктом. И вот долго сомневавшийся и сопротивлявшийся конгресс мгновенно принимает вашу, г-н президент, программу создания межконтинентальных ракет МХ, потому что та же истерия установила уму непонятную причинно-следственную связь между случаем над Сахалином и приобретением опасного оружия первого ядерного удара. «Мы не должны позволить себе превратить этот инцидент в фундамент новой горы вооружения и милитаристской демагогии». Это не ваши слова, г-н президенТ. Они принадлежат конгрессмену Дж. Крокету. В сентябре это был глас вопиющего в пустыне.

 

Истерия марширует рука об руку с дешевым политиканством, и вот уже два почтенных губернатора двух больших штатов — Нью-Йорка и Нью-Джерси — спешат с посильным вкладом в месячник ненависти, закрывая аэропорты для самолета с главой советской делегации на сессию Генеральной Ассамблеи ООН.

 

Ненависть пьянит пуще алкоголя — и в разных штатах разные рестораторы уже не пьют, а бьют русскую водку, не забывая, разумеется, о телеоператорах и о коммерческой рекламе своего патриотизма. Забавы, но не из разряда невинных.

 

Что касается меня, г-н президент, то в самом центре этого сентябрьского урагана, которому стоило бы, как и принято в вашей стране, дать женское имя — Истерия, я вижу одну сценку. В маленьком поселке Гленков на острове Лонг-Айленд, где нью-йоркцы отдыхают от своего города, толпа местных жителе, преисполненная самых разрушительных намерений, рвалась и прорвалась — на территорию резиденции постоянного советского представителя при ООН. Что-то было растоптано, разорвано и сломано, но не в этом бешеное око тайфуна. Нет, не в материальном ущербе, а в том, что над головами толпы реяли плакаты: «Убивайте русских!»

 

Вот она, «высшая мера наказания», — и высшая форма ненависти.

 

Толпа в Гленкове жаждала самосуда, или, по-американски, суда Линча. На русских, на советских, на всех нас поголовно толпа изливала свою необузданную ярость и ненависть, обрушивала тот свой отказ считать нас полноценными, такими же, как все, людьми, которым американские расисты традиционно оправдывают расправы над чернокожими соотечественниками.

 

Вы никак не отозвались на эпизод в Гленкове, г-н президент, но я уверен, что вы не можете поддерживать этот дикий призыв убивать русских. Как человек, олицетворяющий высшую власть, вы, конечно, против тоЬ rule — власти толпы, попирающей закон и порядок. Вы не можете разделять этот призыв и по другой причине. Для человека в вашем положении это означает войну, ту войну, которая не по гленковскому, а по мировому счету в ракетно-ядерный век равносильна, кроме прочего, неминуемому самоубийству. Ваш министр обороны г-н Уайнбергер не жалует русских, но и он, когда не знающие удержу ваши поклонники требовали поддать жару по части санкций, вплоть до разрыва дипломатических отношений с и он, как сообщают, развел руками: «Вы что ж, хотите, чтобы мы им войну объявили?! »

 

И тем не менее, если в целях выяснения истины продолжать этот тягостный разговор, напрашивается еще один вопрос: кто же подстрекал созревшую до самосуда толпу в Гленкове — и не только там? Кто питал эту дикую версию о хладнокровном терроре, о предумышленном уничтожении мирных людей в небесах? Тут придется вернуться к вопросу о вашей ответственности, г-н президент. Упомянутую версию мощно навязывали американскому — и мировому — общественному мнению именно ваши собственные многократные заявления. Вы нагнетали ужас ненависть своей квалификацией свершившегося, всеми своими эпитетами: «варварское уничтожение», «преступление против человечности», «порождение общества, которое вообще игнорирует права личности и ценность человеческой жизни». Хотите, напомню вам ваши слова? «Русские дают понять, — говорили вы, — — что да, сбить самолет — даже если на борту его находятся сотни ни в чем не повинных мужчин, женщин и детей, в том числе грудных, — это составная часть принятой у них процедуры...»

 

Толпа в Гленкове была хорошо подкована, когда двинулась к советской резиденции с плакатами: «Убивайте русских!» Знал ли американский президент, что советский летчик не знал, что перед ним пассажирский самолет? Сведения ваших же разведслужб свидетельствуют: да, летчик не знал. Создается впечатление, что вы не хотели этого знания, даже избегали его потому что правда мешала вашим намерениям. Чем хуже, тем лучше — вот что отвечало им, потому что это хуже лучше работает на ваш антикоммунизм, на выдумку об «империи зла» и призывы к «крестовому походу», на непрекращающиеся попытки дегуманизировать, обесчеловечить русских, советских людей и Советское государство в глазах американского и других народов. Чем хуже, тем лучше — вот по какому принципу вы действовали, хотя этот принцип подталкивает к катастрофе, которой нет ничего хуже для всех нас, «сограждан во всем мире».

 

Мир велик, противоречив и сложен, и ваши обязанности, г-н президент, многообразны и многотрудны. Но и в этом мире не надо пренебрегать высокой простотой, которую избирает мудрость как форму своего выражения. Великий поэт Александр Пушкин служит для нас, русских и нерусских, живущих в Советском Союзе, как бы камертоном, по которому настраивается лучшее в нашей многонациональной культуре — и сама совесть. Почти полтора века назад в своем поэтическом завещании он сказал мудро и просто: «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал...» У нас эти слова знают все, с малого возраста.

 

Не только лира, но и политика, чтобы быть любезной народу — и народам, — призвана пробуждать добрые чувства. Не этим занимались вы в сентябре. Вы сеяли чувства недобрые и тут же пожинали урожай, потому что ненависть заразительнее любви и повелительнее, чем любовь, требует взаимности. Отношения между нами стали еще холоднее, еще ожесточеннее. Вы были недалеки от истины, когда в недавнем обращении по радио признали, что ваш портрет в некоторых странах «выглядит довольно-таки мрачным».

 

Лишь одно уточнение — не портрет, а автопортрет. Государственные деятели пишут свои портреты собственными словами и действиями — во всей гамме их сочетаний и контрастов.

 

Сохраняя надежду на лучшие времена,

 

Станислав КОНДРАШОВ,

 

политический обозреватель

 

г.«Известий»

 

 

 

 

 

 

 

 

 

НОВОГОДНИЕ ВИДЕНИЯ

 

Новый год — это остановленное время. Быть может, и не оригинальная мысль, но пишущему эти строки она явилась с внезапностью открытия в предновогоднее утро, когда среди сладостной подмосковной тишины он проснулся на редакционной дачке. Время остановилось еще и потому, что ничем не было занято в последнюю субботу уходившего года, и, судя по пустой дачной улице, никто не торопился его занять, завести и пустить.

 

Так я оказался единственным человеком среди дачных строений, колких обмерзших кустарников и нагих черных лип. Первый и последний раз в году городской житель шел по нетоптанному снегу, и передо мной не было никаких следов, и позади оставались лишь мои следы, и в лесу предутренний снег уже припорошил заячьи следы. Белым и безмолвным был мир, белой простиралась перед взором земля, и, окружая ушедший под снег знакомый луг, знакомые березы тянулись к небу, которое тоже было белым, несмело набирая бледно-голубоватый цвет от стеснительного декабрьского солнца. Когда останавливался, тишина воцарялась полнейшая. Казалось, все смотрело на одинокого человека, — забредшего сюда в канун незнаемого природой Нового года, и человек, растерянный и растроганный, чувствовал, что смиренная красота родной земли вот-вот исторгнет из него слова любви, преклонения и вины. Да, вины, ибо — достойны ли мы этой красоты?

 

Время стояло среди белого простора и белой чуткой тишины. И как это бывает с остановленным временем, его заполняли картины минувшего дня, когда оно двигалось. И действующими лицами в этих картинах были не американский президент или американские ракеты, которыми весь год занимался международник-американист. Нет, сквозь белые снега и в белом небе я видел образы близких и дорогих людей, тех, с кем, живя бок о бок, переливаясь друг в друга, проводишь отрезок времени, называемый жизнью.

 

Я вспомнил, как накануне, собираясь на работу, обидел жену и потом, искупая вину, запоздало бегал по киоскам и магазинчикам. Вспомнил, как сын крякнул от удовольствия, получив неожиданный подарок, и выражение радости на лицах дочерей. Простые видения минувшего дня преследовали меня, и они были радостны среди белых снегов молчащего и безлюдного белого света. Как в длинных редакционных коридорах, в буфете и столовой все поздравляли друг друга: «С наступающим!» Газета еще всасывала и впитывала новости мира, для дежуривших ее сотрудников она не была ни праздничной ни праздной, но остальные, в вихре предновогодней Москвы ускоряли свое движение к тому мигу, когда придуманный человеком счетчик, называемый часами, сведет вместе две Стрелки, отмечая еще один рубеж того, что опять же он, Человек, называет временем и что началось неведомо когда и течет неведомо куда и существует помимо воли человеческой.

 

Каждый год — это годовое кольцо на срезе нашей жизни. Каждый раз мы как бы умираем, чтобы воскреснуть на новом кольце, на новом круге, и потому хочется так закруглиться в старом году, чтобы с легким сердцем встретить начало нового.

 

И вот в тихое предновогоднее утро, оказавшись-среди белых нетоптанных снегов на редакционной даче, я думал, что накануне все вроде бы уладилось и закруглилось добром, и, хотя не в твоих силах осчастливить дорогих тебе людей, ты по крайней мере не омрачил им праздничного настроения.

 

Но два свежих воспоминания, пусть отодвинутые на задний план, саднили сердце. Оба касались работы, не малого и личного, а большого мира.

 

Первое воспоминание о поздравительной открытке, присланной из Омска. Открытка была вложена в конверт с картинкой, и под картинкой было напечатано на машинке: «Знакомьтесь, мой Омск!» Сверху на конверте, тоже машинописным текстом, шло: «Пусть всегда будет Солнце! Даешь мир 1984! Даешь пятилетку мира для разоружения!» На открытке короткий текст, написанный крепкой и быстрой рукой, также содержал здравицу Солнцу, призыв к разоружению, поздравление журналистам и пожелание успеха в вахте мира. Оптимистическое посланьице доброжелателя. Я бы сказал, оно было неправдоподобно, бравурно оптимистичным, дышало несокрушимой бодростью и, при всей серьезности, той внутренней здоровой иронией, которая присуща жизнерадостным людям. И вслед за подписью протяжным эхом прошлого, страстным воззванием к будущему, вызывая бурную гамму чувств, шло пояснение: «Инв. Отеч. войны (безногий)».

 

Второе воспоминание, нарушившее. предновогодний лад, тоже было связано с письмом — из Вашингтона. Письмо прислал корреспондент «Известий» Александр Палладин, и помими поздравительной открытки я нашел в нем журнальную. вырезку — большую, на 30 страниц, статью из январского номера литературно-политического ежемесячника «Атлантик». Статья принадлежала перу американского журналиста Томаса Пауэрса. Летом 1984-го он приезжал в Москву, первый раз в жизни, чтобы понять, как мы относимся к ядерной угрозе, нависшей над миром, и я попал в число людей, которых просили побеседовать с этим известным журналистом.

 

Мне пришелся по душе приземистый бородатый американец сорока с небольшим лет. Чем нравятся нам люди с первого взгляда? В нем я нашел естественность и ум, искренность и ту привлекательную смелость, когда пишущий человек, с именем и опытом, освобождаясь от коросты так называемой солидности, не боится задавать вроде бы детские вопросы, ответы на которые вроде бы давно известны взрослым, солидным людям. Он хотел понять нас и наше отношение к американцам и тем самым проверить отношение американцев к нам, и из его разных вопросов, я чувствовал, получался один самый детский и, по существу, самый мудрый вопрос вопросов: что же мы (то есть мы и они, и все человечество) за люди? Что же нас, таких, ждет в будущем при наличии такого оружия и такого международного положения? Что же нам делать?

 

И как-то так получилось, что разговор с Томасом Пауэрсом лег в русло моих собственных размышлений и создал ту эмоциональную критическую массу, которая производит взрыв — неотложную потребность написать о самом сокровенном и форму выражения этого сокровенного. И неожиданно легко я написал сентиментальные заметки политического обозревателя — о том, что мир тесен — так как от американцев до нас всего полчаса лета межконтинентальных ракет и так как в этом мире мы — так ли уж неожиданно? — находим друг друга со своими тревогами.

 

Неловко ссылаться на свои собственные заметки, неловко упоминать о мыслях, осенивших тебя ранним предновогодним утром, но, во-первых, без этого не будет новогодних видений остановленного и вновь тревожно двинувшегося времени, а во-вторых, не только мир неделим, но и человек неделим, и в нем все слилось и все сплелось — дом и работа, близкие и дальние, след на снегу и царапины на сердце.

 

Не скажу, что мои заметки были исповедью. Но искренность в них была, искренняя попытка пробиться к этому американцу. И был еще, если потрезвее взглянуть, некий опыт: поймет ли он этот порыв? В сентиментальных — и субъективных заметках, если рассудить этот опыт задним числом, был заложен вопрос объективного порядка — о возможности понимания двух людей, двух журналистов из разных миров. И еще один вопрос — о связях этих двух миров: дойдет ли до него в Америке большая статья, посвященная встрече с ним и опубликованная — с добрыми намерениями — в известной советской газете? Слышат ли они нас так, как мы их слышим? Читают ли, как мы читаем? Способны ли на контакт? Не пустые вопросы, потому что без контакта нет понимания, а без понимания не жди впереди ничего хорошего.

 

И вот, получив его статью в суматошные часы новогоднего кануна, я суматошно ее перелистал и удостоверился: нет, не услышал. Признаться, это был болезненный укол для самолюбия, но не только — не только личная обида. Опыт не удался! Говорят о контактах с внеземными цивилизациями. А есть ли с земными, между земными? Тоже не пустой вопрос. Я ничуть не преувеличивал ничтожность, малость, частность моего Опыта, но в то же время исключил случайность полученного результата. Это типично по-американски, подумал я: слушать и слышать только самих себя. Особая, возведенная еще в один принцип американизма неотзывчивость ко всему, что исходит из Советского Союза — от предложений правительства до заметок журналиста. Мои заметки оказались пустым сигналом, канувшим в бездонности Вселенной. Так тесен ли мир? Находим ли мы друг друга? И если такой американец оказывается глухим в такое время, то что же нас в самом деле ждет?

 

От этого вопроса нельзя было забыться ни среди белых, лечащих душу полей, ни в ту ночь, когда на берегу Пахры мы штурмом брали Новый год, жаря шашлыки на костре. Издалека в пляшущих отблесках огня мужчины в зимних куртках и вязаных шапках, мастера шашлычных дел, создавали силуэты средневековых ратников. А вблизи вдруг лезли на ум видения ядерного аутодафе. Когда в костер летел еще один ящик, принесенный с хозяйственного двора, его деревянные планки вспыхивали и огненно таяли, напоминая жуткие кадры из американского телефильма о ядерной войне — «На следующий день». На этих кадрах так же мгновенно, как легкие планки в костре, красно вспыхивали человеческие ребра, чтобы через неуловимую долю секунды стать частью обуглившегося скелета, а через другую неуловимую долю — бесследно испариться...

 

Потом остановленное время опять пошло. И первым моим чтивом в новом году была как раз статья Томаса Пауэрса «Из-за чего?». Читал внимательно и должен признать, что это серьезное журналистское исследование, честное и отчаянное. Может быть, его ответ не в том, услышал он или нет посланный сигнал, а в том, что проделал другой опыт — и другую работу. Он рыл как крот, в историю — от Перикла и Аристотеля до современных военных историков, а также добывал первичную информацию — и «дурные вести» американцами, кто, по его — словам, в многочисленных изобретает, встречах создает, с испы-теми тывает, покупает, охраняет, объясняет, нацеливает и готов доставить к цели ядерные вооружения.

 

 

 

И вот в мои новогодние видения вторглись мрачные фантасмагорические видения американца Томаса Пауэрса.

 

Работая в Америке, я однажды пролетал через Альбукерке, штат Нью-Мексико. Сам этот город закрыт для советских граждан. Неподалеку, на базе ВВС в Кэртлэнде, есть, оказывается, Национальный атомный музей. Я вижу, как Томас Пауэрс разглядывает там точную копию «Толстяка», атомной бомбы, сброшенной на Нагасаки. Она выглядит карикатурой на Бомбу. Вот, там же, корпус первой американской водородной бомбы восьмиметровое чудище весом в 21 тонну. Но это археология ядерного века, первые пробы науки массового уничтожения, развивающейся быстрее любой науки. И вот я вижу Томаса Пауэрса возле возвращаемого аппарата типа МАРК-12А, который несет боеголовку W-78. Ни карикатурности, ни чудовищности. Современный дизайн. Изящное конусообразное изделие высотой всего лишь по пояс человеку, с угольно-черной поверхностью и закругленной полированной головкой. Три-четыре таких штучки войдут в багажник легковой машины типа «универсал». Ракета МХ будет нести их 10. В каждой таится — 23 Хиросимы. Еще видение. Один из посвященных рассказывает Томасу Пауэрсу, как разрабатывал планы применения тактического ядерного оружия в Центральной Европе. Его задачей было сократить число жертв среди гражданского населения. Как раз в день рождения дочери, которой исполнилось четыре года, аналитику пришла в голову удачная идея: подвергать ядерным ударам железнодорожные узлы и тем самым лишить советские войска на фронте подкреплений. Разложив специальные военные карты для удобства на полу и взяв специальный компьютер, вычисляющий эффект применения ядерного оружия, он принялся за дело. Дело шло споро. Идея быстро обросла подкрепившими ее цифровыми выкладками: «всего сто тысяч убитых», а не миллионы, как по прежним разработкам. Это спасало Америку. По расчетам, это были терпимые для противника потери, и они не вызвали бы ядерных ударов по американской территории.

 

В обеденный перерыв довольный собой аналитик, заехав домой, взял дочь в автоматизированный кафетерий Макдональдс, из тех, что многими сотнями усеяли американские города и дороги. Он стоял в очереди, озирая зал и обедавших людей. И вдруг ему вспомнилось — «всего сто тысяч». В зале было всего несколько десятков, но живых, а не статистических. Хаотичные видения замелькали в его организованном мозгу, и он увидел себя среди военных карт на полу и — вдруг — свою убитую дочь и ужаснулся тому, чем зарабатывает на жизнь себе и своей семье. Потом он, разумеется, сладил со своим разгулявшимся воображением: жизнь продолжалась, и вместе с ней — обыкновенное безумие.

 

В исследовании Томаса Пауэрса больше, однако, не таких деталей, а размышлений и сравнительно-психологических наблюдений. Он сравнивает нас и американцев. Мы остаемся для него малознакомой территорией: лишь встречи в Москве и в Миннеаполисе, где однажды проходила американо-советская конференция общественности по вопросам войны и мира. У него нет сомнений в нашем отвращении к войне и приверженности к миру. В то же время его смущает и настораживает единство нашего политического мышления и взглядов на международное положение, неуступчивость в спорах с иностранцами и демонстрация чувства своей правоты. Своих соотечественников он знает больше и не щадит, особенно профессионалов от Бомбы. «Нас миновало самое худшее из того, что случилось в больших войнах этого столетия… Некоторым к американцам так трудно разглядеть в войне что-либо, кроме волнующего времени, что 20 миллионов убитых в Советском Союзе они принимают за свидетельство того, что русские от войны стали закаленными, а не осторожными и, следовательно, не дрогнут перед риском еще одной войны. Русские, которых я встречал, по большей части были терпеливыми, осторожными, разумными, деловитыми, и их нелегко было вывести из себя. Но от мысли, что им нипочем все их убитые братья, отцы и дядья, голодавшие и мерзшие дети, кровь приливает к их лицам и страсть появляется в их голосах. У американцев нет такой национальной памяти, и они полагаются на немощный заменитель — на то, что читали», — пишет Томас Пауэрс.

 

Многие его советские собеседники допускали, что дело может дойти до ядерной войны, а американцы, напротив, как один, считали, что обойдется. Наблюдение представляется спорным. Его легко опровергнуть заявлениями американских официальных лиц, не только допускающих, но и проповедующих возможность ядерной войны. С другой стороны, вдумавшись, обнаруживаешь, что в этом наблюдении заложена мысль, к которой автор, не формулируя ее прямо, подводит. Те, кто сознает серьезность положения, ведут себя ответственнее и осторожнее, а те, кто считает, что «обойдется», — безответственнее, бесшабашнее, опрометчивее. В этот парадокс укладывается дистанция между мирными декларациями и милитаристскими действиями администрации Рейгана.

 

Что касается автора исследования, то он преисполнен глубокого пессимизма.

 

«Из-за чего?» Так названа статья. Какие причины могут оправдать ядерную войну? Их — нет. В мире, разделенном пропастью на две непримиримые общественно-политические системы, ни одна из них не выиграет и обе проиграют в результате ядерной катастрофы, ставящей под угрозу само существование человечества. Но вейны, убежден Пауэрс, никогда не были подвластны логике и здравому смыслу и начинались потому, что существовали страх и подозрительность — и армии, и оружие были готовы к войне. Войны никогда не предотвращались сознанием того, что они безумны, «невозможны» и «немыслимы». «Проблема не в злых умыслах той или иной из сторон, но в нашем удовлетворении состоянием враждебности, в нашей готовности идти не тем путем, в том, что мы полагаемся на угрозы истребления, чтобы спастись от истребления», — пишет он.

 

Журнальные публикации Томаса Пауэрса о возрастающей угрозе ядерной войны вызывают интерес. Когда его приглашают выступать в разных американских аудиториях, он обычно не отказывается. После выступления следуют вопросы, прежде всего о видах ядерного оружия: как выглядят, как действуют, верно ли, что могут попасть в футбольное поле на другой стороне земного шара? Да, верно. И он отвечает, как может, на остальные вопросы. И постепенно слушатели расходятся.

 

Но остается один человек. Он ждет, когда все уйдут, этот последний человек с последним вопросом. Так же подходят к цыганкам-гадалкам, как будто безо всякого суеверия, всего лишь смеха ради, чтобы спросить: «А сколько мне жить осталось?» Гадалки различают таких людей за версту, и Томас Пауэрс научился сразу распознавать этого своего последнего слушателя с его последним вопросом: «А война будет?» Человек дожидался, когда. все уйдут, чтобы получить доверительный и самый достоверный ответ. Но его нет, этого ответа, и он слышит: «Не знаю...»

 

Не знаю… Так заканчиваются январские видения Томаса Пауэрса в журнале «Атлантик мансли», а стало быть, и еще одна моя заочная встреча с путником, который, плутая в дебрях ядерного века, подает сигналы бедствия с другого континента. Я продолжаю испытывать тягу к этому, в сущности, незнакомому американцу и какое-то странное чувство ответственности перед ним, потому что, повторю, все мы путники и все мы спутники. Я мог бы посоветовать ему поучиться оптимизму у ветерана из Омска, но боюсь, что он не захочет воспользоваться этим советом: свой оптимизм или пессимизм мы берем из окружающего мира, ближнего и дальнего, из своей природы и судьбы.

 

Что же остается? В своей публикации он относит меня к тем русским, которые «тяжелыми и раздумчивыми голосами» говорят: «Мы должны надеяться. Кому это принадлежат слова о том, что надежда — последнее, с чем мы прощаемся? Как иначе можно жить в этом мире?»

 

В самом деле — как? Мы должны надеяться — и деЙствовать во имя надежды, а не опускать руки в отчаянии. С такими американцами, как Томас Пауэрс, мы можем найти общую почву здравого смысла. Он-то понимает, что мы не можем перевоспитать или переделать друг друга при помощи ядерного оружия Но мы должны эту опасность превратить в орудие мира, в самый эффективный инструмент понимания друг друга. Пусть всегда будет Солнце! Будет… Даже если в данный момент оно скрыто за облаками.

 

Январь 1984 г.

 

ПРОПОВЕДНИК БИЛЛИ ГРЭМ

 

и рыжий конь Апокалипсиса

 

От модернистских зданий Международного торгового центра на Красной Пресне в сторону старомодной гостиницы «Советская» мы не ехали, а неслись, потому что вперед неслась зеленая машина ГАИ, бесстрашно наступая своими мигалками даже на встречное движение. Но не ради скромной персоны журналиста махал жезлом из окна орудовец, расчищая дорогу, а ради человека, с которым я сидел на заднем сиденье «Чайки», — подчеркнуто скромного на вид человека в легком черном костюме, высокого и худого, с длинным, тонкогубым лицом и рыжеватыми волосами.

 

Этот человек, американец Билли Грэм, был почетным гостем Москвы. После приема, данного в его честь патриархом Московским и всея Руси Пименом, и после пресс-конференциИ там же, в Международном торговом центре, Билли Грэм спешил в гостиницу и в аэропорт Шереметьево — и дальше в Париж, в Нью-Йорк и — еще дальше — в штат Северная Каролина. Там, в уединении горной деревушки, находится его дом, который за 40 лет своей своеобразной деятельности он часто покидал ради дорог в 60 с лишним странах. За первой «Чайкой» шла одна, с сыном Билли Грэма, и еще несколько машин с помошниками и сопровождающими лицами. Все вместе они провели 12 очень занятых дней в Москве, Ленинграде, Таллине и восибирске.

 

Билли Грэм был почетным и не совсем обычным гостем. Прибыв по приглашению русской православной церкви и всесоюзного совета евангельских христиан-баптистов, он читал проповеди в церквах. И эта часть, эта цель его поездки касалась верующих. Но была и другая часть, вернее другой смысл, не только чисто религиозный, но и нравственно-политический, символический, — проповедь во имя мира.

 

Что же необычного, скажете вы, в проповеди мира? Напротив, что может быть сейчас обычнее? Необычность, отвечу я, в фигуре проповедника и в тех переменах, которые произошли с ним за последние годы.

 

Билли Грэм — известнейший американский проповедник-евангелист. В том учете и подсчете всего и вся, которым заняты в Соединенных Штатах многочисленные институты и службы общественного мнения, есть среди прочих традиций и такая: в конце каждого года опрашивать американцев, кем из соотечественников они больше всего восхищаются. Так вот, Билли Грэм не раз входил в десятку наиболее популярных американцев.

 

Скажи мне, кому ты поклоняешься, и я скажу, кто ты. Но когда ты — это человеческое море, именуемое американским народом, сказать, кому оно поклоняется, не так-то легко. А знать и учитывать нужно. Список первой десятки обычно так же пестр, как американская жизнь с ее страстью к сенсациям и культом успеха: в нем могут соседствовать мультимиллионер и телекомментатор, рок-идол и детский врач.

 

Президенты в этом списке меняются, как и в Белом доме, а проповедник-евангелист Билли Грэм остается, что, однако, не мешает ему оставаться другом меняющихся президентов — Джонсона, Никсона, Картера, а теперь и Рейгана. Президенты дружат с Билли Грэмом, потому что у него репутация воплощенной библии: такая дружба — немалый плюс в глазах избирателя. Ну а близость проповедника к президентам конечно же доказывает его стопроцентную патриотичность. Билли Грэм столь же типично американское явление, как яблочный пирог, а патриотичен он не менее звездно-полосатого флага.

 

Вот кто такой — политически — Билли Грэм. И пишущий эти строки американист, полистав свои давние корреспонденции, возможно, нашел бы в них нелестные упоминания о евангелисте, который навещал и благословлял американских солдат, воевавших во Вьетнаме. Тут ни убавить ни прибавить.

 

Впрочем, так ли? Эта истина — ни убавить ни прибавить — касается прошлого и мертвых. Пока человек жив, прибавить можно. Если человек меняется. 30 лет назад Билли Грэм говорил: «Или коммунизм должен умереть, или христианство, потому что и в самом деле это битва между Христом и Антихристом». А сравнительно недавно он сказал, что «христиане должны взаимодействовать со всеми, кто честно работает для мира в И сказал он это в Москве! тогда, в мае 1982 года как бы пробуя воду, он приезжал в Москву наблюдателем на международную конференцию религиозных деятелей против ядерной войны.

 

Билли Грэм изменился и ради предотвращения ядерной катастрофы ищет общий язык как с верующими, так и с атеистами. Ищет и, надо думать, находит. Разве не потому, вернувшись через два года после первого своего короткого визита, провел он в нашей стране почти две недели?

 

И вот, выкроив время в последние московские часы, он отвечает на мои вопросы, пока за окнами лимузина проносятся тяжелые бронзовые фигуры памятника восставшим на Пресне, желтеющие купы деревьев за оградой Ваганьковского кладбища, змеящиеся железнодорожные колеи на подступах к Белорусскому вокзалу. Его первая поездка в Москву вызвала необычайно широкий отклик — миллион писем от американцев. Фантастическая цифра! Билли Грэм считает, что на этот раз, после более продолжительной поездки, отклик будет еще более массовым. Кроме того, советские и канадские телевизионщики, путешествовавшие вместе с ним, отсняли примерно 40 часов киноматериала. Будет сделан и показан в Америке трехчасовой телефильм. Билли Грэм уверен, что он заинтересует американцев…

 

С тех пор как проповедник коснулся бурных вод международной политики, его поведение рождает споры. Ему приходится не только произносить проповеди, но и объясняться, оправдываться. Даже стопроцентный американизм не гарантирует его стопроцентной неуязвимости, так же как ссылки на то, что сам Христос был противоречивой фигурой и порождал разные толки. В 1982 году Белый дом и госдепартамент отговаривали Билли Грэма от поездки в Москву, предупреждая, что «Советы используют его для своих пропагандистских целей». Его укоряли, обвиняли и поучали также и в американской прессе.

 

Хотя из того миллиона писем американцев лишь менее 2 тысяч были критическими, нападки прессы нельзя не учитывать Перед второй поездкой в Советский Союз было опубликовано так называемое «специальное сообщение от Билли Грэма». Решение о поездке в «официально коммунистическую атеистическую страну», разъяснялось в нем, было принято после многих молитв и размышлений, а также консультаций с религиозными и правительственными руководителями. «Найдутся люди, которые скажут, что меня используют для политичесКИХ щ— Писал Билли Грэм. — Я не хочу быть использованным, но возможность этого всегда существует. Риск есть».

 

И я, взявшись за эти заметки, тоже думаю сейчас о риске. Есть риск того, что и их, эти мои заметки, кое-кто сочтет доказательством использования советской пропагандой политически наивного евангелиста. Как бы не перехвалить его, думаю я, не преумножить точки нашего с ним соприкосновения и согласия и не оказать ему тем самым медвежью услугу. Но, с другой стороны, разве это не странная и не смешная постановка вопроса — о том, кто кого использует? И разве не вправе использовать друг друга люди доброй воли, если от этого возникает общая польза — делу понимания друг друга и тем самым уменьшения угрозы ядерной войны?

 

На пресс-конференции в Международном торговом центре особенно наседал на Билли Грэма бородатый корреспондент одного нью-йоркского литературного еженедельника. И все по той же линии, все добиваясь от него, используют ли его Советы или не используют. Зло наседал — то ли получив задание редакции, то ли проявляя собственное рвение. По бородатому корреспонденту выходило: конечно, используют. И вот под свежим впечатлением этой его злобности, когда мы очутились с Билли Грэмом в лимузине, я как раз и сказал ему, что, в конце концов, разве зазорно использовать друг друга в общей борьбе во имя мира? Поглядев в мою сторону, он поначалу как бы взвешивал эту мысль и, как мне показалось, с некоторым недоверием — не хочу ли я его использовать? А потом согласился и пожалел, что она раньше не пришла ему в голову. Согласился, быть может, из вежливости, из того смирения, которое стало натурой проповедника-евангелиста. Хотя, надо сказать, свою позицию он очерчивает четко. Не позволяет себе никакой публичной критики американского подхода к вопросам контроля над вооружением. Защищает необходимость «достаточной обороны». Не относит себя к пацифистам.

 

На встрече в Советском комитете защиты мира он сказал: «Моя дорога параллельна вашей — мир в условиях справедливости». Подчеркивал, что не считает себя и не хочет быть «политическим человеком», что жизненное призвание его давно определено и что новые призывы и приглашения стать руководителем каких-либо организаций в защиту мира он отклоняет так же, как отклонял старые многократные призывы и приглашения баллотироваться в сенаторы и президенты или стать голливудской кинозвездой. Он не собирается выходить на улицы с антивоенными плакатами, но… Но обещает еще более активно выступать с проповедью мира, участвуя в создании климата доверия и понимания. Мир находится в очень опасном положении, говорит Билли Грэм, и каждый должен делать все, что в его силах, чтобы предотвратить ядерную катастрофу...

 

Мы продолжили беседу в его номере в гостинице «Советская», где у двери были уже сложены чемоданы и дорожные мешки. Я вспомнил один давний разговор с известнейшим американским футурологом Германом Каном, ныне покойным. Дело было в августе 1980 года, в ходе очередной кампании по выборам американского президента. Кан предрекал — и не ошибся — победу Рейгана и свой прогноз выводил из консервативных сдвигов в сознании массы американцев. К своим рассуждениям он привлек тогда и фигуру Билли Грэма. Тот факт, что в последние годы американцы неизменно включают проповедника-евангелиста в десятку самых обожаемых соотечественников, рассуждал Кан, свидетельствует о консервативных умонастроениях, об их тяге к фундаменталистской религии. С возросшей религиозностью Кан связывал и антикоммунистическую воинственность американцев, и даже их готовность претерпеть — в духе покорности провидению — лишения и жертвы возможной ядерной войны.

 

Теперь рядом со мной сидел человек, которым в качестве примера оперировал покойный футуролог. И я сказал ему, что, похоже, его, Билли Грэма, поведение не подтверждает, а скорее опровергает тот пример, что, двигаясь в консервативную сторону в ряде внутриполитических вопросов, американцы становятся как будто более либеральными в вопросах войны и мира. Согласен ли с этим Билли Грэм? Он согласился, добавив, что массовый страх перед коммунизмом в Америке уменьшился, а страх перед опасностью ядерной войны возрос. К сожалению, отметил он, напряженность усиливается и вместе с тем все удлиняется путь до ОСВ-10 — так (по аналогии с ОСВ-1 и ОСВ-2) он называет конечную цель полного уничтожения ядерного, химического, биологического и другого оружия массового уничтожения, без чего не Может быть настощей надежды на прочный мир.

 

В разговоре Билли Грэм упомянул и свою малую надежду. Она в том, что «Рейган станет больше Рейганом», освободится от обязательств перед архиконсервативными группировками и займет более умеренные позиции. Я усомнился: подобные надежды не раз высказывались за прошедшие четыре года и ни разу они не оправдались.

 

Евангелист встречается с президентом два-три раза в год, но никогда не разглашает содержание своих конфиденциальных бесед с ним, как и с официальными лицами в других странах. И на этот раз он не изменил своему правилу. Но, по его мнению, Рейган искренен, когда подчеркивает, что во второй срок президентства главной его заботой будет достижение хороших отношений с Советским Союзом: Быть может, мы находимся «в самом начале самого что ни на есть начала» нового развития событий, так сказал он с юмором — и осторожной надеждой.

 

— Доктор Грэм, громадная перемена случилась в вашем подходе к вопросам войны и мира. Как она произошла? Был ли какой-то практический импульс, какое-то конкретное событие, которое вызвало ее, эту перемену?

 

— Да, было, — сказал он и оживился, как оживляются люди, вспомнив нечто удивительное, незабываемое. И рассказал, как примерно десять лет назад в его горный уединенный дом в ста милях от северокаролинского города Шарлотт явилась — по собственному почину — группа американских военных. Они были очень обеспокоены и своим беспокойством хотели поделиться со знаменитым проповедником. Они рассказали ему кое какие подробности о чудовищной силе ядерного оружия «и тогда я понял, что мы сумасшедшие и что нужно что-то предпринимать».

 

И он начал предпринимать, постепенно вводя тему ядерной угрозы и борьбы с ней в свои проповеди и молитвы. Но это не сразу заметили. И теперь он жалеет, что не сделал этого раньше, в начале ядерной гонки, когда было бы легче остановить ее.

 

Теперь он слышит, и все громче, «Приближающийся цокот копыт». Так названа новая книга Билли Грэма о четырех всадниках Апокалипсиса. Угрозу всеуничтожения евангелист иллюстрирует образной библейской символикой конца света, описанного в Откровении Иоанна Богослова, или Апокалипсисе.

 

… И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч...

 

«Цокот копыт рыжего коня гремит в наших ушах, — пишет Билли Грэм. — Всадник высоко сидит в седле, и все шире размахивает мечом, производящим смерть и разрушения».

 

В своей книге он по-прежнему уповает на бога, но и — это новый момент — призывает людей не плошать. В прошлом религиозные лидеры слишком часто принимали войну как должное, как «факт жизни», пишет он. «В нынешнем, ядерном веке мы не должны попасть в ту же психологическую ловушку».

 

Люди творят войну или мир, воздействуя друг на друга. Ненавистники плодят друг друга — и климат вражды и подозрительности. Совокупными усилиями людей доброй воли создается мировой климат, облегчающий взаимопонимание. Мир тесен для ядерного оружия, но в общем движении за его спасение найдется место для всех — ученых, писателей, врачей, религиозных деятелей. Легко найдется и находится место для людей, так или иначе, известных, чьи поступки видны отовсюду, тысячам и даже миллионам.

 

Кому много дано — в смысле пристального людского внимания, — с того много и спросится, и спросится вполне определенно: на какую чашу положил он то, что ему дано, — — на чашу добра или зла, на чашу мира или на чашу войны? Билли Грэм, слушая цокот зловещих копыт, избирает чашу мира.

 

1984 г.

 

ВЫБОРЫ-1984

 

1

 

Первую половину ноября 1984 года мне довелось провести в Соединенных Штатах Америки — еще одна, связанная с президентскими выборами, поездка. Пока вернулся в Москву — и вернул себя в московское время, которое на восемь часов опережает нью-йоркское и вашингтонское, пока рассортировал — не в полной еще мере — ворох новых впечатлений, — ноябрь истек и открылся счет декабрьских дней. Не успев отразить на бумаге эти две с половиной недели, со знакомым, близким к отчаянию чувством видишь, как уплывают они, вытесняясь другим временем, конечно же изменяющимся как у нас, так и там, у них, в этот период практического нащупывания политики американским президентом, избранным на второй срок.

 

Газетчик вечно боится опоздать, но помимо диктата оперативности еще одно препятствие поджидает тебя, когда садишься за отчет о поездке, — некая внутренняя раздвоенность, противоборство двух начал. Как человек, который видит, слышит, чувствует и думает, ты снова вернулся оттуда,. наполненный самыми разными впечатлениями. А журналисту-профессионалу, тебе положено не пасовать перед этой пестротой, перед хаотичным вторжением жизни, тебе, напротив, следует как бы возвыситься над ее непричесанностью, пренебречь частным ради общего и систематизировать привезенное методом политического анализа.

 

Журналисту некогда и не всегда по силам художественно переработать то, что сырьем наблюдений накапливало его сознание на чужой земле. И он утешает себя тем, что в его области ничему, кроме политики, все равно нет места на вечно тесноЙ газетной полосе. Он утешает себя — и заведомо обманывает. И самый лучший политический анализ теряет в убедительности, если какими-то частными и как будто посторонними штрихами не обозначен широкий фон чужой жизни, на котором протекает тот или иной политический процесс, если какие-то характерные вешки, пусть не имеющие прямого отношения к политике, не торчат, колеблясь, из описания бурного потока чужой жизни. Когда я прилетел за неделю до выборов, поток американских новостей не умещался в одно предвыборное русло, несся горной рекой на перекатах, а то и обжигал расплавленной лавой. Ну во-первых, кровавое убийство в Дели, гибель Индиры Ганди сразу же потеснила на американском телеэкране тему предвыборных сражений Рональда Рейгана с Уолтером Мондейлом. Затем еще одна, совсем не политическая, сенсация отвлекала внимание телезрителей от финальных агитационных метаний кандидатов по городам и весям Америки. Таинственной молчаливой субстанцией самой жизни вдруг незряче глянуло с телеэкрана на пестрый и крикливый мир лицо Крохи Фей. Так, скрывая подлинное имя ее и ее родителей, назвали трехнедельную девочку, которой, пытаясь спасти от неминуемой смерти, пересадили сердце обезьяны — бабуина. Операция была произведена где-то под Лос-Анджелесом, в малоизвестном медицинском центре Лома-Линда — это само по себе свидетельствовало, что в Соединенных Штатах в вопросах медицины исчезает понятие провинции. Шла громкая борьба — врачей за жизнь младенца, а публики — за и против такого принципа практического сращивания человека с обезьяной. По-американски сенсационное (вероятно, и не без коммерческих соображений) новаторство воевало с традицией, религией, вековыми представлениями и предрассудками, пока через три недели сама мать-природа, стоя на страже закона отторжения чужого — и чужеродного, не погасила дрожащую свечу трагически начавшейся, не успевшей себя осознать человеческой жизни.

 

Два года назад, тоже во время поездки в США, запомнился мне среди других и такой нашумевший случай: боксер, как римский гладиатор, был жестоко убит на ринге, и с согласия потрясенной горем матери вырезали его почки и отправили их счастливчику, который оказался первым в очереди на пересадку почек. Очередь была всеамериканской, справедливость и беспристрастность обеспечивались специальным компьютером. Амплитуда современной заокеанской жизни одним своим концом уперлась в варварство, а другим — в суперцивилизацию. Таких противоположных концов, казалось бы исключаемых нормальным сознанием, но легко допускаемых жизнью, много.

 

Даже человек, равнодушный к технике, как автор этих строк, на считанные дни попадая наблюдателем в среду предприимчивых и неугомонных людей, называемых американцами, не может не заметить новых и новых свидетельств их технического гения. Кроха Фей еще лежала с разрезанной и зашитой грудкой в кроватке с веселенькими цветочками, заставляя задуматься над древними, изначальными тайнами сущего. А два ее соотечественника тем временем жонглерски работали в бездне открытого космоса, заглядывая в будущее, которое равно таит и мирные чудеса, и невообразимые ужасы «звездных войн». Покинув люк «Дискавери», космического корабля многоразового использования, астронавты в автономном плавании приблизились сначала к одному, а через день к другому спутнику связи. Оба спутника принадлежали частным американским корпорациям, оба забарахлили, выйдя из строя. Аварийная работа такого рода производилась астронавтами впервые. С опаской, еще не имея опыта и, однако, легко подталкивая в космосе невесомые корпуса спутников, двое сняли их с орбит и уместили в трюмы своего корабля, доставив позднее на Землю, для последующего ремонта. Корпорациям — владельцам спутников эта операция сэкономит сотни миллионов долларов, в которые обошелся бы запуск дубликатов...

 

Вот лишь две пробы из потока американских событий, не имевших какого-либо отношения к избирательной кампании. Этот поток нес в начале ноября и обычный мусор скандальной хроники, от которого просто рябило в глазах, и материал для размышлений о предпоследнем десятилетии ХХ века. Две выдающиеся сенсации — с младенцем, получившим сердце обезьяны, и двумя астронавтами, снявшими с орбиты искусственные спутники Земли, — в какой-то мере обозначили для меня ширину и скорость потока.

 

При наличии таких, вселенского блеска, новостей свои скромные впечатления как-то стесняешься и предлагать. В них нет ничего умопомрачительного. Но, с другой стороны, ездил-то ведь именно за ними, за собственными впечатлениями и наблюдениями, а не для того только, чтобы еще одним зрителем припасть к американскому телеэкрану.

 

Сначала был Нью-Йорк. Вечером, сев в аэропорту имени Кеннеди, повинуясь сонму сигнальных огней, среди десятков самолетов, мимо стоящих поодаль бесчисленных зданий бесчисленных авиакомпаний примерно с час рулили к месту стоянки. Встречавший коллега тоже примерно с час подгонял свою автомашину, запаркованную у другого аэровокзала среди сотен, если не тысяч, других авто, — и этого времени в подземном подъезде здания «Пан Америкэн» было достаточно, чтобы вернуть важнейшее из нью-йоркских ощущений — густоты и напорадвижения. Движения такси, автобусов и самых разнообразныхмашин. Движения белых и черных, разноплеменных и разноодетых, разноязычных людей. И вместе с тем движения и напора всяческой информации.

 

На следующее утро было назначено свидание с одним крупным бизнесменом. Возле знаменитого отеля на Парк-авеню так привычно влился в привычно спешащую по тротуарам толпу деловых людей, как будто и не уезжал из Нью-Йорка, где когда-то прожил корреспондентом своей газеты шесть с лишним лет и куда потом много раз наведывался. Та же прежняя энергично уверенная, спортивная выправка была у американских деловых людей, которым просто положено выглядеть на миллион долларов, и лишь деловые американки знаком новой моды проносили непривычные пиджаки с широкими косыми плечами, и другим знаком моды, а также удобства мелькали на их ногах неожиданные для рабочего часа в деловом районе кроссовки.

 

Бизнесмен, к которому мы направлялись, арендовал номер люкс на 42-м этаже знаменитого отеля, где он останавливается при своих частых визитах в Нью-Йорк. Я впервые очутился в его высотном гнезде, но знакомым был впечатляющий вид из окна на Ист-ривер, Бруклинский и Манхэттенский мосты, на громады братьев-небоскребов, как будто придвинувшихся друг к другу, — ведь прочая бетонно-каменная мелюзга осталась внизу, у подножия избранных...

 

Манхэттен, эта центральная, небоскребная часть Нью-Йорка, — уникальнейшее человеческое поселение. Второго такого на Земле не найти. Если, положим, поставить друг на друга все его высотки, от сорока и выше этажей, и такую же фантастическую операцию проделать с другими городами гнездовищами небоскребов, ближайший соперник, типа Чикаго, букашкой будет глядеться с совокупной манхэттенской крыши. За последние два года эта символическая крыша вознеслась еще на сотни этажей.

 

Уникальна, однако, не только архитектура, но и вся напряженно пульсирующая, разнообразно противоречивая, богатая зрелищами, отрешенно-жестокая жизнь крупнейшего американского города. Он манит самых разных людей. Одних всего лишь возможностями перебиться поденной, черновой работой. Других, честолюбцев разных мастей, духом торжествующе го буржуазного индивидуализма, культом успеха, который для неудачников оборачивается другой стороной — катастроф и крушений.

 

Мне немало приходилось писать о Нью-Йорке, издал даже и книжку, пытаясь ухватить его живую, движущуюся, ускользающую из-под пера диалектику. Что там нового? Взгляд человека, ненадолго приезжающего из другой страны (из другого мира!), замечает не столько перемены в их жизни, сколько ее контраст с нашей. Но вот ремарка одного собеседника-американца: Нью-Йорк — город для очень богатых и очень бедных. Он поясняет, что услышал это определение из уст бывшего президента Ричарда Никсона. Тот, причисляя себя к очень богатым, не раз менял Нью-Йорк на благословенную Калифорнию — и снова возвращался. А наш собеседник шутливо жаловался на тяготы нью-йоркской жизни и на то, что, как между двух огней, неуютно чувствует себя между двумя категориями обитателей поляризованного города. Хотя его, вчерашнего вашингтонца, редактора влиятельного журнала, к очень бедным никак не отнесешь.

 

В современном Вавилоне и супербогачи и нищие многонациональны. Два полюса как два интернационала, хотя бедные слишком слабы, разобщены и принижены, чтобы восстать. Одним отданы холодные тротуары и вентиляционные решетки, через которые проникают теплые испарения подземки. А многонациональные супербогачи со всех пяти континентов активно скупают в Манхэттене квартиры и дома, не жалея своих миллионов. Не прогадаешь: там цены на землю, на недвижимость безоглядно растут. Доходное место. И безопасное! Маленький, скребущий домами небо остров Манхэттен, с которого в Нью-Йорке начинается Северо-Американский материк, буквально стал цитаделью мирового капитала. Толстосумы всех стран собираются под сенью статуи Свободы и под защитой ракетно-ядерного потенциала дяди Сэма.

 

Бешеный рост цен заметен, однако, не только на уровне аравийских шейхов. Две — две с половиной тысячи долларов теперь это месячная плата за скромную двух-трехкомнатную квартирку в Манхэттене, и ее вынуждены платить коллеги — советские корреспонденты. «Известиям» пока везет: квартира с видом на Гудзон, которую еще в начале 60-х годов мы снимали за 300 долларов в месяц, обходится сейчас «всего» в 900 долларов. Но везение истекает. Из-под арендного контроля дом выводят проверенным способом — превращая в кооперативный. Жильцам уже предложен выбор: либо подготовиться к эвакуации, либо выкупить свои квартиры — по льготной цене. За нашу известинскую трехкомнатную эта льготная цена — 250 тысяч долларов. И тем не менее слова — льготная цена — я не беру в иронические кавычки. Пришел в гости американский журналист, уроженец Нью-Йорка, переместившийся в штат Вермонт подальше от манхэттенского шума и цен, и, оглядев квартирукорпункт, сообщил, что на открытом рынке, без льгот она пойдет за 450 тысяч долларов. Сумасшествие? Нет, нью-йоркские будни, манхэттенская жизнь. Другая жизнь с другими ценами и мерками.

 

...20 лет назад, когда ключевое слово будущего компьютер еще не вошло в русскую речь, меня, тогдашнего жителя Нью-Йорка, удивляли обработанные компьютером счета, которые я получал от телефонной и телеграфной компаний. Примерно такие же телефонные счета я получаю теперь и в Москве. Та связь с компьютером была односторонней, и клиент был на другом, безответном конце. Сейчас происходит массовая компьютеризация американского быта. В каждой десятой семье уже есть свой компьютер, и, надо думать, число их будет расти так же неудержимо, как некогда росло число телевизоров, тем более что они уже подсоединены и к телевизору, и к телефону, эти портативные домашние ЭВМ. С компьютером установлена обратная связь. Что нового? Вот примета последних лет: электронные аванпосты банков и кредитных корпораций выведены на улицы, в аэропорты, в магазины. Обладатели соответствующих магических карточек, сунув их в соответствующую щелку и набрав соответствующий тайный код, вступают в разговор с компьютером, который буквами на экране предлагает им доступные варианты, и могут дать ему соответствующее распоряжение и тут же, в любое время дня и ночи, получить наличные доллары у безотказного электронного клерка, который конечно же молниеносно проверит наличие денег на их счету. Уходят традиционные каталоги в библиотеках, сменяясь централизованными, компьютерными. Без привлечения компьютеров уже нельзя помыслить обучение американских школьников, тем паче студентов.

 

А под нью-йоркскими небесами, которые уже дышат зимой, вдоль зеркальных витрин, отражающих неслыханное богатство Манхэттена, с безумной затравленной улыбкой на лице бредет обыкновенный доэлектронный оборванец, не смущаясь своих разорванных до паха штанов, и ему не 20, и не 30, а все 50 лет, и толпа течет мимо, не оглядываясь. Привычное зрелище! Тогда-то, оглянувшись и отметив про себя безразличие толпы, вдруг сознаешь: давно все-таки не был в Нью-Йорке, давно не входил в эту реку.

 

2

 

— В чем-то наша страна похожа на цирк. Если хочешь добиться успеха, учись скакать как цирковой наездник, стоя на крупах двух лошадей — и не падая. Две лошади — бизнес и политика. Без поддержки политики в большом бизнесе далеко не ускачешь...

 

Собеседник глянул в мою сторону с видом наставника, просвещающего несмышленыша-иностранца относительно азов американского прагматизма, в котором истинно то, что выгодно, а не то, что нравственно. В его глазах прыгали то ли насмешливые, то ли откровенно цинические искорки. Сугубо практический, заземленный разговор был в некотором роде и заоблачным. Во всяком случае, летели мы над облаками в маленьком, но мощном реактивном самолете корпорации, в которой наш собеседник был первым лицом. Корпорация имела отношение не к авиации, а к сельскому хозяйству, но когда общий оборот операций исчисляется сотнями миллионов долларов, четыре корпоративных самолета — не роскошь, а необходимость. И американец с искорками в глазах знал, о чем говорил. Тем более что в большой бизнес на двух упомянутых лошадях он сам прискакал из скромного детства в бедной многодетной семье.

 

Тесная связь и взаимозависимость американского большого бизнеса и большой политики — никакой не секрет, но слух как-то резануло уподобление собственной страны цирку в устах одного из хозяев Америки. А потом заставило кое над чем задуматься. Циничное или нет, это откровенное сравнение отражает довольно типичный американский взгляд на природу вещей и умение к ней приспосабливаться. Конечно, можно — и нужно — обличать такой расчетливый и своекорыстный цинизм, но при этом не следует забывать, что явление чужой жизни, которое мой собеседник определил словом «цирк», не исчезнет от нашего осуждения. Не исчезнет и наша обязанность понимать природу американского общества, определяющую поведение и отдельных американцев, и людских масс. Понимать — не принимать. Но без понимания нельзя трезво и точно представить, с кем мы имеем дело — жизненно важное и взаимно важное дело, которое называется поддержанием нормальных отношений между двумя великими ядерными державами в ядерный век.

 

Цирк или не цирк, но своеобычность их жизни, в том числе общественной, приходится учитывать всерьез.

 

В первой части этих заметок я касался преимущественно впечатлений от Нью-Йорка. Теперь присказкой, выведенной из заоблачного разговора с многоопытным американцем, хотел бы предварить некоторые рассуждения о президентских выборах в Соединенных Штатах.

 

В Нью-Йорке и позднее в Вашингтоне было много интересных бесед со знающими американцами — политологами, журналистами, бизнесменами, которые соглашались на встречи ссоветским журналистом, исходя из полезности всяческих контактов между американцами и советскими людьми. Доброжелательность и заинтересованность собеседников, включая официальных, была, пожалуй, чертой всех этих встреч.

 

Одна истина, видная, впрочем, и из Москвы, представала в этих разговорах с полной определенностью еще до 6 ноября: предрешенность победы Рональда Рейгана. Уолтер Мондейл кандидат демократической партии, еще не исчезал в те дни с телеэкрана, демонстрируя прекрасную физическую и, казалось бы, политическую форму, а также максимум бодрости и улыбчивости перед толпами своих сторонников, еще предрекал величайший в американской истории upset, то есть неожиданное поражение своего соперника, но в прикидках на будущее он уже исчез, списанный с крупного политического счета, похоже, навсегда.

 

Когда заходила речь о причинах неминуемого поражения демократического кандидата, еще до выборов было ясно, какой груз увлекает его на дно: наследие непопулярного президентства Картера, когда он был вторым лицом; опора на этнические и расовые меньшинства, которые обычно вывозили, а теперь обрекали кандидата от демократической партии; репутация либерала, идущего не в ногу с новыми, консервативными временами. Вполне конкретные политические факторы перечислялись как причины, предопределяющие поражение Мондейла. Когда же наши собеседники переходили к преимуществам Рейгана, на передний план выдвигались вещи вроде бы эфемерные, неуловимые, но, однако, обладающие, как уверяли нас, неотразимой убойной силой, — черты характера, облик, через телеэкран попадающий в каждый американский дом. «У него манеры, которые нравятся». «Он выглядит как человек, которого хотелось бы иметь другом». Такие объяснения, странные и легкомысленные, на посторонний взгляд, далекие от жестких категорий политики, давались в отношении привлекательности человека, которого избиратель еще на четыре года оставлял главой гигантской мировой державы. И давались трезвыми и опытными людьми.

 

Еще до выборов с их предрешенным исходом главный вопрос был о политике Рональда Рейгана на второй срок его президентства. И в догадках и прогнозах главное место опять же уделялось не республиканской предвыборной платформе, не каким-либо теориям, доктринам и концепциям, которые, по общему мнению, не во вкусе президента, а его личным качествам, его инстинктам консерватора или побуждениям прагматика, тому, какое и в какую сторону — политическое влияние окажет на него ближайшее окружение в Белом доме.

 

Этот трудно постижимый со стороны упор на личное, на личность остался и в послевыборных рассуждениях, когда подтвердились прогнозы насчет внушительных масштабов победы Рональда Рейгана. Как он, лично он, истолкует мандат избирателя? Что предпримет для решения острейшей проблемы дефицита и как будет выполнять свое многократно повторенное обязательство уделить первоочередное внимание переговорам по ограничению ядерных вооружений? И самым патетичным и едва ли не самым важным был вопрос: как Рональд Рейган захочет войти в историю? Вопрос этот и.вовсе выглядел надуманным и напыщенным, предполагая некое вызывающе нескромное отношение к истории, но в заокеанской буржуазной республике, подражающей Древнему Риму с его цезарями, вполне серьезные и думающие американцы задаются им вполне всерьез.

 

Силу давних американских традиций не надо ни преувеличивать, ни преуменьшать. Одна из них относится к возможному ведению президента, избранного на второй срок. Согласно этой традиции, или мифу, такой президент уже свободен от каждодневного политического лавирования, диктуемого желанием переизбраться, от обязательств перед группами сторонников, которые помогли ему прийти к власти и которых он ответно должен удовлетворять и ублажать. Короче, во втором и последнем — своем сроке, гласит эта традиция, президент, уже не балансируя одновременно на нескольких лошадях политического цирка, поднявшись над суетой, думает о своем добром имени в истории и добивается приличного, а то и почетного — как удастся — места в history books — книгах истории.

 

На Рейгана эту традицию примеряют упорнее, чем на его предшественников. И вот почему. За последнюю четверть века из шести президентов после Эйзенхауэра он единственный с возможностью провести в Белом доме весь второй срок (из шести эта возможность была, правда, еще и у Никсона, но уотергейтский скандал довольно неожиданно распорядился его местом в истории — он стал первым президентом, ушедшим в бесславную отставку). Затем, рассуждения о медных скрижалях питаются размерами победы Рейгана и ее опять же личным характером, что как бы дает право по-своему ею распорядиться и развязывает ему руки перед лицом его ультраконсервативных сторонников.

 

Многих осведомленных американцев озадачивает, смущает, даже пугает иррациональное, на их взгляд, влечение большинства к нынешнему президенту. У него достаточно критиков среди влиятельного сословия американской прессы. Ряд известных журналистов, да и политических деятелей доводами весьма основательными пытались отвадить избирателя от Рейгана и увлечь его на сторону Мондейла. Пытались и не смогли, что дало повод для обвинений в «отрыве элиты от масс».

 

Маститый обозреватель Джеймс Рестон, не относящийся К почитателям президента, вынужден был — в духе самоиронии и самокритики — признать поражение «вездесущих бумагомарак», которые, как он заметил, никогда еще не писали так много и так хорошо о недостатках президента и никогда еще не оказЫвали столь малого влияния на избирателя. «При нынешнем настроении страны большинство людей просто не хотят думать 0 проблемах, — уже не иронизировал, а «жаловался Рестон. — Президент говорит им то, что они хотят слышать, а когда газеты выражают сомнения по поводу его экспромтов, публика их не слушает» .

 

И в самом деле, призывы думать о проблемах и путях их решения были гласом вопиющего в пустыне.

 

Мне запомнился один такой глас — толковый комментарий известного обозревателя Билла Мойерса в утренней передаче телекомпании Си-би-эс. Избирательная кампания завершена, говорил он, а важные проблемы так и не обсуждены, и среди них — проблема астрономических дефицитов государственного бюджета. Ни у Рейгана, ни у Мондейла нет реального практического плана. Конгресс и народ терпят нетерпимое положение и бездействуют, не оказывая давления на президента. Между тем за нынешнюю жизнь не по средствам предстоит платить нашим детям, и как?! 28 долларов за каждый нынешний доллар, взятый в долг расточительным правительством. Средний налогоплательщик уже сейчас платит в год тысячу долларов в погашение процентов на государственный долг. Что же мы за люди, сокрушался Билл Мойерс, если живем не по средствам, и как мы относимся к нашим детям, если как нация передаем им в наследство плоды своего мотовства?!

 

Отвергнув призывы к разуму, средний американец поддался тому, кто хорошо возбуждал дефицитные в американской жизни положительные эмоции — оптимизм, надежду и «новый патриотизм» с его вызывающе шовинистическим девизом: «Мы никому не собираемся приносить извинений» (ни за захват Гренады, ни за тайную войну против Никарагуа, ни за то, что может последовать дальше). Этой тройкой положительных эмоций Рональд Рейган искусно управлял на хорошо им освоенной арене телеэкрана, который давно стал главной ареной политических сражений и политических представлений за океаном. Никто еще не вписывался в экран так пластично и успешно, как нынешний президент. Через голову «вездесущих бумагомарак», всячески избегая пресс-конференций с западнями вопросов, Рональд Рейган обращался прямо к массам — кратко, как требует сама природа телевидения, остроумно — и неясно. Меткие изречения и словечки вполне заменяют на телевидении серьезное — и потому скучное — обсуждение проблем.

 

Лишь один пример, взятый с телеэкрана. «Наш соперник хочет, чтобы каждый день в Америке был как 15 апреля, день выплаты налогов, а при нашем видении Америки каждый день — это 4 июля, День независимости» — так на очередном избирательном митинге Рейган в очередной раз превозносит ходкий товар патриотизма и поносит Мондейла с его неосторожным предложением поднять налоги ради уменьшения дефицитов.

 

И этот агитлозунг проходит на ура, хотя в нем нет ничего, кроме риторики (и прямой демагогии), и налоги (в той или иной форме), скорее всего, придется повышать.

 

Обратимся еще раз к Джеймсу Рестону. он дает. волю сарказму: «Современные кампании по выборам президента хорошее шоу, в котором видимость вещей более важна, чем их сущность. правды… Ибо В телеящике мир телевидения видимость — все — кажется это эти мир обещания убедительнее мира самой иллюзий и то, и про-что телезрители видят и слышат, цветания, — все это именно то, что они вряд ли получат в будущие четыре года».

 

Да, Рейган сумел внушить американцам хорошее самочувствие, но его критик Рестон выдает за правду лишь полправды сводя все к телевизионному «миру иллюзий». Другую половину правды раскрывает в числе многих другой обозреватель — Дэвид Бродер, когда подчеркивает, что переизбрание президента обеспечил «средний класс», американцы, которые когда-то избавились от пут бедности, берегут свой достаток и пуще всего боятся, как бы его не съела инфляция, рост цен. Резкое сокращение инфляции, достигнутое в последние годы, — вот решающий голос за Рейгана, предполагает Бродер. И это веское предположение. Инфляция была более важным фактором, чем безработица, тем более что среди белых американцев число безработных сократилось (оно резко возросло среди черных, особенно молодежи — свыше 40 процентов) .

 

Водораздел на выборах произошел по линии экономического самочувствия избирателей. 49 процентов американцев считают, что им живется сейчас лучше, чем четыре года назад, и 84 процента из них проголосовало за Рейгана. 20 процентов находит, что живется хуже, и 85 процентов их голосов было отдано Мондейлу. Размежевание прошло еще резче, если брать доходы Американцы с наименьшими доходами (до 5 тысяч долларов в год) голосовали за Мондейла в соотношении 69 и 31 процент и точно в таком же соотношении голосовали за Рейгана амерИканцы с доходом выше 50 тысяч долларов. «Страна Рейгана», как называют его сторонников, вообще начинается с доходов выше 10 тысяч долларов.

 

При нынешнем распределении американского пирога социальное размежевание совпадает с расовым. За Рейгана голосовало почти две трети белых американцев, а за Мондейла девять десятых черных и две трети испаноязычных граждан США. Решило, конечно, то, что белые составляют 86 процентов избирателей, а две другие указанные группы лишь 13 процентов.

 

Было бы упрощением назвать Мондейла заступником бедных, но за его спиной они хотели бы спастись от Рейгана и его «консервативной революции», умножающей бедность в Америке. Вопреки русской пословице, в рейгановской Америке бндность — порок. Отношение консервативных «новых патриотов» к неудачливым соотечественникам, их представление о социальном милосердии сродни тому, что Александр Блок выразил в словах «и пса голодного от двери, икнув, ногою отпихнуть...» На это, кстати, обратили внимание католические епископы в своем пастырском послании относительно социальных проблем. «В нашей стране господствует мнение, что бедные бедны по собственноЙ вине, что любой может избежать бедности, если он будет упорно трудиться, — говорится в послании. — В нарушение духа солидарности нуждающихся держат на задворках общества, и в самых различных формах им говорят, что они обуза для общества».

Остается главный вопрос — предстоящих четырех лет, будущего. Пока в ходу та же тройка положительных эмоций — оптимизм, надежда, «новый патриотизм».

 

В ночь с 6 на 7 ноября, провозглашая свою победу в лос-анджелесском отеле «Сенчури Плаза», Рональд Рейган изложил программу на второй срок в привычном духе: «Ничего не кончилось сегодня вечером, все только начинается».

 

И закончил свою краткую речь традиционным боевым кличем, который сотни раз издавал в ходе избирательной кампании. В буквальном переводе на русский клич этот звучит так: «Вы ничего еще не видели!»

 

Но есть и переводы по смыслу. И тут можно предложить на выбор два варианта.

 

Первый, отвлеченно-бравурный: «Все впереди».

 

Второй, в духе мрачновато-веселой песенки: «То ли еще будет, ой-ой-ой!»

 

3

 

Гостями крупной зерновой корпорации «Арчел Дэниэлс Мидлэнд» (Эй-ди-эм) мы провели полтора дня в городе Дикейтор, штат Иллинойс.

 

В каких-то полутора часах автомобильной езды грохочет Чикаго, а в Дикейторе, где 90 тысяч жителей, жизнь тиха и скучна и связана с трудом фермеров на окрестных тучных черНоземах. Правда, даже и там в чисто американском духе пишется своя уголовная хроника. И потому на всякий случай трех советских гостей круглосуточно берегли дюжие охранники из Числа подрабатывающих у корпорации городских полицейских. Но разговоры наши касались не уголовных, а преимущественно сельскохозяйственных дел, и встречи соответственно были не на темных улицах с темными личностями, а при свете дня, в просторах давно распаханных прерий.

 

Нас сопровождал Дик Бэркетт, вице-президент Эй-ди-эм. Он волновался за свою дочь, которая с минуты на минуту должна была родить, но провел с гостями целый день, показал две фермы, зерновой элеватор.

 

Одна ферма принадлежала дяде и племяннику — Ричарду и Герберту Гуликам. Мы узнали, что их родословной на этой земле уже полтораста лет. Обрабатывают одну землю, свою и частично арендуемую, но живут на два дома, и на встречу с нами в чистенький, беленький дом дяди двухметрового роста племянник привез и двух своих хорошеньких дочерей-старшеклассниц. Все они впервые — и к тому же свой земле — видели русских. Дядя и племянник впервые в жизни давали интервью корреспондентам, к тому же советским, и изо всех сил скрывали свое волнение.

 

Встреча живо сохранилась в моей памяти. Не кабинет интеллектуала или чиновника, не дом столичного жителя в ряду других, а дом фермера, отовсюду видный и открытый всем ветрам, стоящий посреди плоской, убранной, осенней земли, дом, откуда уходят работать тут же, рядом, в страду от зари до зари. Стесненное выжидательное молчание пожилой женщины — жены дяди и двух цветущих девушек с глазами, горевшими от любопытства. Нескладные позы дяди и племянника — не привыкли праздно сидеть на стульях, отвечая на вопросы. В их обветренных лицах, длинных руках, сильных, неуклюжих телах отпечатались десятилетия той работы, когда человек по-библейски, в поте лица добывает хлеб свой — и этот пот не перестал катиться оттого, что в придачу к двум парам собственных рук на этой семейной ферме есть трактора, комбайны, грузовики и прочая техника стоимостью не меньше, как сообщил старший, чем на полмиллиона долларов. Как будто видел я этих людей раньше и много раз — не у них дома, а у нас, в нашей стране. Лица как бы резче очерчены, стрижки, может быть, аккуратнее наших, на плечах — американские рабочие куртки, на головах — красные фермерские кепи с длинным козырьком, на ногах — тяжелые желтые ботинки, а не кирзовые сапоги, но за иным обличьем то же естество земледельцев, пахарей, работяг, людей, которые не увиливают от труда, а, напротив, видят в нем и свой долг перед близкими, и свое предназначение на Земле.

 

Стоят эти сцены перед глазами — простые, но исполненные сокровенного смысла. Все так просто. Просто лежит эта отдыхающая от трудов кормилица-земля. Просто стоит дом фермера с аккуратными хозяйственными постройками чуть поодаль. Просто струится меж пальцев невесомый янтарь кукурузных зерен: когда возьмешь их в пригоршню, поднявшись по железной лесенке на верх круглого жестяного хранилища. И сама жизнь, кажется, проста. (Непростота ее начинается за пределами этого дома и этой земли, там, где обнаруживается, что чем сильнее ты вкалываешь, ты и другие, тем выше урожай и тем ниже цены на твой продукт, тем сильнее проклятие высокопроизводительного труда при капитализме. И все-таки не можешь не вкалывать, потому что иначе сразу же разоришься.)

 

И в этом мире простых людей и их упорного труда даже смешно спрашивать: хотят ли они мира с нами? Ответ на их лицах, в их руках: а как же?!

 

Мне не хотелось бы, чтобы упор на простоту, сопутствующую народной жизни, выглядел лубочным или упрощенным. Фермеров с высокопроизводительным трудом в нынешней Америке лишь несколько миллионов, меньше, к примеру, чем рабочих на предприятиях «военно-промышленного комплекса», увы, зарабатывающих свой хлеб насущный на гонке вооружений. Да, есть и такие. И все-таки не будем ломиться в открытую дверь: какой народ, какие люди труда не хотят мира?!

 

Оставляя фермеров Гуликов на их иллинойской земле и снова возвращаясь к категориям отвлеченным, нужно сказать: при всех спорах о том, какой мандат получил от своего избирателя Рональд Рейган, в области внешней политики главный смысл мандата не вызывает сомнений.

 

Более того, американский президент получил тут именно тот мандат, который запрашивал, — настойчиво акцентируя с начала выборного года тему мира, ограничения ядерных вооружений и прежде всего искреннего, конструктивного диалога с Советским Союзом и тем самым всячески избавляясь от политически гибельной репутации лидера, который изрядно подпортил отношения с другой великой державой, нарушил диалог, усилил опасность ядерной войны. И если еще чуть-чуть порассуждать о взаимодействии тех, кто вручает мандат, и того, кто ищет мандат, то мы неизбежно придем к выводу, что Рональд Рейган — хитрость невелика! — запрашивал именно тот, единственный, мандат — на мир, а не на войну, который мог выдать избиратель.

 

Обещаниями мира Рейган сумел переиграть Мондейла, тем более что тот в конце концов принял бой на том поле, на котором привык играть президент и которое называется мир с позиции силы. Избиратель поверил Рейгану как «сильному лидеру». И поверил на слово, поскольку дела были иного рода. Судя по одному опросу, две трети американцев вообще и девять десятых из голосовавших за Рейгана сочли, что он «приложит реальные усилия для достижения путем переговоров с Советским Союзом хорошей договоренности по контролю над вооружениями».

 

Четкое представление о мандате американского народа своему президенту и правительству дает публикация, которую мне не раз приходилось видеть на письменных столах американцев, профессионально занимающихся политикой. «Мнение избирателя о политике в отношении ядерных вооружений. Пособие для выборов 1984 года» — так академично названа эта крупноформатная брошюра. Издана она организацией «Паблик Адженда Фаундейшн», пытающейся в числе других сказать свое полезное слово в политическом просвещении общественности да и экспертов.

 

В этом ценном пособии суммированы как забытые за давностью, так и новейшие опросы общественного мнения. Вместе они дают картину эволюции в настроениях массового американца с тех первых послевоенных лет, когда он вместе с американской элитой упивался иллюзиями всемогущества, внушенными атомной монополией США, да и нынешнего дня, когда он же, массовый американец, всерьез задумывается о ядерной угрозе и о возможности гибели человечества в результате наращивания гигантских арсеналов ядерного оружия.

 

Нижеследующие цифры хорошо теперь известны. 89 процентов американцев против 9 соглашаются, что во всеобщей ядерной войне победителя не будет, а две ядерные державы полностью уничтожат друг друга. 83 процента против 13 считают, что, если одна из двух держав применит ядерное оружие, дело обернется не ограниченной, а тотальной ядерной войной. 76 процентов против 23 вовсе не видят «дикого преувеличения» в предположении, что ядерная катастрофа вообще уничтожит жизнь на Земле. 68 процентов против 20 отвергает вариант, который предполагает, что американцы могут вести и выиграть ядерную войну против Советского Союза.

 

Хотите знать, почему в последнее время из Вашингтона не доносится больше заявлений о возможности ограниченной ядерной войны или американской победы в ядерном конфликте? Ответ — в приведенных и других цифрах.

 

Они доказывают: в своей массе американский народ миролюбивее своих руководителей. И в то же время народ преувеличивает миролюбие руководителей. 81 процент американцев ошибочно считают, что их правительство придерживается принципа неприменения первым ядерного оружия, тогда какдело обстоит как раз наоборот. 69 процентов также ошибаются, полагая, что их правительство не применит ядерного оружия, если в Европе начнется вооруженный конфликт с использованием только обычных вооружений.

 

Есть и другая, менее отрадная, часть у картины, рисуемой опросами. У американцев здравый смысл уживается с глубокой — и давно внушенной — подозрительностью в отношении Советского Союза. С одной стороны, большинство (70 процентов) называет «опасным упрощением» попытку объявиТЬ Советский Союз причиной «всех мировых проблем», с другой стороны, большинство (74 процента) видит в коммунизме угрозу американским «религиозным и нравственным С одной стороны, 64 процента считают, что в СССР так же опасаются ядерной войны, как в США, и готовы к переговорам при такой же готовности американцев, с другой стороны, 61 процент верит, что «Советы поддадутся лишь военной силе».

 

Кстати, разбивка по категориям показывает, что процент подозрительности в отношении Советского Союза выше всего у людей старшего возраста и у менее образованных.

 

Все это не меняет, однако, ни существа наказа избирателя, ни возможностей прокладывать курс мира, которые этот наказ, этот мандат дает людям у государственного руля. Если бы народная воля непосредственно приводила в движение турбины государственного корабля, путь к миру был бы прямым и быстрым. Но такого прямого воздействия, разумеется, нет, а есть вашингтонские бюрократические и идеологические лабиринты, и мощный заряд антивоенных настроений масс не прошибает их.

 

И тут встает критический вопрос о еще одном мандате — о том, который должен выдать своим сотрудникам и соратникам глава американского государства, если он хочет двинуть вперед важнейшее, по его же словам, дело второго срока его пребывания в Белом доме — дело налаживания отношений двух держав м понижения уровня их ядерного противостояния. Насколько серьезен он — на практике — в отношении этой цели? И полон ли решимости добиваться ее, одолевая преграды внутри своей собственной администрации?

 

Находясь в Вашингтоне, я убеждался, что именно этими вопросами задаются прежде всего квалифицированные наблюдатели американской политической жизни. И пока не находят определенных ответов. Среди наших собеседников был известный Пол Уорнке, возглавлявший американскую делегацию на переговорах об ОСВ-2, теперь партнер в адвокатской Фирме «Клиффорд и Уорнке». С их, американской, стороны этот человек приложил немало усилий, чтобы выработать Договор ОСВ-2, который позднее застрял в сенате США. Уорнке, прекрасно знающий, о чем, говорит, высказал простую и важную мысль: избежать соглашения о контроле над вооружениями легче, чем добиться его. Ту же мысль изложил он в статье в газете «Нью-Йорк таймс». «Заблокировать соглашение о контроле над вооружениями — дело нетрудное, — пи сал он. — Но добиться его трудно, даже когда это стараются делать все. Те официальные лица, которые не верят в контроль над вооружениями, должны быть избавлены от задачи добиваться его».

 

Слова Уорнке многое говорят каждому, кто хоть чуточку знаком с тем, что происходило с американо-советскими переговорами по ядерным вооружениям в первый рейгановский срок. Того мандата, который я назвал вторым, тогда попросту не существовало. И если о наличии первого мандата — мандата на мир, выдаваемого американским народом, хорошо говорит упоминавшаяся мною публикация, то отсутствие второго мандата — и желания добиваться соглашения с Советским Союзом в первый срок — весьма убедительно доказывает другая книга, которую часто цитируют сейчас в устных и письменных вашингтонских дебатах. Эта вторая книга — «Смертельные гамбиты» — принадлежит перу осведомленного журналиста Строуба Тэлботта, работающего в еженедельнике «Тайм». Автор называет себя хроникером американо-советских переговоров в Женеве — по ядерному оружию средней дальности в Европе и по стратегическим вооружениям. И в самом деле, с тщанием заправского летописца он проделал большую работу и привел множество фактов в доказательство главного вывода: переговоры были заведомо обречены на неудачу, потому что президент не вникал в детали и не стремился к разумному компромиссу, а те, кто детали знал, тоже уклонялись от настоящих поисков соглашения с Советским Союзом.

 

Президент был занят не существом дела, а тем, чтобы в рекламной упаковке преподнести американскую позицию соотечественникам и союзникам. И была «война двух Ричардов» — помощника госсекретаря Ричарда Бэрта и помощника министра обороны Ричарда Перла. Им принадлежало решающие слово в практической разработке американской позиции, но два честолюбивых и самонадеянных чиновника, как доказывает Строуб Тэлботт, по существу, сражались друг с другом за то, чтобы вернее сорвать соглашение. По изворотливости и нанесенному вреду лидировал, пожалуй, Ричард Перл, молодой, но искушенный интриган, враждебный всякой нормализации американо-советских отношений. В свое время, служа ныне покойному сенатору Генри Джексону и сионистским группировкам, Перл помогал сорвать уже подписанное торговое соглашение между США и СССР. С тех пор он изрядно пополнил послужнои список саботажника. Перл не бог весть какая птица в вашингтонской бюрократии, но фигура в известном роде символическая. За ним стоит не только министр обороны Каспар Уайнбергер, но и те скрытые и тайные группировки, которые хотели бы прижать в угол другую великую державу. Цель несбыточная — и опасная. Антинациональная даже с точки зрения разумно понятных интересов США. По существу, одержимые ненавистью игроки идут «крестовым походом» против своего народа, потому что мир неделим. Попытки нанести ущерб безопасности СССР неизбежно оборачиваются возросшей угрозой для безопасности США.

 

Лейтмотивом в рассуждениях американских обозревателей идет следующее: учтя уроки первых четырех лет, президент Рейган, если он серьезен в своих намерениях, должен навести порядок в собственной, раздираемой конфликтами администрации. «Он архитектор, который нуждается в чертовски хороших каменщиках», — говорит экс-президент Никсон. В советах нет недостатка, как и в предположениях, что возросло влияние умеренных лак в аппарате Белого дома, так и в госдепартаменте. Конгресс, похоже, также готов внести свою лепту, двинувшись, хотя и робко, в сторону сокращения военных расходов...

 

Вашингтонская политика последних лет небывало подхлестнула гонку вооружений, и последствия этого — экономические, политические, военно-стратегические — сказываются и будут сказываться впредь. Теперь в Вашингтоне подвигают дело к гонке космических вооружений — безбрежной, как сам космос. От нее не отказались даже в нынешнюю пору расцвета миролюбивой риторики. Ее подготавливают под тот же рефрен — что она-де поможет делу разоружения.

 

… Автора нового политического бестселлера Строуба Тэлботта я спросил при встрече о дальнейших творческих планах. Он сказал, что собирается продолжить труд хроникера. Как будет называться его новая книга? Он отшутился: «Еще более смертельные гамбиты».

 

Добросовестный журналист напишет то продолжение,. какое предложит ему жизнь. Но не такого — с еще более смертельными гамбитами — продолжения хотел бы Строуб Тэлботт. Как и многие, многие американцы.

 

Декабрь 1984 г.

 

 

 

 

СВИДЕТЕЛЬСТВО ОЧЕВИДЦА

 

В ДАЛЛАСЕ...

 

Это было в Техасе, в начале марта 1985 года. Вместе с советской парламентской делегацией, сопровождая ее в качестве корреспондента, я очутился в богатом и уверенном в себе техасском городе Далласе, крепко связанном в нашем сознании с убийством президента Кеннеди.

 

Из Вашингтона делегация прилетела к вечеру, разместилась в новом дорогом отеле, побывала на приеме и обеде в ее честь с участием конгрессменов от штата Техас. А наутро длинной колонной с полицейскими мотоциклистами спереди и по бокам, по автострадам, перекрытым ради пущей безопасности для остального движения, направились мы все на завтрак к видному тамошнему банкиру. Была суббота, и фешенебельное предместье еще не очнулось ото сна, когда в его тихие улицы возмутителем спокойствия вдруг втянулась наша автоколонна, вдоль которой на низеньких мотоциклах пулей пролетали полицейские в шлемах с поднятыми забралами и поблескивающих добротной кожей крагах на сильных ногах.

 

Моложавый банкир стоял, приветствуя гостей, на ступеньках своего кирпичного дома, фоторепортеры и телеоператоры делали свое дело, агенты секретной службы тоже занимали свои места, и уже собралось десятка три скромных на вид мужчин с железной хваткой в электронном, строительном, банковском, авиационном и прочем бизнесе — деловая элита Далласа, соперничающая с Нью-Йорком, Лос-Анджелесом, Атлантой и своим техасским собратом Хьюстоном. Была открыта дверь и на задний двор, по-нашему сад, где у самого выхода стояли, потерявшись среди толпы, молодая хозяйка с дочерью, сыном и одетым в белое платьице младенцем на руках у служанки. Над этой сценой, невидимый, царил дух повторяющегося, но еще не увенчавшегося полным успехом эксперимента, называемого американо-советским общением в ядерный век.

 

Разместились за круглыми столами в гостиной с камином, и за нашим столом из американцев оказались газетный редактор, тушевавшийся в присутствии своего издателя, и любезно-чопорный владелец знаменитого магазина, где в тот же день мы увидели на манекенщицах дамские шубки из меха сибирской рыси ценой в сто и более тысяч долларов. Но все это вступление, все это я описываю для того, чтобы читатель хоть как-то представил место действия и действующих лиц.

 

Так вот, после соков и фруктов, после какой-то мексиканской яичницы на тонком хрустящем хлебе вроде кавказского лаваша поднялся хозяин, сидевший за главным столом вместе с руководителем советской делегации. Он напомнил, что примерно четверть века назад его старший партнер и ментор Аверелл Гарриман так же принимал в Нью-Йорке другую советскую делегацию и что за прошедшее время центр влияния в американском бизнесе переместился на Запад и Юг, свидетельством тому служит наша встреча. И дальше речь его была как речь, как многие такого рода речи, — с указанием пропасти, разделяющей наши системы, и призывом строить мосты во имя мира. Но была в этой речи одна поразившая всех деталь, одна, можно сказать, семейная тайна, которую приоткрыли публике. Оказывается, восьмилетний сын банкира, узнав о намерении отца пригласить советскую делегацию, ужаснулся и воскликнул: «Папа, зачем ты приглашаешь в наш дом наших врагов?!» «Они — не друзья нам, но мы должны поддерживать с ними конструктивный диалог» — так дипломатично ответил сыну отец и теперь сообщит об этом, выступая перед нами.

 

Но не его ответ, а возглас мальчика поразил и задел нас, потому что это мы, любящие своих детей и внуков, внушали ему этот заочный страх и ужас, и не только мы, на два дня прилетевшие в Даллас, а все мы как огромный народ и каждый из нас в отдельности.

 

Мальчик между тем сидел среди завтракающих в большой комнате первого этажа, под окнами которой стерегли гостей полицейские и агенты в штатском. Он едва возвышался головой над поверхностью стола, маленький и молчащий, трепещущий, не имеющий права слова в совете взрослых. Головы на мгновение повернулись к нему, но никто ничего не спросил, щадя ребенка. — Да и какой спрос с ребенка! Спрашивать надо с мира, в котором он живет, мы все живем. С малолетства, — едва вступив в этот мир и еще не вынеся о нем собственного суждения, с той же первичностью инстинкта, который велит ему не трогать пальцем огонь, он усвоил от взрослых, что есть на свете вражеский народ и страшная, посягающая на его Америку страна.

 

 

 

 

  • Жить каждую минуту / Саркисов Александр
  • Ритм жизни (Армант, Илинар) / А музыка звучит... / Джилджерэл
  • Глава 4 / Beyond Reason / DayLight
  • Химеры / Алина / Лонгмоб "Бестиарий. Избранное" / Cris Tina
  • Чувство, которое нас уничтожает / Реклама / Хрипков Николай Иванович
  • Паллантовна Ника. Спящая красавица / Машина времени - ЗАВЕРШЁННЫЙ ЛОНГМОБ / Чепурной Сергей
  • Глава 3 / Мир ведьминых снов / vallentain Валентина
  • В снежных лапах (Zadorozhnaya Полина) / Лонгмоб "Истории под новогодней ёлкой" / Капелька
  • Алло! / Лешуков Александр
  • Глава 3. Исход / За гранью / Alinor
  • Специфическое граффити / Опоэтизированные сумбурности / Кэй

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль